Мрак ночи сменил этот злосчастный день, и печальна была она для потерпевших кораблекрушение павонцев, в ушах которых не переставали звучать шум разбушевавшихся стихий и вой чертей, кишевших вокруг коварного пролива. Но когда занялось утро ужасы миновавшей ночи кончились; пороги, буруны, водовороты исчезли, река снова спокойно текла, подернутая легкой рябью. Прилив сменился отливом, и Гудзон тихо катил свои воды назад, туда, где находился дом наших мореплавателей, о котором они вспоминали с таким сожалением. Удрученные горем герои Коммунипоу печально смотрели друг на друга; последнее несчастье окончательно рассеяло их флотилию. Часть моряков была выброшена на западный берег; там они, предводительствуемые неким Рюлефом Хоппером, вступили во владение всей страной, лежавшей вокруг столба, который отмечал шестую милю от Нового Амстердама; она и теперь, когда пишутся эти строки, находится в собственности Хопперов. Волдронов непогода занесла на дальний берег. Так как у них был с собой кувшин настоящей голландской водки, то им удалось там снискать дружбу дикарей, открыв нечто вроде таверны, положившей, как говорят, начало доброму городу Харлему, где их потомки поныне преуспевают как почтенные трактирщики. Что касается Сой-Дамов, то они были выброшены на берег Лонг-Айленда; в тех краях их и теперь можно найти. Но особенно повезло великому Десятиштанному, который, упав за борт, чудесным образом спасся и не утонул благодаря обилию нижнего белья. Всплыв на поверхность, он, как тритон, носился по волнам, пока благополучно не вылез на скалу, где его наутро нашли, занятого просушиванием на солнце своих многочисленных штанов. Не стану останавливаться на долгих совещаниях наших искателей приключений, на том, как они решили, что проку не будет, если они построят город в этих дьявольских краях, как, наконец, они со страхом и трепетом снова отважились доверить свою судьбу морской стихии и взяли курс назад, на Коммунипоу. Достаточно попросту сказать, что, вернувшись тем же путем, каким они шли накануне, они в конце концов увидели южную оконечность Манна-хаты и различили вдали свой любимый Коммунипоу. И тут их остановило упорное встречное течение, с которым измученные моряки не в силах были справиться. Усталые и приунывшие, они больше не могли бороться с приливом, или, скорее, как скажут иные, со старым Нептуном, который, стремясь привести их к тому месту, где должна была быть основана его твердыня в Западном полушарии, послал десяток могучих валов, выкинувших лохань командора Ван-Кортландта на берег Манна-хаты. После того, как наши мореплаватели, отчасти с помощью сверхъестественной силы, очутились на этом чудесном острове, они первым делом развели костер у подножия толстого дерева, стоявшего на том месте, что теперь называется Батареей. Затем, собрав множество устриц, в изобилии валявшихся на берегу, и выложив содержимое своих котомок, они приготовили и съели роскошный обед совета. Было отмечено, что почтенный Ван-Кортландт воздавал должное еде с особым рвением; так как все заботы об экспедиции были поручены ему, то он считал себя обязанным обильно есть на благо общества. По мере того, как он насыщался лежавшими перед ним лакомыми кушаньями, его душа достойного бюргера наполнялась радостью; казалось, он вот-вот переполнится и задохнется от хорошей еды и хорошего настроения. А когда душа у человека радуется, он охотней, конечно, высказывает все, что на ней лежит, и слова его исполнены доброты и товарищеских чувств. Итак, почтенный Олоф проглотил последний кусок, который мог еще в него влезть, запил его горячительным, почувствовал, как сердце его тает от нежности и все тело словно распирает от безграничного благодушия. Все вокруг казалось ему прекрасным и восхитительным; сложив руки на своем объемистом животе и медленно окидывая взглядом полузакрытых глаз чудесную картину суши и воды, которые расстилались перед ним в великолепном разнообразии, он воскликнул хриплым сдавленным голосом: «Какой очаровательный вид!». Слова замерли у него в горле; несколько мгновений он как будто размышлял о прелестном зрелище, затем веки его плотно сомкнулись, он уронил голову на грудь, медленно опустился на зеленую траву и постепенно погрузился в глубокий сон. И мудрый Олоф увидел сон… Смотрите, добрый святой Николай приехал, промчавшись над вершинами деревьев в той самой тележке, в которой он каждый год развозит детям подарки; он приехал и опустился как раз там, где недавно пиршествовали наши герои из Коммунипоу. И догадливый Ван-Кортландт узнал его по широкой шляпе, длинной трубке и по сходству с фигурой, стоявшей на носу «Гуде вроу». И святой Николай закурил трубку от костра, и сел, и начал курить; и когда он курил, дым от его трубки поднимался в воздух и клубился облаком над головой. И мудрый Олоф вспомнил все и поспешил влезть на верхушку одного из самых высоких деревьев, и увидел, что дым расстилается над большим пространством; он стал приглядываться внимательней, и ему показалось, что огромные столбы дыма принимают различные чудесные очертания. В густом мраке перед ним вырисовывались тени дворцов и куполов и величественных шпилей, которые появлялись на мгновение и вновь пропадали, пока дым не рассеялся и не осталось ничего, кроме зеленого леса. И когда святой Николай докурил трубку, он засунул ее за ленту своей шляпы и, приставив палец к носу, бросил на пораженного Ван-Кортландта весьма многозначительный взгляд; затем, усевшись в свою тележку, он снова поднялся над вершинами деревьев и исчез. И Ван-Кортландт проснулся просветленный, и разбудил спутников, и рассказал им свой сон. Он истолковал его в том смысле, что святой Николай изъявил желание, чтобы они обосновались и построили город именно здесь; а дым от трубки был символом того, каким огромным предстоит стать городу, ибо клубы дыма из его труб будут расстилаться над широкими просторами страны. И все в один голос согласились с этим толкованием, кроме мингера Тенбрука, заявившего, будто сон Олофа означает, что в этом городе от маленького огня будет много дыма, иначе говоря, что это будет очень хвастливый маленький город. И оба предсказания, как это ни странно, сбылись. Благополучно достигнув таким образом великой цели, ради которой было предпринято столь опасное путешествие, наши мореплаватели весело вернулись в Коммунипоу, где их встретили с большой радостью. Созвав собрание всех мудрых людей и должностных лиц Павонии, они рассказали о своем плавании и о сне Олофа Ван-Кортландта. И народ вознес свои голоса и благословил доброго святого Николая; и с этого времени к мудрому Ван-Кортландту за его великий дар сновидений стали относиться с еще большим уважением, нежели прежде, и его провозгласили самым полезным гражданином и поистине превосходным человеком — когда он спит. III
АПОЛОГИЯ АВТОРА
|
|
|
Публикуемое ниже произведение, которое сперва было задумано просто как ни к чему не обязывающая jeu d'esprit,[517] мы начали вместе с моим братом, покойным Питером Ирвингом, эсквайром. Мы намеревались написать пародию на маленькую справочную книгу, незадолго до того изданную под названием «Картина Нью-Йорка».[518] Как и она, наше произведение должно было начаться историческим обзором; вслед за ним мы собирались дать очерки нравов и обычаев города, выдержанные в полусерьезном, полушутливом духе и описывающие с добродушной насмешкой местные заблуждения, чудачества и странности. Чтобы высмеять педантическую ученость, проявляемую в некоторых американских трудах, мы собирались начать исторический обзор с сотворения мира и наложили контрибуцию на самые различные сочинения, черпая из них избитые цитаты, как идущие, так и не идущие к делу, чтобы придать нашей книге надлежащий вид научного исследования. Прежде чем эта сырая масса шутливой учености приняла определенную форму, мой брат уехал в Европу и мне предстояло одному продолжить начатое дело. Теперь я изменил план сочинения. Отказавшись полностью от мысли создать пародию на «Картину Нью-Йорка», я решил, что первоначально задуманный нами вводный очерк составит содержание всего сочинения, которое будет представлять собой шутливую историю нашего города. Всю массу цитат и справочных сведений я уложил соответственно во вступительные главы, образующие первую книгу; вскоре, однако, мне стало ясно, что, как Робинзон Крузо с его лодкой, я начал работу не по плечу и что для успешного завершения моей истории я должен сократить ее размеры. Поэтому я решил ограничиться эпохой голландского владычества, в возникновении, развитии и падении которого мы имеем то единство сюжета, какого требует классическое правило. К тому же это была эпоха, в то время являвшаяся для истории terra incognita.[519] Я был поистине изумлен, обнаружив, сколь немногие из моих сограждан были осведомлены, что Нью-Йорк когда-то назывался Новым Амстердамом, или слышали имена его первых голландских губернаторов или хоть чуточку интересовались своими далекими голландскими предками. И тут я неожиданно понял, что то была поэтическая эпоха в жизни нашего города, поэтическая по самой своей туманности, и, подобно далеким и туманным дням древнего Рима, представляющая широкие возможности для всяческих украшений, обычных в героическом повествовании. Я приветствовал родной город как самый счастливый из всех американских городов, ибо его старина восходит к сомнительным, баснословным временам: не думал я также, что совершаю тяжкий исторический грех, с помощью собственных домыслов истолковывая кое-какие факты из той далекой и забытой эпохи, которые мне удалось установить, или же наделяя характерными чертами связанных с ними людей, чьи имена я смог спасти от забвения. Конечно, я рассуждал как молодой и неопытный писатель, одурманенный собственной фантазией, и мое самонадеянное вторжение в эту священную, хотя и остававшуюся в пренебрежении, область истории встретило заслуженное порицание со стороны людей более трезвого ума. Впрочем, поздно теперь звать обратно столь опрометчиво выпущенную стрелу. Всем, кому это покажется неуместным, я могу лишь сказать вместе с Гамлетом: Прошу во всеуслышанье, при всех
Сложить с меня упрек в предумышленьи.
Пусть знают все: я не желал вам зла.
Ошибкой я пустил стрелу над домом
И ранил брата.[520]
В качестве еще одного довода в оправдание моего труда скажу следующее: если в нем я недопустимо вольно обошелся с ранней эпохой в истории нашей провинции, зато он, по крайней мере, привлек внимание к этому периоду и побудил к исследованиям. Только после появления этой книги принялись рыться в забытых архивах; факты и лица старого времени, от которых отряхнули пыль забвения, заняли то место, какое они на самом деле заслуживали. Основная задача моего труда отнюдь не совпадала с серьезными целями исторического исследования, но поэтические умы, я надеюсь, воспримут ее с некоторым снисхождением. Дело шло о том, чтобы облечь предания о нашем городе в забавную форму, показать местные нравы, обычаи и особенности, связать привычные картины и места и знакомые имена с теми затейливыми, причудливыми воспоминаниями, которыми так небогата наша молодая страна, но которые составляют очарование городов Старого Света, привязывая сердца их уроженцев к родине. Я имею основание думать, что в этом мне удалось добиться некоторого успеха. До появления моего произведения народные предания, касающиеся нашего города, были забыты; на своеобразные, ни с чем не сравнимые нравы и обычаи, сохранившиеся от наших голландских предков, не обращали внимания, или же к ним относились с полным безразличием, а то и с насмешкой. Теперь они стали общим достоянием и приводятся по любому случаю; они объединяют все наше общество, вызывая веселое расположение духа и пробуждая дух товарищества, на них зиждется чувство родины, они служат приправой на городских празднествах, основой местных выдумок и шуток, ими так усердно пользуются авторы популярных романов, что из страны легенд, которая была впервые исследована мною, я оказался почти вытесненным толпой тех, кто бросился по моим следам. Я останавливаюсь на этом по той причине, что при первом издании моего труда его цели и намерения были неправильно поняты некоторыми потомками голландских прославленных героев, а также потому, что, как мне стало ясно, и теперь время от времени могут найтись люди, которые посмотрят на него придирчивым взглядом. Льщу себя, однако, надеждой, что большинство читателей воспримет мои добродушные картинки в том самом духе, в каком они были выполнены. И когда по прошествии почти сорока лет я вижу, что мое случайное юношеское произведение все еще пользуется горячей любовью, когда я вижу, что само его название стало «домашним словом» и придает отпечаток домашности всему, требующему народного признания — в таких сочетаниях, как Никербокеровские общества, Никербокеровские страховые компании, Никербокеровские пароходы, Никербокеровские омнибусы, Никербокеровский хлеб и Никербокеровское мороженое, — и когда я вижу ньюйоркцев голландского происхождения, гордящихся тем, что они «истинные Никербокеры», я с радостью убеждаюсь, что попал в точку и мой взгляд на доброе старое голландское время, на нравы и обычаи, дошедшие с той поры, соответствует чувствам и настроениям моих сограждан, что я пробудил приятные воспоминания о милых сердцу чертах, характерных для моего родного города, которым его жители не дадут, поскольку это от них зависит, вновь погрузиться в забвение, и что даже тогда, когда появятся другие исторические труды о Нью-Йорке, преследующие с точки зрения ученых знатоков более высокие цели, и займут почетное и заслуженное место на полках домашних библиотек, все же к Никербокеровской истории по-прежнему будут относиться с веселой снисходительностью, будут перелистывать ее и смеяться над ней, читая ее вслух у семейного очага.
В. И. Саннисайд, 1848 г. ПРИЛОЖЕНИЯ
А. Н. Николюкин
«История Нью-Йорка» Вашингтона Ирвинга
Осенью 1809 г. в одной из вечерних нью-йоркских газет появилось объявление: «Маленький пожилой джентльмен в старом черном кафтане и треуголке по имени Никербокер некоторое время тому назад покинул свое жилище, и с тех пор о нем нет никаких известий. Поскольку есть основания считать, что он не совсем в здравом уме, его отсутствие вызывает большое беспокойство. Любое известие о нем будет с благодарностью принято в гостинице «Колумбия» на Малбери-стрит или в редакции газеты». Несколько газет штата Нью-Йорк перепечатали сообщение о розысках несчастного Никербокера, а вскоре в той же газете «Ивнинг пост», уведомившей жителей Нью-Йорка об исчезновении Никербокера, появилось свидетельство некоего путешественника, что он видел похожего по описанию старичка, отдыхавшего на краю дороги, которая ведет из города на север. Наконец, через три недели хозяин почтенной нью-йоркской гостиницы, где оставил свои вещи пропавший без вести старичок, публикует в газете уведомление, что если тот не вернется, то он в покрытие неоплаченного счета должен будет продать «весьма любопытную рукописную книгу, которая осталась в номере Никербокера». И вот 6 декабря газета «Америкен ситизен» объявила о выходе в свет «истории Нью-Йорка, написанной Дидрихом Никербокером». Едва ли кто из современников мог подозревать, что все это было ловко разыгранной мистификацией. Ведь в поисках исчезнувшего старого джентльмена принимало участие немало простодушных жителей Нью-Йорка! Так появилась эта блестящая политическая сатира на современную Америку, юношеская буффонада молодого Ирвинга, заставившая смеяться весь Нью-Йорк. Когда авторство Вашингтона Ирвинга раскрылось, одна старая леди сказала, что она охотно выпорола бы сочинителя, а сам писатель в старости вспоминал об этой книге как о «невероятно дерзкой и бесстыдной вещи». В 1812 г. выходит второе, в 1819 г. — третье, в 1824 г. — еще одно издание книги. «История Нью-Йорка» приобретает известность. Ее переиздают в Лондоне (1820), в Париже (1824), переводят на немецкий (1825), французский (1827), шведский (1827) языки. Ее хвалят многочисленные рецензенты газет и журналов. Один из них пишет: «Если Стерн прав, говоря, что каждый раз, когда человек смеется, он вытаскивает гвоздь из своего гроба, то после прочтения этой книги Ирвинга ваш гроб наверняка рассыплется на куски».[521] Вальтер Скотт хохочет в своем Абботсфордском замке, читая «Историю Нью-Йорка», которая напоминает ему то Свифта, то Стерна. Единственное, о чем сожалеет сэр Вальтер, — это о своем незнании американских партий и политики, затрудняющее понимание «скрытой сатиры произведения». Байрон вспоминает героев «Истории Нью-Йорка» в своих письмах из Италии.[522] Не менее лестны по-своему были и отзывы противников Ирвинга. Известный в то время правовед и историк, автор теологических трактатов Дж. Верпланк, предков которого Ирвинг высмеял столь непочтительно, заявил, выступая в «Нью-Йоркском историческом обществе»: «Горестно видеть, как ум, наделенный таким тонким чувством прекрасного и таким живым ощущением юмора, растрачивает свое пылкое воображение на неблагодарную тему, свой буйный юмор на грубую карикатуру».[523] Хотя Ирвинг по-юношески легко отнесся к суровой критике присяжных историков и к фамильным обидам Верпланка, со временем, однако, писатель настолько изменился, что стал приглаживать первоначальный текст. Полвека прижизненных публикаций книги Ирвинга — это печальная история постепенного смягчения наиболее острых и «дерзких» мест, отражающая превращение бунтарски настроенного юноши в степенного и благонамеренного литератора, «образец умеренности», как именует его в заглавии своей книги один современный американский критик. С каждым новым авторским переизданием из книги уходило что-то живое, юношески-обаятельное. Пятьдесят лет, целую жизнь прожил с этой книгой Ирвинг, и она была для него подобно тому меняющемуся портрету, который хранил у себя Дориан Грей в знаменитом романе Оскара Уайльда. Разница заключалась лишь в том, что Дориан Грей ревниво оберегал свой портрет от взоров людей, а Вашингтон Ирвинг каждое новое десятилетие охотно выставлял свой на обозрение читающей публики. В этих многочисленных переработках первоначального текста Ирвинг приглушил антиклерикальное звучание, сократил некоторые места, исполненные раблезианской жизнерадостности и стернианского юмора, привел книгу в тот вид, который был приемлем для добропорядочного буржуазного читателя. Даже ироническое посвящение книги «Нью-Йоркскому историческому обществу» оказалось снятым в последующих изданиях. «История Нью-Йорка» — литературный памятник раннего периода американской прозы, когда еще не появились исторические романы Купера и Симмса, когда не было новеллистики Эдгара По и Готорна, когда, наконец, сам Ирвинг еще не написал рассказов, закрепивших за ним славу создателя романтического стиля в американской прозе. Текст «Истории» 1848 г., вошедший в собрание сочинений Ирвинга и неоднократно затем перепечатывавшийся, создавался писателем в годы, когда американский романтизм окончательно сформировался как идейно эстетическое направление в искусстве. Этот текст сам по себе уже перестает быть исключительным по своей свежести и необычности событием литературы США первого десятилетия XIX в. и отражает определенные тенденции позднего творчества Ирвинга, ставшего свидетелем новых веяний в американской литературе, европейских революций 1848 г. и движения аболиционизма, охватившего Америку перед Гражданской войной. Поэтому настоящий русский перевод, вопреки обычным правилам, сделан не с последнего прижизненного издания, а с первого издания «Истории Нью-Йорка», вышедшего в 1809 г. Изданию 1848 г. Ирвинг предпослал особую «Апологию автора», в которой рассказывал, как была создана эта книга (см. Дополнения, III). Вместе с братом он задумал написать пародию на только что вышедший справочник некоего Сэмюеля Митчела «Картины Нью-Йорка» (1807). Уже в самом многословном названии книги Ирвинга содержится пародия на ученые трактаты. Однако в ходе работы замысел изменился, и пародия превратилась в сатирический памфлет. «Старый голландский Нью-Йорк становился под пером «историка»-сатирика, — пишет А. А. Елистратова, — прототипом всего американского общества в его прошлом и настоящем».[524] Написанная от имени мифического Дидриха Никербокера, этого воплощения старой патриархальной Америки колониального периода, «История Нью-Йорка» представляет собой в то же время романтическую поэтизацию американской старины. Ирвинг рассказывает, как он был изумлен, обнаружив, что лишь немногим из его сограждан было известно, что Нью-Йорк когда-то был голландской колонией и назывался Новым Амстердамом. «И тут я неожиданно понял, — продолжает он, — что то была поэтическая эпоха в жизни нашего города, поэтическая по самой своей туманности, и, подобно далеким и туманным дням древнего Рима, представляющая широкие возможности для всяческих украшений, обычных в героическом повествовании». Так возник замысел «облечь предания о нашем городе в забавную форму, показать местные нравы, обычаи и особенности, связать привычные картины и места и знакомые имена с теми затейливыми, причудливыми воспоминаниями, которыми так небогата наша молодая страна, но которые составляют очарование городов Старого Света, привязывая сердца их уроженцев к родине» («Апология автора»). Прием «найденной рукописи», — столь удачно использованный Ирвингом во вступительном очерке к книге, не был новинкой в литературе. Джонатан Свифт, один из любимых писателей Ирвинга, и Даниэль Дефо уже использовали его, а первый американский романист Чарлз Брокден Браун в предисловии к своему роману «Виланд» (1798) уверяет читателей, что публикует письма леди Клары к друзьям о роковых событиях, свидетельницей которых она стала. Но особенно популярным сделался этот прием после ирвинговской «Истории Нью-Йорка» и романов Вальтера Скотта. Уже в 1824 г. Джеймс Фенимор Купер в предисловии к задуманной им серии романов об истории Соединенных Штатов писал: «Автор торжественно заявляет прежде всего, что никакой неведомый человек не умирал по соседству с ним и не оставлял бумаг, которыми автор законно или незаконно воспользовался. Никакой незнакомец с мрачною физиономией и молчаливым нравом, вменивший себе молчание в добродетель, никогда не вручал ему ни единой исписанной страницы. Никакой хозяин гостиницы не давал ему материалов для этой истории, чтобы выручкою за использование их покрыть долг, оставшийся за его жильцом, умершим от чахотки или покинувшим сей бренный мир с бесцеремонным забвением последнего счета, то есть издержек на его похороны».[525] Тем не менее художественный прием «найденной рукописи» еще долгие годы оставался в американской литературе. Популярность книги Ирвинга вызвала в 20-е годы подражания. Так появилась в 1824 г. анонимная история расположенного рядом с Нью-Йорком города Ньюарка, автором которой значился Дидрих Никербокер младший («The Manuscript of Diedrich Knickerbocker, Jun.» N. Y., 1824). В 1850 г. Натаниел Готорн во вступительном очерке к роману «Алая буква» уверяет, что нашел среди бумаг давно умершего таможенного надзирателя Джонатана Пью историю Бостона XVII в. и разыгравшейся там трагедии. Так дух неугомонного Дидриха Никербокера, автора романтических историй о далеком прошлом своей родины, вновь воскрес, на этот раз под именем достопочтенного мистера Пью. Склонность к мистификации не покидала Ирвинга и позднее. Свою «Хронику завоевания Гренады» (1829) он выпустил под псевдонимом монаха-летописца Антонио Агапида, этого испанского Никербокера, воплотившего в себе дух рыцарства и веру средневекового фанатика. Академик М. П. Алексеев отмечает, что в начале XIX в. мотив «находки рукописей» был в повсеместном употреблении, то в серьезных, то в сатирических целях, то просто ради повышения занимательности повествования. В предисловии к роману «Монастырь» В. Скотт не без иронии указывал на неумеренное употребление подобной завязки в повествованиях, лишающее их в конце концов правдоподобия и слишком отзывающееся традиционной схемой, готовым штампом.[526] * * *