Море и яд
Роман Море и яд (1958) о вивисекторских опытах японских врачей над пленным американским летчиком.
Сюсаку Эндо
Перевод: Петров П.
Предисловие
Автор повести «Море и яд» Сюсаку Эндо принадлежит к числу современных японских писателей, озабоченных судьбой своей родины и стоящих на позициях мира, национальной независимости и социального прогресса.
Эндо не революционер, не коммунист - он католик. Но чуткая совесть талантливого писателя-реалиста не позволяет ему мириться с уродливой буржуазной действительностью, с миром насилия и зла, и он резко, порой беспощадно критикует этот мир. В своих произведениях, проникнутых болью за человека, униженного и страдающего в буржуазном обществе, писатель ставит животрепещущие вопросы современной японской жизни и ищет на них правдивые ответы.
Сюсаку Эндо родился в 1923 году. Начав печататься после второй мировой войны, молодой писатель привлек внимание своими рассказами, осуждающими расовые предрассудки, пресмыкательство перед Западом и потерю национального достоинства. В 1955 году за рассказ «Белый человек» он был награжден премией имени Акутагава. В 1958 году Эндо выпустил первое свое крупное произведение - повесть «Море и яд». Книга эта имела в Японии большой успех и была отмечена двумя литературными премиями.
«Море и яд» - суровый, правдивый рассказ об одном из преступлений против человечности, совершенных японскими милитаристами в годы второй мировой войны.
Известно, какой глубокий след в жизни Японии и в сердцах самих японцев оставили Хиросима, военное крушение, американская оккупация, а затем и сговор японской реакции с ее заморскими покровителями, впрягающими Японию на этот раз в свою военную колесницу. Без преувеличения можно сказать, что тяга к миру, нейтралитету и полной национальной независимости - самое сильное сейчас стремление подавляющего большинства японского народа. И вполне закономерно, что прогрессивные японские писатели тему войны и мира считают в современной литературе главной. Не случайно к этой теме обратился в своей повести и Сюсаку Эндо.
|
Одна из наиболее важных и ценных сторон повести «Море и яд» заключается, пожалуй, в постановке вопроса об ответственности перед человечеством, перед историей простых исполнителей, покорных слуг военных преступников и фашистских изуверов. Об ответственности тех, кто войны, быть может, не хотел, но и бороться с ней не смел, кто сам людей в печах не сжигал, но уголь в топку бросал, кто своими руками вивисекции на людях не производил, но «был при этом и ничего не делал».
Вопрос этот затрагивается в произведениях писателей разных стран. С большой остротой он поставлен, например, польской писательницей Зофьей Посмыш в ее замечательной повести «Пассажирка».
По-своему ставит эту проблему и Сюсаку Эндо. К типу таких людей, которые, безропотно повинуясь своим хозяевам, стали соучастниками страшных злодеяний, хотя в душе и испытывали угрызения совести, относится центральный персонаж повести - молодой медик Сугуро.
По натуре Сугуро мирный и скромный человек. Он не стяжатель, не карьерист, тем более не садист и не изверг. Его университетский коллега Тода считает его даже сентиментальным слюнтяем. Сугуро ставит перед собой в жизни скромные цели. «Обычное скромное счастье - самое большое счастье!» - вот его девиз. Сугуро держится в стороне от интриг на факультете и в больнице. В душе он питает отвращение к своим коллегам врачам, для которых почти все больные (особенно бесплатные) - подопытные «морские свинки». Но Сугуро человек безыдейный, ограниченный и малодушный, живущий мелкими обывательскими мечтами, привыкший беспрекословно повиноваться своим начальникам и старшим коллегам. Со студенческих лет он с благоговейным почтением, смешанным со страхом, относится к своему шефу - профессору Хасимото. Надвигающееся военное крушение Японии, угрожающее гибелью даже тому маленькому «счастью», к которому тянется Сугуро, окончательно размагничивает его волю, делает его безразличным ко всему, и он становится соучастником отвратительного преступления.
|
Сугуро - образ мещанина императорской Японии, благонамеренного, покорного, малодушного и трусливого, чувствительного и в то же время жестокого.
Проблема таких людей, как Сугуро, считающих, что «человек не может плыть против течения», - это в конечном счете проблема мелкобуржуазной, обывательской стихии в буржуазном обществе, которая при известных исторических обстоятельствах может становиться опорой и орудием самой оголтелой реакции.
Сугуро не чужды муки совести. Он даже неоднократно пытается оправдаться перед самим собой. Но важно не это. Ни военная катастрофа, потрясшая Японию больше, чем любое другое событие в ее прошлой истории, ни понесенное наказание (правда, не слишком суровое) не вытравили из Сугуро мещанина и раба. И после всего, что произошло, спустя много лет он заявляет: «Ничего нельзя было поделать... И на будущее не зарекаюсь. Сложись такая ситуация, может, опять так же поступлю, так же...»
|
«Море и яд» не памфлет, а художественное произведение, и естественно, что писателя в первую очередь интересуют люди, их характеры и мотивы поведения в конкретных жизненных ситуациях. Примечателен в этом отношении центральный эпизод повествования, где показано поведение группы офицеров, присутствующих при вивисекции над военнопленными, группы, как бы представляющей ту силу, которая была организатором и заказчиком совершаемого злодеяния.
Это они, японские милитаристы, сжигали в паровозных топках русских большевиков во время гражданской войны и интервенции на советском Дальнем Востоке, это они грабили, насиловали и убивали мирное население в Китае, превращали китайцев в живые мишени для упражнения в стрельбе и штыковом бою своих солдат, это по их заданию культивировались и испытывались на людях смертоносные бациллы. Конкретно в повести идет речь об умерщвлении американских военнопленных, но на их месте МОГЛИ БЫТЬ И БЫЛИ представители любой другой страны - противника Японии. В конечном счете речь идет о преступном характере милитаризма, где бы и в какой бы форме он ни проявлялся в современном мире.
Жутью веет со многих страниц повести. Но эта книга не имеет ничего общего с той модной на Западе и в самой Японии литературой ужасов и преступлений, герои которой - разного рода психопаты и моральные выродки. И дело не только в том, что при всей жуткости описываемых фактов в повести нет нагромождения извращений и преступлений, нет демонстрации уродств, бредовых идей и галлюцинации. Главное в том, что в этом произведении анализ характеров аморальных людей и описание преступлений не самоцель, диктуемая желанием взвинтить нервы, поразить воображение читателей и таким образом (субъективно или объективно - неважно) отвлечь внимание читателя от социальных корней преступления и отвести удар от главных виновников. В повести нет попыток фрейдистского или иного подобного истолкования характеров и поступков людей, характерного для модернистской, декадентской литературы Запада. Повесть «Море и яд» - это рассказ об одном из эпизодов суровой, жестокой, страшной правды жизни. Персонажи повести Сюсаку Эндо - это не индивидуумы с больной, ущербной психикой, а социальные типы - носители пороков того общественного строя, который их взрастил и который они представляют. Особенно типичен в этом смысле ассистент Тода. Крайний индивидуалист, эгоцентрист Тода - продукт буржуазного воспитания эпохи империализма. Тода убежден, что совесть определяется не какими-то внутренними побуждениями, а лишь боязнью общественного мнения и страхом перед законом. Безнравственность и бесчеловечность, характерные для его среды, вошли в плоть и кровь Тода, стали для него привычной, естественной нормой поведения. Порой ему даже хотелось бы почувствовать то, что называют муками совести. Но он тщетно прислушивается к голосу своего сердца: в таком сердце нет места для совести!
В обычном смысле и сам профессор Хасимото, и его ассистенты, и тот же Тода - люди с нормальной психикой. (Кстати, как и знаменитый обер-палач Эйхман, и пресловутая Эльза Кох, и руководитель гитлеровской программы умерщвления душевнобольных профессор Хейде, и десятки тысяч эсэсовцев, действовавших с жестокостью маниакальных убийц.) И вместе с тем все это люди-звери, способные и в мирное и особенно в военное время на самые тяжкие злодеяния. Это тоже патология. Но это патология прежде всего социальная, патология эксплуататорского строя, империализма, милитаризма.
И автор убедительно показывает, как война не только создает обстановку для проявления «патологических наклонностей», но и порождает сами эти наклонности и преступления. Таким образом, эта повесть становится ярким обличительным документом протеста против несправедливой войны и порождаемых ею преступлений. Вместе с тем это протест против нравов буржуазного общества, калечащего человеческие души, взращивающего нравственных уродов.
Сюсаку Эндо срывает маски со многих сторон социальной действительности милитаристской Японии. В частности, повесть «Море и яд» в известной мере рассеивает реакционный миф о якобы всеобщем военном патриотизме японцев. Никто из персонажей повести отнюдь не рвется на фронт. С тоской думает о предстоящей военной службе Сугуро. Всеми мерами стремится укрепить свое положение в университете, чтобы не попасть на фронт, ассистент Асаи. «Мне было совершенно безразлично, выиграет или проиграет войну моя страна», - говорит в своих записках медсестра Уэда. И, как бы выражая отношение к войне всех простых японцев, больная Мицу Абэ восклицает: «Когда же кончится эта проклятая война!»
Как и в некоторых рассказах Эндо, в этой повести сквозит чувство стыда и ответственности за преступления, содеянные Японией как одной из главных зачинщиц второй мировой войны. Однако не чувство стыда за прошлое, не напоминание об ответственности за содеянное зло не только прямых виновников, но и тех, кто им помогал, - не это определяет суть произведения. Главное острие его направлено в современность. Здесь раскрывается идея писателя. Он стремится разобраться в том, что происходит в нынешней Японии, пошли ли впрок уроки прошлого. Нет ли опасности его повторения и новых страшных бед? И, верный правде жизни, писатель показывает, что такая опасность существует.
Владелец бензоколонки, типичный верноподданный, мелкий буржуа и реакционер, со смаком рассказывает о насилиях, грабежах и убийствах, в которых он участвовал как «воин» японской армии на китайской земле. И он как будто не прочь при случае повторить все снова. Сугуро, как будто раскаявшийся в своем поступке, теперь заявляет, что если сложится такая же обстановка, он, пожалуй, поступит так же. Автор не показывает тех черных сил, что стоят за спиной его героев, но эти силы легко угадываются. На первый взгляд может показаться, что писатель проявляет не только озабоченность, но и растерянность перед лицом этих сил, что создается картина безысходности. Но вряд ли такой вывод был бы правильным.
В связи с этим следует, по всей видимости, обратить внимание на следующее. Человек, ведущий рассказ, - это мелкий служащий, считающий, что счастье человека - быть обыкновенным, жить тихо, размеренно, без треволнений. И вот этот, на первый взгляд законченный обыватель упорно стремится выяснить прошлое своего нового врача Сугуро. Забота о собственном здоровье на время заслоняется интересом более важным, общим. В словах его слышится протест и возмущение простых людей Японии ужасами войны и преступлениями против человечества, чувствуются тревога за будущее, обеспокоенность возможностью повторений несчастий прошлого. Эта тревога, разумеется, далеко еще не все, чтобы предотвратить новую беду. Но она симптоматична и важна, эта тревога, она может и должна принести свои плоды. Ее крепкие ростки мы можем видеть в мощном движении за мир, охватившем широкие народные массы современной Японии.
И еще одно в этой связи. Сам факт выступления с такой книгой, как «Море и яд», в условиях возрождения и активизации милитаристских, шовинистических, фашиствующих элементов (вспомните убийство на митинге лидера социалистической партии, «дело Мацукава», убийство издателя, выпустившего разоблачительную книгу японского писателя, и т. д.) - свидетельство не только высокого личного мужества писателя, но и готовности прогрессивной части японской интеллигенции вогнать осиновый кол в могилу прошлого и вместе с передовыми народными силами страны бороться за лучшее будущее.
Действие в повести, несмотря на ее «мозаичное», фрагментарное построение, развивается стремительно и динамично. Совершенно очевидно, что избранная писателем своеобразная ее композиция, не погоня за оригинальной конструкцией, не формальное трюкачество, она рассчитана на то, чтобы сообщить повествованию особую эмоциональную напряженность и приковать внимание читателя к острым, волнующим проблемам.
Повесть «Море и яд» звучит сегодня не менее актуально, чем пять лет назад, когда она вышла в свет. Она не только протестует и изобличает - она призывает людей к бдительности. Она как бы говорит читателям (и не только Японии, но и всех стран империалистического лагеря): «Вас окружают мирные, безобидные на вид люди: владелец бензоколонки, обыкновенный портной (на поверку - вчерашний жандарм), скромный врач в белом халате. Но присмотритесь к ним поближе: в недавнем прошлом они совершили страшные преступления. Они живут среди вас, эти люди, и еще живы те силы, чьим орудием они были. Будьте бдительны! Не дайте повториться ужасам прошлого!»
С. Гутерман
Глава первая. Море и яд.
Пролог
В августе, в самый разгар жары я переехал в Нисимацубара, пригород Токио. Этот район земельная компания рекламировала для застройки коттеджами. Но пока домов здесь было мало, да и от Синдзюку [ 1 ] надо было добираться сюда электричкой битый час.
Около станции прямой лентой пролегает шоссе. Раскаленное солнце обжигает каменистую дорогу. По шоссе то и дело проносятся грузовики со щебнем. И откуда они мчатся?.. На одном сидит молодой грузчик с наброшенным на шею полотенцем и распевает модную песенку:
Матрос, улыбнись, вступая на трап,
Море сурово - оно не для баб.
Ты ведь матрос,
Не роняй в море слез...
Грузовики поднимают клубы желтой пыли, она оседает, и тогда по обе стороны дороги всплывает несколько строений. Справа - аптека, мясная и табачная лавки, слева - бензоколонка и закусочная, где кормят лапшой из гречневой муки. Да, чуть не забыл! Есть тут еще и ателье. Оно одиноко торчит метрах в пятидесяти от бензоколонки. Непонятно только, почему на отшибе? От пыли, поднимаемой грузовиками, витрина ателье и выведенные на стекле масляной краской слова «Пошив элегантного платья» совсем посерели. В витрине выставлен поясной манекен телесного цвета. Это манекен европейца, какие нередко можно увидеть на выставках предметов санитарии и гигиены, вызывающих двусмысленные улыбки. Волосы на голове манекена красноватого цвета: вероятно, его хотели сделать блондином. С лица этой голубоглазой с прямым носом куклы не сходит загадочная улыбка.
Целый месяц тут уже стоит невыносимая жара без единого дождя. Земля на огороде между закусочной и бензоколонкой потрескалась, в кукурузе, поблекшей и вялой, отрывисто и сухо, словно задыхаясь, трещат цикады.
- Ну и жара!.. Помыться бы в бане! - сказала жена.
Но до бани здесь тоже не близко. Она находится на противоположной стороне дороги, метрах в трехстах от станции.
- Баня баней, а как тут насчет врача? Мне ведь каждую неделю нужно делать поддувание.
Но уже на следующий день врача мы нашли. Жена сказала, что недалеко от бани видела вывеску с надписью: «Страховой врач Сугуро».
В прошлом году во время медицинского осмотра служащих фирмы у меня в верхушке левого легкого обнаружили маленькую, величиной с горошинку; каверну. К счастью, спаек не было, и дело обошлось без операции. Врач в Кэйдо, где я жил раньше, уже с полгода лечил меня пневмотораксом. Поэтому сразу же по приезде на новое место нужно было найти другого врача. Жена объяснила мне, как пройти, и я тотчас же отправился искать лечебницу Сугуро.
На окнах бани играли лучи заходящего солнца. Проходя мимо, я услышал плеск воды и стук шаек: наверно, мылись окрестные крестьяне. Эти звуки почему-то навели меня на мысль о человеческом счастье. Лечебницу я нашел быстро; она находилась между баней и огородом, на котором краснели спелые помидоры. Домик, напоминающий небольшой казенный барак, не был даже огорожен, лишь выжженный солнцем, бурый кустарник отделял его от огорода. Солнце еще не село, но ставни в доме почему-то все были наглухо закрыты. Во дворе валялся детский резиновый сапожок. У входа в дом стояла наспех сколоченная собачья конура, но собаки не было.
Я несколько раз нажал кнопку звонка, однако никто не отозвался. Я обошел вокруг дома - никого! Но вот одна ставня приоткрылась, в просвете показался мужчина в белом халате.
- Кто там?
- Больной.
- Что вам?
- Мне нужно сделать поддувание.
- Поддувание?
Врачу на вид было лет сорок. Он рассеянно смотрел на меня, поглаживая подбородок. Комната за приоткрытой ставней показалась мне очень темной, а скрытое в тени лицо врача каким-то серым, отекшим. Может, оттого, что я загораживал свет?
- Раньше к доктору обращались?
- Да. Мне делают поддувание уже полгода;
- Рентгеновский снимок есть?
- Я оставил его дома.
- Без снимка мне делать нечего.
С этими словами он закрыл ставню. Я постоял некоторое время, прислушиваясь, но из дома не доносилось никаких звуков.
- Странный врач, - сказал я жене, придя домой. - Очень странный!..
- По выбору, наверно, лечит.
- Возможно. И акцент у него какой-то чудной. Видно, недавно в Токио. Откуда-нибудь из провинции.
- Не все ли равно? Главное, тебе надо начать лечение и ехать на Кюсю. Ведь свадьба сестры на носу.
- Да, конечно.
Но и на следующий день и еще через день я к Сугуро не пошел, хотя дышать становилось все труднее. Что-то меня останавливало идти к этому врачу.
Обычно при пневмотораксе в грудную клетку, в межреберье, вонзают толстую иглу, вроде сапожной, к которой присоединена резиновая трубка. По ней и накачивается воздух, сжимающий легкое. В этой процедуре мне был неприятен не сам укол, а то, что его делали в таком месте, которое обычно всегда защищено. Каждый раз, когда я с поднятой рукой ждал укола, то чувствовал знобящий холодок в груди и мной овладевало беспокойство - ведь, подняв руку, как бы открываешь уже ничем больше не защищенное место. Даже у врача, к которому привык, делать эти уколы удовольствие не из приятных, а у нового - просто страшно. Попадется неопытный - того и гляди проколет легкое. Такие случаи бывали. И когда я вспоминал серое, отечное лицо Сугуро, его мрачную комнату, у меня пропадало всякое желание идти к нему опять.
Но откладывать лечение без конца было нельзя. Через полмесяца мне надо было ехать на Кюсю, в город Ф., на свадьбу свояченицы. Жена из-за беременности поехать не могла, а кроме нас с женой, у свояченицы не было близких родственников. Но прошло уже два дня, а я все никак не мог решиться пойти к Сугуро со снимком.
В субботу я впервые отправился в здешнюю баню. Вернулся я домой со службы часа в два, с головы до ног покрытый пылью - мимо меня промчался грузовик, подняв облако пыли.
Час был ранний, и в бане мылся лишь один человек. Он сидел в бассейне, ухватившись за край руками и уткнувшись в них подбородком. Некоторое время он молча смотрел на меня, затем подал голос:
- Самое время мыться.
- Что?
- Самое время, говорю, мыться. Позже окрестные ребятишки испоганят воду. Ведь они прямо в бассейн мочатся. Управы на них нет!
Стараясь не привлекать к себе внимания - уж очень я был худ, я отошел в угол и стал намыливать свои тонкие руки и впалую грудь. И тут я узнал человека, сидевшего в бассейне. Это был хозяин бензоколонки. Обычно я видел его в белом комбинезоне, со шлангом в руках и поэтому не разглядел сразу.
Из женского отделения послышался детский плач.
Хозяин бензоколонки шумно вылез из бассейна. В стенном зеркале отразилось его лисье лицо.
- Эх! - выдохнул он и, плюхнувшись в шайку, начал тереть мочалкой свои длинные ноги. - Ты, видно, недавно сюда перебрался?
- Да, с неделю. Прошу любить и жаловать.
- А кем работаешь?
- Служу в торговой фирме по продаже гвоздей.
- Фирма-то в Токио? Трудновато, поди, ездить отсюда.
Я украдкой оглядел своего голого собеседника. Хотя ребра у него и выдавались немного вперед, он был, как говорят, человеком атлетического телосложения. Тщедушные люди, вроде меня, рядом с такими молодцами обычно испытывают чувство какой-то ущемленности. На правом плече у него краснел большой шрам - видно, след от ожога. Кожа в этом месте стянулась мелкой рябью, напоминая щербины на шляпке гвоздя.
- Жена твоя, кажется, скоро родить должна?
- Да.
- Видел ее на днях, к станции шла. Наверно, тяжело ей сейчас!
- Есть тут поблизости хороший врач?
Сейчас я думал уже не о себе, надо было побеспокоиться и о жене.
- Тут вот рядом лечебница Сугуро.
- А что, он - хороший врач, этот Сугуро?
- Говорят, неплохой. Правда, молчаливый и со странностями.
- Да, мне тоже показалось...
- С уплатой за лечение не торопит. А совсем не заплатишь, тоже ничего не скажет.
- Был я у него недавно. Дом будто заколочен.
- А-а, наверно, хозяйка с ребенком уехала в Токио. Говорят, она прежде у него медсестрой работала.
- Давно он тут поселился?
- Кто?
- Сугуро этот.
- Как будто недавно, но раньше меня.
Из-под ног моего соседа потекла грязная вода. То и дело задевая меня локтем, он энергично растирал свое тело правой рукой. Раскрасневшаяся, распаренная кожа заблестела. Завидно! Мне показалось, что даже след от ожога на его плече разгладился и посветлел.
- Это у вас ожог?
- Что? А-а, это! Миномет! Китаезы отметку оставили в Центральном Китае. Рана доблести!
- Больно, наверно, было?
- Больно - это не то слово! Будто раскаленную кочергу приложили. А ты в солдатах был?
- В самом конце войны. Очень недолго.
- Гм... Не слышал, значит, этих мин? Здорово шипят, сволочи! «Шшш... шшш...»
Я вспомнил полк в Тоттори, куда призывался. В полумраке комнаты, где принимали новобранцев, нас встретило несколько человек с такими же лисьими лицами, как и у этого. Когда они глумились над новобранцами, казалось, их узкие глазки улыбаются. Возможно, они все теперь сделались хозяевами бензоколонок.
- А все же в Китае здорово жилось! Баб бери, сколько душе угодно! Делай, что взбредет в голову! А кто заупрямится - тут же к дереву и коли, упражняйся в штыковых приемах.
- И на женщинах?
- А что?.. Хотя больше на мужчинах, конечно.
Намылив голову, он повернулся ко мне лицом и, словно впервые увидев мои тонкие руки и узкую грудь, поднял удивленно брови.
- Ну и худ же ты! С такими руками человека не проткнуть! В солдаты не годишься. А я вот... - начал было он, но тут же осекся. - Конечно, не я один. Всем, кто был там, пришлось приколоть пару-другую китаез... Вот и портной, сосед мой. Верно, уже знаешь его? Он тоже в Нанкине покуролесил будь здоров! Ведь жандармом был, не кем-нибудь!
По радио откуда-то доносилась модная песенка. Пел Хибари Бику [ 2 ].
В женском отделении опять заплакал ребенок. Я вытерся и сказал:
- Извините, мне пора.
В раздевалке спиной ко мне стоял какой-то человек и снимал рубашку. Часто мигая, он взглянул на меня и тут же отвернулся. Это был Сугуро. Я не понял, узнал он меня или нет. На его лицо упал солнечный луч, капельки пота на лбу заблестели.
Я пошел домой через огород, где росли помидоры. Повсюду раздавался унылый треск цикад. Он навевал тоску.
Проходя мимо ателье, я остановился. Вспомнил, что о портном говорил хозяин бензоколонки. Витрина, как всегда, была покрыта толстым слоем белой пыли, за стеклянной дверью виднелась согнувшаяся над швейной машинкой фигура человека. У него было скуластое лицо с глубоко посаженными глазами. И такие лица в армии встречаются довольно часто: на них я насмотрелся в полку в Тоттори.
- Что вам угодно?
- Да нет... Я так... Жарко очень... - растерялся я. - Просто беда! А вы работаете?
- Какая там работа! - и портной неожиданно улыбнулся приветливо и добродушно. - Глушь тут!
На лице манекена в витрине, казалось, блуждала неживая загадочная улыбка, а его голубые глаза, уставившись в одну точку, как будто на что-то смотрели.
Домой я вернулся весь в поту, хотя и был только что в бане. Жена сидела на веранде, положив руки на вздувшийся живот, как бы обнимая его.
- Послушай, ты знаешь, что такое сфинкс?
- О чем это ты?
- Возле кукурузного поля есть ателье. Там в витрине стоит манекен. Смотрел я на его улыбку под палящим солнцем и вспомнил египетского сфинкса.
- Не болтай глупостей! Лучше сходил бы к врачу.
Жена расшумелась, настаивая на своем, и в сумерки, захватив рентгеновский снимок, я отправился к Сугуро. Ставни опять были плотно закрыты, во дворе валялся тот же резиновый сапожок. Собачья конура по-прежнему пустовала.
В отсутствие жены Сугуро, по-видимому, готовил сам. В кабинете, как и во всем доме, стоял странный, спертый, застоявшийся запах - не то от пациентов, не то от лекарств, уж не знаю. Светлая, выгоревшая на солнце занавеска была порвана.
Увидев маленькое пятнышко крови на халате Сугуро, я почувствовал себя нехорошо. Пока я устраивался на кушетке, Сугуро, часто мигая, рассматривал рентгеновский снимок, держа его на уровне глаз. Проникавшие сквозь занавеску лучи освещали его отечное лицо.
- Прежний врач вводил мне по четыреста кубиков.
Сугуро не ответил. Я напряженно следил, как он вынул из ящика стеклянную баночку с иглами, проверил у одной отверстие и, присоединив иглу к резиновой трубке, взял шприц с наркозом. Его толстые волосатые пальцы шевелились, как гусеницы. Под ногтями чернела грязь.
- Поднимите руку, - глухо сказал он.
Его пальцы стали нащупывать углубление между ребрами - место, куда нужно вонзить иглу. Его прикосновения отдавали каким-то металлическим холодом. Нет, скорее даже не холодом, а бессердечной точностью, будто перед ним был не больной, а неодушевленный предмет.
«Совсем другие пальцы, не такие, как у прежнего врача, - подумал я, и дрожь пробежала по моему телу, - у того они были теплые».
В бок мне вонзилась игла. Я явственно почувствовал, как она легко прошла сквозь плевру и остановилась. Великолепный укол!
- М-м... - натужился я.
Сугуро, не обращая на меня внимания, рассеянно смотрел на окно: обо мне он, кажется, и не думал, да и вообще похоже было, что он ни о чем не думал.
Хозяин бензоколонки отозвался о Сугуро, как о человеке молчаливом и странном. Действительно, он был странный.
- Неприветливый, именно неприветливый. Такие врачи встречаются, - сказала мне жена.
- Кто его знает! Во всяком случае, среди пригородных врачей вряд ли найдешь другого, кто бы так искусно смог ввести иглу. И почему он осел в этой дыре?!
«Ввести иглу кажется пустяком, но в действительности дело это трудное, - не раз слышал я от своего прежнего врача, когда жил в Кэйдо. - Тут доверяться практиканту нельзя. Кто умеет сделать это как нужно, уже специалист по туберкулезу».
Этот врач, проработавший не один год в туберкулезном санатории, объяснил мне, что, если игла новая, боль бывает незначительной, но чтобы быстро довести иглу до нужного места, надо уметь рассчитать силу. Случается, что прокалывают легкое, и тогда возникает спонтанный пневмоторакс. Но даже если этого и не произойдет, все же пациенту можно причинить сильную боль, если игла сразу не вводится куда следует.
Я знал это по собственному опыту. Ведь даже старому, опытному врачу в Кэйдо не раз приходилось вынимать иглу и начинать все заново, И порой испытываешь такую боль, словно твою грудь рассекают пополам.
Такого казуса с Сугуро не случилось ни разу. Одним плавным движением он вводил иглу в плевральную полость, и я не испытывал никакой боли. Все кончалось, прежде чем я успевал охнуть. Если прежний мой врач в своих суждениях был прав, то этот человек с отечным и серым лицом, должно быть, давно уже занимается лечением туберкулеза. Не понимаю только, зачем такой специалист, да еще по своей воле, забрался сюда...
И все же его искусство не могло заглушить во мне беспокойства, и скорее даже не беспокойства, а какой-то неприязни. Я не мог этого объяснить ни жесткостью его движений, когда он нащупывал межреберное углубление, ни тем леденящим холодом, который чувствовался, когда его руки прикасались к телу. Все это, вместе взятое, заставляло меня содрогаться. Вначале, правда, я думал, что во всем виноваты его толстые и волосатые, как гусеницы, пальцы, но, кажется, и это было не так...
После моего переезда уже прошел почти месяц. Живот жены увеличивался на глазах. Вскоре мне предстояло отправиться на Кюсю, на свадьбу свояченицы.
- Может, девочка будет. Живот-то круглый, - радостно шептала жена, прижимая к щеке распашонку. - А знаешь, стучит как! Иногда очень сильно!
Большую часть своего времени хозяин бензоколонки прохаживается в своем белом комбинезоне перед насосом. Я здороваюсь с ним, когда иду на службу. Иногда останавливаюсь поболтать. А в бане встречаюсь время от времени и с хозяином ателье. Порой мне уже кажется, что стоит только выздороветь - и я буду вполне счастлив. И домик свой, хоть и маленький, есть, и ребенок будет. Может быть, это счастье и невелико, но оно меня вполне устраивает.
И только один Сугуро не давал мне покоя, будоража любопытство. Ставни его дома оставались закрытыми: наверно, жена еще не вернулась. Валявшийся во дворе детский резиновый сапожок куда-то пропал; возможно, его утащила собака.
Однажды мне удалось кое-что разузнать о Сугуро.
Я пришел к нему на прием в пятый раз. Ожидая своей очереди, я случайно обнаружил среди старых журналов небольшой альбом. Это был поименный список выпускников медицинского института в городе Ф. Фамилия Сугуро редкая, и она сразу бросилась мне в глаза. Меня удивило странное совпадение: Ф., где учился Сугуро, был как раз тем городом, куда я собирался ехать на свадьбу.
- Оказывается, у него акцент жителя Ф. на Кюсю.
- Какой акцент?
- Я же тебе говорил! Когда я в первый раз был у него, он так смешно выговаривал некоторые слова!
- Уж не сбежала ли от него жена, от этого Сугуро? - как-то сказал мне в бане хозяин бензоколонки. - Все может быть! Ведь говорят, что он с ней жил еще, когда она работала у него медсестрой.
- Н-да, человек он странный.
- Ну, его-то странности нам на руку: Вот в прошлом году у меня заболел ребенок, он его вылечил, а денег до сих пор не требует.
- А скажите, жена Сугуро, что, по вашим словам, сбежала от него, как выглядит?
- Как выглядит? Баба и баба! Такая же бледная, как и он. Она почти нигде не показывается, даже к станции не выходит!
Я регулярно бывал у Сугуро, но он со мной почти не разговаривал. Порванная занавеска все больше и больше выгорала на солнце, но ее не меняли. Пациенты, в большинстве своем крестьяне, терпеливо ожидали в прихожей своей очереди, листая газеты и журналы. У Сугуро медсестры не было, и лекарства приготавливал он сам.
Как-то вечером, когда жара особенно давала о себе знать, прогуливаясь вдоль шоссе, я увидел Сугуро.
Он стоял у дороги с тросточкой в руке и пристально смотрел на витрину ателье. Заметив меня, он отвернулся и зашагал прочь. Когда я поздоровался с ним, он молча кивнул мне в ответ.
Витрина, как всегда, была покрыта белой дорожной пылью. Портного не было видно, и лишь красноволосый манекен со своей обычной улыбкой смотрел сквозь стекло. Оказывается, Сугуро разглядывал «сфинкса».
В конце сентября я сел в унылый поезд и отправился на Кюсю, на свадьбу свояченицы.
Перед отъездом Сугуро сделал мне поддувание. Я не спросил его, можно ли мне ехать, - все равно не получил бы ясного ответа.
Свояченица выходила замуж по любви за клерка, с которым познакомилась в Токио, но родители жениха жили в городе Ф., поэтому свадьбу решили отпраздновать там. Свояченица, видимо, чувствовала себя неловко: из ее немногочисленной родни присутствовал только я.
Сразу же по приезде мне захотелось скорее вернуться домой. Я много слышал об этом речном крае и был очень удивлен, увидев совершенно черную, пахнущую болотом реку Накагаву, протекавшую в центре города. По ее темной мутной воде плыли то дохлые щенки, то рваные резиновые сапожки. Я сразу вспомнил затхлый запах в приемной Сугуро. Жители города говорили с таким же акцентом, как и он, и я почему-то подумал, что Сугуро тоже смотрел на эту реку и ходил когда-то по этим улицам. И мне опять стало как-то не по себе.
Свадебный ужин устроили в небольшом ресторанчике недалеко от центра. Жених свояченицы - коренастый мужчина - производил впечатление типичного клерка. Один из бесчисленных служащих, похожих на тех, которые, как и я, по утрам дожидаются электрички на станции Синдзюку. И я мысленно пожелал, чтобы у свояченицы родился ребенок, чтобы они с мужем купили дешевый участок где-нибудь в пригороде
Токио, построили свой домик и наслаждались бы, подобно мне, маленьким, обыкновенным счастьем. Глядя на них, я, между прочим, не в первый раз подумал, что самое большое счастье для человека - быть обыкновенным, жить тихо, размеренно, без треволнений.
За столом моим соседом оказался двоюродный брат жениха. Он тоже был коренастый, но полный. На его визитной карточке я прочел: «Врач».
- Вы, наверно, окончили здешний медицинский институт? - спросил я так просто, от нечего делать, и вспомнил альбом, который видел у Сугуро. - Кстати, вы встречали такого врача - Сугуро?
- Сугуро? - переспросил он, повернув ко мне покрасневшее от выпитого сакэ [ 3 ] лицо. - Дзиро Сугуро?
- Да.
- Вы его знаете?
- Да, он делает мне поддувание.
- Гм... - Мой собеседник пристально посмотрел на меня. - Так, значит, он теперь в Токио? М-да...
- А что, вы вместе учились?
- Нет. Он... Разве вы не знаете, Сугуро был замешан в этом деле...
И, понизив голос, он стал рассказывать.
Попрощавшись с гостями, молодые отправились на вокзал. Мы проводили их до станции. Начался дождь. Всем сразу стало как-то скучно. Родственники жениха предложили выпить, но я, сославшись на усталость, отказался и побрел к себе в гостиницу. Она почти пустовала. Когда горничная, постелив постель, вышла, я еще долго сидел на циновке, выкурив подряд чуть ли не полпачки сигарет, хотя давно уже бросил курить.
Наконец, раздевшись, я лег в постель, но уснуть не мог. Я думал о Сугуро, историю которого узнал сегодня. По крыше стучал дождь, где-то в конце коридора тихо смеялись горничные.
Едва задремав, я тут же просыпался. В темноте передо мной появлялось землистое, одутловатое лицо Сугуро, шевелились его волосатые, похожие на гусеницы пальцы. Моя правая рука невольно вздрагивала, словно эти пальцы прикасались к ней.
Дождь, видно, зарядил надолго. После обеда я надел плащ и пошел в редакцию местной газеты.
- Я хотел бы просмотреть старые газеты. Может, вы разрешите?..
Девушка, сидевшая за окошком с надписью «Администратор», посмотрела на меня подозрительно, но все же позвонила в архив.
- Газеты каких лет вас интересуют?
- Первого послевоенного года. Помните это дело с военнопленными в институтской клинике? - ответил я. - Хотелось бы просмотреть тогдашние газеты.
- У вас есть какая-нибудь бумага?
- Нет.
Все же мне разрешили пройти в архив и познакомиться с интересовавшими меня газетами.