Беседа о медицинской этике 6 глава




Не с интеллигенцией сегодня конфликт у Церкви, а с образованцами, которые изменили своему ученому долгу – долгу критической мысли. Наш конфликт с той частью интеллигенции, которая варит наше национальное блюдо – кашу в голове.

Нынешнее всеверие нельзя считать простительной и милой доверчивостью. Наивными детьми людей можно было назвать 200-300 лет назад. Но люди, воспитанные в самой научной цивилизации в истории человечества (то есть в СССР), воспитанные в преклонении перед разумом и наукой, и к тому же воспитанные в недоверчивости как официальной пропагандой, так и диссидентской,- эти люди в нашей космической державе летают в астрал, вертят тарелочки, верят в порчу и всерьез воспринимают то, что им «предсказамус настрадал». И это уже национальный позор.

Увы, почти не слышно сегодня голоса академической науки, протестующего против тотальной пропаганды суеверий и оккультизма. Из нашей жизни уходит такая добродетель, как «дисциплина ума», «дисциплина мысли».

– Так все же партнерские отношения Церкви и науки – это традиция или нечто новое, порожденное именно современной ситуацией?

– Новое – это хорошо забытое старое. Богословие всегда напоминало, что думать надо и в мире религии. Мысль же есть различение. Различение предполагает умение выбирать. Выбор предполагает решимость сказать «нет» тому, что несовместимо с тем, чему уже сказано «да».

В первые же дни моей учебы в семинарии в нашем классе произошел весьма знаменательный разговор. При нашем знакомстве друг с другом, уясняя, «кто как дошел до жизни такой», мы вдруг обнаружили, что один из нас был комсомольцем… Нет, комсомольцами были мы все. И в моем классе практически все шли одним и тем же путем: в 14 лет вступали в комсомол, в 17 – в институт, лет в 20 крестились, а после института шли в семинарию. Но один из бывших комсомольцев, как оказалось, был поповичем. Это значит, что, будучи, в отличие от нас, с детства церковным человеком, он тем не менее вступил в организацию, мягко говоря, нецерковную. Но в ответ на мой возмущенный возглас:

– Да как же ты посмел вступить в атеистическую организацию! – он спокойно ответил:

– А с чего это ты взял, что это атеистическая организация?

Я, конечно, тут же цитирую пункт 1 Устава ВЛКСМ: «Член ВЛКСМ обязан вести борьбу с религиозными предрассудками». И что же я слышу в ответ?

– Правильно. Но ведь в этом же и состоит моя первейшая обязанность в качестве христианина!

И, по сути, это глубоко верно: вера всегда включает в себя элемент борьбы с суевериями. Богословский разум всегда осаживает религиозно-фольклорные, магические и языческие «предрассудки».

И чем больше суеверий в обществе, тем больше нужда в богословском рационализме и в научной трезвости. К началу XXI века вновь сложились условия для стратегического союза Церкви и науки. Ведь самый простой путь к соединению – это обретение общего врага. Таким общим врагом ученых и священников является оккультизм (трудно подсчитать, кому достается больше бранных слов из уст Е. П. Блаватской – первым или вторым) [138].

К моему сожалению, из нашего обихода ушло словечко, столь пугавшее меня в студенческие годы. Представляете, выступает студент-второкурсник на семинаре. При подготовке к докладу он прочитал полторы статьи на заданную тему, дополнил их всем неимоверным запасом своей эрудиции – и заливается соловьем, и открывает новые закономерности вселенной и истории, и идеи выдвигает столь ошеломляюще новые, что даже Нильс Бор (с его афоризмом «Эта идея недостаточно безумна, чтобы быть истинной») не усомнился бы в их двухсотпроцентной истинности. Если бы студенту предоставили еще две минутки – он бы, несомненно, открыл «всеобщую теорию всего»… И тут этот лысый доцент скучно смотрит на тебя поверх очков и унылым голосом говорит: «Обоснуйте, коллега».

Какое там «обоснуйте»! – «А я так ощущаю!», «А мне вчера был голос!», «Да ведь так сказал сам Учитель!», «Хотите проверить? Как выйдете в астрал, так сразу направо!».

В мире, для которого характерно всеверие, проповедь веры только христианской – это призыв к различению, ограничению, дисциплине. То есть – призыв к ответственности и интеллектуальной работе. Во времена, в которые судьба разума выражается присловьем: «Крыша едет не спеша, тихо шифером шурша», схоластичность, строгость и логичность теологии – это контрфорс, укрепляющий стену рациональной традиции. Без этого контрфорса, снесенного еще в начале ХХ века, и всё здание европейского рационализма начало расползаться.

Не «свободомыслие» приходит в массовом сознании на смену христианской догматике, а банальнейшее безмыслие. Если оставить свой религиозный инстинкт беспризорным, если кормить его чем попало и позволять ему питаться обрывками мод, сплетен и «эзотерик», то вырастет он в нечто странное, бессвязное и языческое. От неверия мода бросается во всеверие, минуя трезвую середину традиции.

Эстетический вкус в человеке воспитывают. К логически последовательному и взвешенному мышлению – приучают. Навыкам научного мышления – обучают. Так почему же религиозное чувство современные интеллигенты оставляют без присмотра, без систематического образования и воспитания? Тот, кто не прилагает усилий к изучению православной мысли (мне, мол, не нужны догмы), оказывается в плену у безмыслия. Он подчиняет себя неуловимо-туманным и логически бессвязным собственным «ощущениям» и общепринятым «мнениям». Отказавшись от изучения многовековой традиции христианской мысли, он со своими хилыми познаниями из области «научного атеизма» оказывается один против легионов неоязыческих и сектантских проповедников.

И как прикажете вести научный диалог с людьми, которые не слушают твои аргументы, а попросту занимаются «диагностикой кармы»: «Когда Вы выступали, то отчетливо можно было проследить по Вашей ауре следующее: когда Вы в своем выступлении говорили об Истине, то она у Вас вспыхивала яркими огнями, но когда говорили о догмах, аура была, что говорится, на нуле» [139]?

Ушли в прошлое те времена, когда христианину надо было с опаской всматриваться в научные сферы. Сегодня и Церковь, и науку теснит общий недуг нашего национального бытия: воинствующий оккультизм. Так мы оказались объединены неприязнью популярного оккультного проповедника В. Налимова: «Итак, наша задача – открыть путь космическому сознанию. Этому мешает наша культура, в частности, такие ее составляющие, как устаревшая догматизированность религии, излишняя логизированность (а потому и механистичность) науки… В других работах я уже писал об ожидании космического вмешательства в земные дела. В нынешней планетарной ситуации можно надеяться на вмешательство космических сил… Марксистско-ленинское Православие не изменит социальную ситуацию» [140].

Символом того, что произошло с нами, для меня стал район Страстной площади. Когда-то здесь стоял Страстной монастырь. Его как «цитадель мракобесия и невежества» взорвали. Религию заменили культурой. Площадь вместо Страстной стала Пушкинской. Вместо монастыря поставили кинотеатр «Россия». Напротив него открыли крупнейший магазин научной литературы в Москве – «Академкнигу».

Но начались демократические 90-е годы. Поскольку культура элитарна – она был изгнана с этих площадей. Привокзальная (по сути своей) забегаловка «Макдональдс» стала главной точкой притяжения всего района. Кинотеатр стал ночным клубом со стрип-шоу. У памятника Пушкину встала равновеликая ему рекламная пивная бутылка. А еще раньше книжный магазин закрылся на перестройку.

Когда же я зашел в него по окончании ремонта, то был сражен запахом, встретившим меня у дверей. Нет, это не был запах свежей краски. Это был запах горящего коровьего помета (из которого делаются «ароматические палочки» индийских культов). «Академкнига» превратилась в центр торговли амулетами, книжками по магии, колдовству и «эзотерике»…

Так что даже нерелигиозные люди должны уважать богословие как представителя разумного начала в чужом для них мире религиозных верований.

– Отец Андрей, многие люди не могут переступить какой-то внутренний барьер, чтобы открыть свою душу Богу. Не является ли такой преградой боязнь очередной раз обмануться – разочароваться рано или поздно в вере так же, как, например, в коммунистической идее светлого будущего?

– Не думаю, что кто-то удерживается вдали от Церкви именно из боязни разочарования. В обществе не ощущается недостатка в людях, готовых откликаться и доверяться. Напротив, в самых разных областях жизни мы ежедневно натыкаемся на свидетельства того, что доверчивость людей выше всякого разумного уровня – люди приходят в энтузиазм от финансовых пирамид, от очередных спасителей России, от мировой демократии и от новых таблеток. Что уж говорить о религии! Потому сегодня важнее проповедовать недоверие как добродетель: «Погодите, остановитесь, охладите энтузиазм, вдумайтесь!». Даже когда речь идет о собственно церковной жизни – и тут приходится порой осаживать: «Полноте, Вы уверены, что избранный Вами духовный советчик духовно и психически здрав?». А когда речь идет о нецерковных мистических кружках, то тут уж тем более уместно спросить: «С чего Вы взяли, что голос, который услышал вчера Ваш знакомый, является свидетельством высоких духовных дарований проповедника, а не расстройства рассудка?».

В людях сегодня надо воспитывать умение выработать интонацию участкового милиционера. При знакомстве с новым надо спрашивать строго, но справедливо: «Гражданин, предъявите Ваши аргументики!».

– Среди читателей нашей газеты много людей творческих профессий. Расскажите об отношении Церкви к творческому акту.

– Все, что связано с областью творчества, неважно – богословского, художественного, писательского или театрального,- это все область повышенного духовного риска. Церковь не запрещает людям заниматься творчеством и даже благословляет их, но просит внимательней относиться к себе самому, к своему состоянию. Быть предельно трезвым, не позволять себе тщеславия, самовлюбленности, опьянения собой и успехами [XVIII]. Избегать медитативности, которая может привести к одержимости.

Даже талантливый человек может оказаться во власти весьма недоброкачественных настроений и одержаний. Творец жаждет «вдохновений» и «наитий». Но качество этих «вдохновений» может оказаться совсем не добрым. Человек, раскрывающий свою душу в ожидании «озарений», равно как и человек, стремящийся спровоцировать в себе прилив «страстей» с тем, чтобы потом их достовернее описать, может отвыкнуть регулировать свои страсти и чувства и, что еще хуже, может и просто стать одержимым…

К сожалению, история культуры показывает, как много очень одаренных и талантливых людей становились игрушками в руках темных сил. Уходили в наркотики, кончали жизнь самоубийством, становились злыми гениями для всех, кто их окружал. Вспомним Льва Толстого, о котором Александра Андреевна Толстая свидетельствовала, что он порой бывал бесноватым и сумасшедшим [XIX].

Кстати говоря, наш известный кинорежиссер Сергей Бондарчук был воспитан на Толстом и буквально влюблен в него. Всю жизнь он прожил со Львом Толстым, то есть – без Церкви. Вся его квартира была увешана портретами Толстого. Но когда его душа начала расставаться с телом и обострились духовные чувства, он начал воочую видеть, что есть нематериальный, духовный мир и что этот мир без Христа – страшен. Попросту говоря – он начал видеть бесов. Он понял, что портреты Толстого его от этого не спасут. И он позвал священника. Исповедовался и причастился (священник, исповедовавший Бондарчука, и рассказал мне об этом случае – не раскрывая, естественно, того, о чем шла речь на самой исповеди).

– Скажите, пожалуйста: о жизни Иисуса Христа до 33 лет практически ничего не известно, Вы можете что-нибудь прояснить по этому поводу?

– Что прояснять? Жил, рос. А зачем еще что-то прояснять? В античной литературе просто отсутствует такой жанр, как биография. Плутарх в «Сравнительных жизнеописаниях» ничье детство не описывает. Время такого рода эпических повествований – это время шахматных часов: когда моя очередь делать ход, тогда мои часы идут, когда я ничего не делаю – мои часы стоят. Нет такого изоморфного времени, которое течет независимо от событий. Поэтому для евангелистов значимо время, когда Христос что-то делал. И это не умно, это глупо, это насилие над исторической реальностью, когда начинают выдумывать, что, знаете ли, в это время Он в Индию ходил, или в Египет, или еще куда-то. Эти вещи очень легко проверяются – Христос проповедовал не на греческом языке, он проповедовал на арамейском (это разговорный язык Палестины). Сегодняшняя лингвистика умеет понимать и доказывать, где перевод, где оригинал. В переводе определенная фраза может быть просто интересной, но на языке оригинала она будет потрясающе яркой – это игра смыслов, оттенков. Сейчас, когда стали переводить слова Христа с греческого на арамейский, то выяснилось, что многие Его изречения стали поразительно поэтичными и афористичными. Так вот, ни в речевых оборотах Христа, ни в Его мысли нет ничего, что было бы калькой с санскрита или с буддийской философии [141].

– А что могут добавить современные богословы к тому, что было сказано о Христе в эпоху Вселенских Соборов с IV по VIII век?

– Интереснейшая черта из истории христианства: богословские споры первых веков христианства были спорами о личности Христа. Не об учении Христа, не о толковании тех или иных Его притч, а о том, кто такой Сам Христос. Главные дискуссии были вокруг уяснения меры Его причастности Богу и миру людей.

И все же отцы Вселенских Соборов сознательно устранились от решения некоторых проблем. Например, Халкидонский догмат Четвертого Собора (451 год) говорит, что во Христе Божественная и человеческая природы соединились неслитно, неизменно, нераздельно, неразлучно. Это ведь не столько ответ, сколько уход от ответа – четыре «не». Как на самом деле соединились Божество и человечество во Христе, мы не знаем. Отклонены четыре слишком поспешные попытки ответа. Пространство истины ограждено, но не ословесено, не сформулировано.

Ведь Бог стал Человеком, а не мы. Именно поэтому здесь надо четко поставить предел своей конструктивной любознательности. Человек по-настоящему может знать только то, что он сделал сам. То, что не нами сделано, не нами изготовлено, не с нами было, остается для нас тайной. Поскольку не мы сделали Бога Человеком, а Он Сам пожелал стать Человеком, то положительного ответа на вопрос о том, как абсолютное, вечное и нетленное соединилось с ограниченным, временным и тленным, быть не может, по крайней мере до тех пор, пока мы сами не достигнем цели, про которую Афанасий Александрийский сказал так: «Бог стал Человеком, чтобы человек смог стать богом».

Что остается на долю современных богословов? Проблема состоит еще и в том, что ряд определений Вселенских Соборов сформулирован на языке античной философии. Точнее говоря, на языке позднеантичной школы. Но, во-первых, это язык все-таки изначально нехристианский, языческий. Во-вторых, сегодня он сохраняется только в церковных школах и непонятен вне стен семинарий. Впрочем, и в семинариях понятным делается не столько сам этот язык, сами термины, сколько правила употребления этих терминов в профессионально-богословских текстах. Например, мы говорим, что у Христа одна Ипостась. В Троице – три Ипостаси. Что означает слово «ипостась»? Даже у святых отцов в разные века за этим словом скрывался довольно разный смысл.

В дореволюционной Петербургской Духовной Академии профессор Б. Мелиоранский поднял этот вопрос. К тому времени все богословы уже согласились, что слово «ипостась» точнее всего соответствует такому термину новейшей философии, как «личность». Но такое содержание впервые в это слово вложил святитель Филарет Московский в начале XIX века. Мелиоранский же спросил: можем ли мы, сохраняя верность терминам и формулам древних Соборов, нагружать эти термины другим содержанием – содержанием, которое мы берем из современной философии? Ведь отцы Вселенских Соборов брали его из современной им позднеантичной философии, а можем ли мы, сохраняя верность их догматическим формулам, наполнять эти формулы содержанием современной философской культуры? Отцы утверждали теснейшую связь антропологии и теологии: «Итак, если ты понял смысл различия сущности и ипостаси по отношению к человеку, примени его к Божественным догматам – и не ошибешься» [142]. Но сегодня антропология, философские представления о человеке решительно изменились. Разве могут эти перемены не повлиять на теологию? Вопрос до сих пор остается открытым. Реально это и происходит, хотя и под недовольные причитания богословов [XX].

– Для далекого от богословских дискуссий человека споры о природе Иисуса Христа, о соотношении в Нем Божественного и человеческого нередко кажутся внутренними «разборками» между конфессиями, между течениями в христианстве. Неужели вся эта догматика так важна для человека, который хочет просто любить Его?

– Да, это действительно наши внутренние «разборки», но я не вижу в них ничего плохого и противоестественного. Разве не могут богословы серьезно говорить на своем языке? Почему, например, у физиков есть возможность обсуждать свои проблемы в кругу ученых, а как только богословы пытаются всерьез говорить на интересующие их темы на понятном для соответствующих специалистов языке, они тут же обвиняются в схоластике?

Жителям Бирюлево может быть абсолютно все равно, что происходит с электронами и какому закону они подчиняются, но каждому из них важно, будет ли в его доме гореть лампочка или работать телевизор. А ведь появление и работа этих приборов – прямое следствие дискуссий среди ученых-физиков. То же самое можно сказать и о богословии, потому что последствия споров ученых-богословов очень важны не только для тех, кто в них участвует, но и для всей человеческой цивилизации.

Наша культура очень целостна. Когда стоит красивое здание, то мы видим только то, что находится снаружи: стены, облицовку, рамы и так далее. Но держат все это мощные внутренние опоры, каркас, не видимый нами. Здание нашей цивилизации тоже зиждется на определенных столпах и опорах, создававшихся, в том числе, и в богословских дискуссиях, и если хоть одна опора выходит из строя, то все здание начинает коситься, а сломай их две или три – и здание вообще рухнет.

Я приведу пример подобного, некогда почти состоявшегося, «просчета архитектора». Один из первых споров в богословии был спор о том, считать ли Христа подобным Богу или единым с Ним. Люди, получившие название ариан, утверждали, что Христос Богом не является, что Он не единосущен Богу Отцу. В греческом языке спор шел из-за одной-единственной буквы: единый – «омо», а подобный – «оми». Причем этот последний звук передавался двумя буквами – oi. Так вот, если бы только Церковь вставила в догмат эту самую маленькую, незаметную букву греческого алфавита – йоту (i), то эта новизна опустошила бы все музеи будущей Европы.

Логика была бы следующей: если Христос не Бог, то, значит, Бог к людям не приходил. Он остался по-ветхозаветному непостижим, трансцендентен и невидим. В этом случае мир христианства стал бы миром безликого Бога, и, как в исламе или иудаизме, запрет на Его изображение обрел бы полную силу. Не было бы ни Андрея Рублева, ни Микеланджело, ни Рембрандта; не было бы живописи ни сакральной (иконы), ни светской, как нет ее, например, в Саудовской Аравии или Ираке. Так что все «ненужные» богословские споры, как оказалось, напрямую влияют на жизнь каждого из нас.

Вообще, что такое догмат? Это честная констатация евангельских фактов. Догмат стоит на страже Евангелия, чтобы ничего оттуда не пропало. Одни люди, читая Евангелие, видят во Христе только Бога и не замечают Его человечества, другие люди, читая то же Евангелие, видят во Христе только Сына Человеческого и не замечают в Нем Бога. А догмат говорит: «Нет. Давайте брать Евангелие целиком: Иисус Христос – и Бог, и Человек одновременно. Каким образом? Мы не знаем, а просто констатируем факт, ведь не мы же писали Евангелие».

Многие люди боятся слова «догмат», но с тем же успехом можно испугаться и слова «мощи». Напомню, что с церковнославянского языка это слово переводится как «кости», «скелет». Кстати, Честертон говорил, что призыв освободить христианство от догматики сродни призыву освободить меня от моих костей [XXI].

– Если утверждать, что Христос – Бог, что Он безгрешен, а человеческая природа – грешна, то как же Он мог воплотиться, разве это было возможно?

– Человек грешен не изначально. Человек и грех – не синонимы. Да, Божий мир люди переделали в знакомый нам мир-катастрофу. Но все же мир, плоть, человечность сами по себе не есть нечто злое. А полнота любви в том, чтобы прийти не к тому, кому хорошо, а к тому, кому плохо. Полагать, что воплощение осквернит Бога,- все равно что сказать: «Вот грязный барак, там болезнь, зараза, язвы; как же врач рискует туда зайти, он же может заразиться?!». Христос – Врач, Который пришел в больной мир.

Святые отцы приводили и другой пример: когда солнышко освещает землю, оно освещает не только прекрасные розы и цветущие луга, но и лужи и нечистоты. Но ведь солнце не сквернится оттого, что его луч упал на что-то грязное и неприглядное. Так и Господь не стал менее чистым, менее Божественным оттого, что прикоснулся к человеку на земле, облекся в его плоть.

– Как же мог умереть безгрешный Бог?

– Смерть Бога – это действительно противоречие. «Сын Божий умер – это немыслимо, и потому достойно веры»,- писал Тертуллиан в III веке, и именно это изречение впоследствии послужило основой тезиса «Верую, ибо абсурдно». Христианство – это действительно мир противоречий, но они возникают как след от прикосновения Божественной руки. Если бы христианство было создано людьми, оно было бы вполне прямолинейным, рассудочным, рациональным. Потому что когда умные и талантливые люди что-то создают, их продукт получается довольно непротиворечивым, логически качественным.

У истоков христианства стояли, несомненно, очень талантливые и умные люди. Столь же несомненно и то, что христианская вера получилась все же исполненной противоречий (антиномий) и парадоксов. Как это совместить? Для меня это – «сертификат качества», знак того, что христианство нерукотворно, что это – творение Бога.

С богословской же точки зрения Христос как Бог не умирал. Через смерть прошла человеческая часть Его «состава». Смерть произошла «с» Богом (с тем, что Он воспринял при земном Рождестве), но не «в» Боге, не в Его Божественном естестве.

– Многие люди легко соглашаются с идеей существования единого Бога, Всевышнего, Абсолюта, Высшего Разума, но категорически отвергают поклонение Христу как Богу, считая это своеобразным языческим пережитком, поклонением полуязыческому антропоморфному, то есть человекоподобному, божеству. Разве они не правы?

– Для меня слово «антропоморфизм» – это вовсе не ругательное слово. Когда я слышу обвинение вроде «ваш христианский Бог – антропоморфен», я прошу перевести «обвинение» на понятный, русский язык. Тогда все сразу встает на свои места. Я говорю: «Простите, в чем вы нас обвиняете? В том, что наше представление о Боге – человекообразно, человекоподобно? А вы можете создать себе какое-то иное представление о Боге? Какое? Жирафообразное, амёбообразное, марсианообразное?».

Мы – люди. И поэтому, о чем бы мы ни думали – о травинке, о космосе, об атоме или о Божестве – мы мыслим об этом по-человечески, исходя из наших собственных представлений. Так или иначе, мы всё наделяем человеческими качествами.

Другое дело, что антропоморфизм бывает разным. Он может быть примитивным: когда человек просто переносит все свои чувства, страсти на природу и на Бога, не понимая этого своего поступка. Тогда получается языческий миф.

Но христианский антропоморфизм знает о самом себе, он замечен христианами, продуман и осознан. И при этом он переживается не как неизбежность, а как дар. Да, я, человек, не имею права думать о Непостижимом Боге, я не могу претендовать на Его познание, а уж тем более выражать это моим ужасным куцым языком. Но Господь по любви Своей снисходит до того, что Сам облекает Себя в образы человеческой речи. Бог говорит словами, которые понятны кочевникам-номадам II тысячелетия до нашей эры (каковыми и были древнееврейские праотцы Моисей, Авраам…). И в конце концов Бог даже Сам становится Человеком.

Христианская мысль начинается с признания непостижимости Бога. Но если на этом остановиться, то религия, как союз с Ним, просто невозможна. Она сведется к отчаянному молчанию. Религия обретает право на существование, только если это право дает ей Сам Непостижимый. Если Он Сам заявляет о Своем желании быть все же найденным. Только тогда, когда Господь Сам выходит за границы Своей непостижимости, когда Он приходит к людям, – только тогда планета людей может обрести религию с неотъемлемым от нее антропоморфизом. Только Любовь может переступить через все границы апофатического приличия.

Есть Любовь – значит, есть Откровение, излияние этой Любви. Это Откровение дается в мир людей, существ довольно агрессивных и непонятливых. Значит, надо защитить права Бога в мире человеческого своеволия. Для этого и нужны догматы. Догмат – стена, но не тюремная, а крепостная. Она хранит дар от набегов варваров. Со временем и варвары станут хранителями этого дара. Но для начала дар приходится от них защищать.

И значит, все догматы христианства возможны только потому, что Бог есть Любовь [143].

– Христианство утверждает, что главой Церкви является Сам Христос. Он присутствует в Церкви и руководит ею. Откуда такая уверенность и может ли Церковь это доказать?

– Лучшим доказательством является то, что Церковь до сих пор жива. В «Декамероне» Боккаччо есть это доказательство (на русскую культурную почву оно было пересажено в известной работе Николая Бердяева «О достоинстве христианства и недостоинстве христиан»). Сюжет, напомню, там следующий.

Некий француз-христианин дружил с евреем. У них были добрые человеческие отношения, но при этом христианин никак не мог примириться с тем, что его друг не принимает Евангелия, и он провел с ним много вечеров в дискуссиях на религиозные темы. В конце концов иудей поддался его проповеди и выразил желание креститься, но прежде Крещения пожелал посетить Рим, чтобы посмотреть на римского папу.

Француз прекрасно представлял себе, что такое Рим эпохи Возрождения, и всячески противился отъезду туда своего друга, но тот тем не менее поехал. Француз встречал его безо всякой надежды, понимая, что ни один здравомыслящий человек, увидев папский двор, не пожелает стать христианином.

Но, встретившись со своим другом, еврей сам вдруг завел разговор о том, что ему надо поскорее креститься. Француз не поверил своим ушам и спросил у него:

– Ты был в Риме?

– Да, был,- отвечает еврей.

– Папу видел?

– Видел.

– Ты видел, как живут папа и кардиналы?

– Конечно, видел.

– И после этого ты хочешь креститься? – спрашивает еще больше удивленный француз.

– Да,- отвечает еврей,- вот как раз после всего увиденного я и хочу креститься. Ведь эти люди делают все от них зависящее, чтобы разрушить Церковь, но если тем не менее она живет, получается, что Церковь все-таки не от людей, она от Бога.

Вообще, знаете, каждый христианин может рассказать, как Господь управляет его жизнью. Каждый из нас может привести массу примеров того, как незримо Бог ведет его по этой жизни, а уж тем более это очевидно в управлении жизнью Церкви. Впрочем, здесь мы подходим уже к проблеме Промысла Божиего. На эту тему существует хорошее художественное произведение, называется оно – «Властелин колец». Это произведение рассказывает о том, как незримый Господь (конечно, Он находится за рамками сюжета) весь ход событий выстраивает так, что они оборачиваются к торжеству добра и поражению Саурона, олицетворяющего зло. Сам Толкиен это четко прописывал в комментариях к книге [XXII].

– Какое самое любимое Вами место в Библии?

– Слова Христа: Я с вами днесь и до скончания века (ср.: Мф. 28, 20). Я всегда вспоминаю эти слова, когда в очередной раз слышу разговоры о том, как всё плохо в нашей церковной жизни. В такие моменты радостно сознавать, что Церковь держится не нашими делами, а верностью Христовой. Христианство – это не договор, в котором неверность одной стороны предполагает расторжение договора и освобождает от обязанностей другую сторону. Евангелие – это Завет, Завещание. А завещание, в отличие от договора, основывается не на двух, а на одной-единственной воле – воле завещателя. Поэтому неверность человека Богу не может уничтожить верность Бога человеку.

– В своей книге «Сатанизм для интеллигенции» Вы сказали: «Все слова Христа вторичны»…

– Да, все слова Христа вторичны – по отношению к Нему Самому. Ну что дороже для православного христианина – притча Христа или Сам Христос? Скажем, я – первичен по отношению к своим книгам, мои книги – вторичны по отношению ко мне. Вот так и Христос первичен по отношению к Своим словам.

– Вы говорите, что Христос научает большему, чем можно научить словами. То есть подчеркиваете значение примера жизни в святости. А есть ли в сегодняшней Православной Церкви примеры для подражания?

– Примеров становится больше, потому что становится все больше людей в Церкви. Да, теперь меньше старцев, которые прошли огонь и воду. Но появляется молодежь, и молодежь удивительная. Вот вчера – говорю молодому человеку из вашей (Якутской) епархии, только что закончившему духовную семинарию: «Андрей, пойдешь ко мне на лекцию?». А он не может, потому что день его заранее расписан едва ли не по минутам: он заранее подарен тем больным, которых он должен навестить…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-28 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: