– Боярин, ты предлагаешь нам пить за здравие царя русского; итак, да здравствует Владислав, законный царь русский, и да погибнут все изменники и враги отечества!
– Стой, Милославский! – закричал хозяин. – Или пей, как указано, или кубок мимо!
– Подавай другим, – сказал Юрий, отдавая кубок дворецкому.
– Слушай, Юрий Дмитрич! – продолжал боярин с возрастающим бешенством. – Мне уж надоело твое упрямство; с своим уставом в чужой монастырь не заглядывай! Пей, как все пьют.
– Я твой гость, а не раб, – отвечал Юрий. – Приказывай тому, кто не может тебя ослушаться.
– Ты будешь пить, дерзкий мальчишка! – прошипел, как змей, дрожащим от бешенства голосом Кручина. – Да, клянусь честию, ты выпьешь или захлебнешься! Подайте кубок!.. Гей, Томила, Удалой, сюда!
Двое огромного роста слуг, с зверскими лицами, подошли к Юрию.
– Боярин! – сказал Милославский, взглянув презрительно на служителей, которые, казалось, не слишком охотно повиновались своему господину. – Я без оружия, в твоем доме… и если ты хочешь прослыть разбойником, то можешь легко меня обидеть; но не забудь, боярин: обидев Милославского, берегись оставить его живого!
– В последний раз спрашиваю тебя, – продолжал едва внятным голосом Шалонский, – хочешь ли ты волею пить за здравие Сигизмунда, так, как пьем мы все?
– Нет.
– Пей, говорю я тебе! – повторил Кручина, устремив на Юрия, как раскаленный уголь, сверкающие глаза.
– Милославские не изменяли никогда ни присяге, ни отечеству, ни слову своему. Не пью!
– Так влейте же ему весь кубок в горло! – заревел неистовым голосом хозяин.
– Стойте! – вскричал пан Тишкевич. – Стыдись, боярин! Он твой гость, дворянин; если ты позабыл это, то я не допущу его обидеть. Прочь, негодяи! – прибавил он, схватясь за свою саблю. – Или… клянусь честию польского солдата, ваши дурацкие башки сей же час вылетят за окно!
|
Оробевшие слуги отступили назад, а боярин, задыхаясь от злобы, в продолжение нескольких минут не мог вымолвить ни слова. Наконец, оборотясь к поляку, сказал прерывающимся голосом:
– Не погневайся, пан Тишкевич, если я напомню тебе, что ты здесь не у себя в регименте, а в моем дому, где, кроме меня, никто не волен хозяйничать.
– Не взыщи, боярин! Я привык хозяйничать везде, где настоящий хозяин не помнит, что делает. Мы, поляки, можем и должны желать, чтоб наш король был царем русским; мы присягали Сигизмунду, но Милославский целовал крест не ему, а Владиславу. Что будет, то бог весть, а теперь он делает то, что сделал бы и я на его месте.
Казалось, боярин Кручина успел несколько поразмыслить и догадаться, что зашел слишком далеко; помолчав несколько времени, он сказал довольно спокойно Тишкевичу:
– Дивлюсь, пан, как горячо ты защищаешь недруга твоего государя.
– Да, боярин, я грудью стану за друга и недруга, если он молодец и смело идет на неравный бой; а не заступлюсь за труса и подлеца, каков пан Копычинский, хотя б он был родным моим братом.
– Но неужели ты поверил, что я в самом деле решусь обидеть моего гостя? И, пан Тишкевич! Я хотел только попугать его, а по мне, пожалуй, пусть пьет хоть за здравие татарского хана: от его слов никого не убудет. Подайте ему кубок!
Юрий взял кубок и, оборотясь к хозяину, повторил снова:
– Да здравствует законный царь русский, и да погибнут все враги и предатели отечества!
|
– Аминь! – раздался громкий голос за дверьми столовой.
– Что это значит? – закричал Кручина. – Кто осмелился?.. Подайте его сюда!
Двери отворились, и человек средних лет, босиком, в рубище, подпоясанный веревкою, с растрепанными волосами и всклоченной бородою, в два прыжка очутился посреди комнаты. Несмотря на нищенскую его одежду и странные ухватки, сейчас можно было догадаться, что он не сумасшедший: глаза его блистали умом, а на благообразном лице выражалась необыкновенная кротость и спокойствие души.
– Ба, ба, ба, Митя! – вскричал Замятня-Опалев, который вместе с Лесутой-Храпуновым во все продолжение предыдущей сцены наблюдал осторожное молчание. – Как это бог тебя принес? Я думал, что ты в Москве.
– Нет, Гаврилыч, – отвечал юродивый, – там душно, а Митя любит простор. То ли дело в чистом поле! Молись на все четыре стороны, никто не помешает.
– Зачем впустили этого дурака? – сказал Кручина.
– Кто он таков? – спросил Тишкевич.
– Тунеядец, мироед, который бог знает почему прослыл юродивым.
– Не выгоняй его, боярин! Я никогда не видывал ваших юродивых: послушаем, что он будет говорить.
– Пожалуй; только у меня есть дураки гораздо его забавнее. Эй ты, блаженный! зачем ко мне пожаловал?
– Соскучился по тебе, Федорыч, – отвечал Митя. – Эх, жаль мне тебя, видит бог, жаль! Худо, Федорыч, худо!.. Митя шел селом да плакал: мужички испитые, церковь на боку… а ты себе на уме: попиваешь да бражничаешь с приятелями!.. А вот как все проешь да выпьешь, чем-то станешь угощать нежданную гостью?.. Хвать, хвать – ан в погребе и вина нет! Худо, Федорыч, худо!
|
– Что ты врешь, дурак?
– Так, Федорыч, Митя болтает что ему вздумается, а смерть придет, как бог велит… Ты думаешь – со двора, а голубушка – на двор: не успеешь стола накрыть… Здравствуй, Дмитрич, – продолжал он, подойдя к Юрию. – И ты здесь попиваешь?.. Ай да молодец!.. Смотри не охмелей!
– Мне помнится, Митя, я видал тебя у покойного батюшки? – сказал ласково Юрий.
– Да, да, Дмитрич. Жаль тезку: раненько умер; при нем не залетать бы к коршунам ясному соколу. Жаль мне тебя, голубчик, жаль! Связал себя по рукам, по ногам!.. Да бог милостив! не век в кандалах ходить!.. Побывай у Сергия – легче будет!
– Эй ты, Митя! – сказал Тишкевич, – полно говорить с другими. Поговори со мной.
– А что мне говорить с тобою? Вишь ты какой усатый!.. Боюсь!
– Не бойся!.. На-ка вот тебе! – продолжал поляк, подавая ему серебряную монету.
– Спасибо!.. На что мне?.. Я ведь на своей стороне: с голоду не умру; побереги для себя: ты человек заезжий.
– Возьми, у меня и без этой много.
– Ой ли? Смотри, чтоб достало!.. Погостишь, погостишь, да надо же в дорогу… Не близко место, не скоро до дому дойдешь… Да еще неравно и проводы будут… Береги денежку на черный день!
– Я черных дней не боюсь, Митя.
– И я, брат, в тебя! Не боюсь ничего: пришел незваный, да и все тут!.. А как хозяин погонит, так давай бог ноги!
– И давно пора! – сказал Кручина, которому весьма не нравились двусмысленные слова юродивого. – Убирайся-ка вон, покуда цел!
– Пойду, пойду, Федорыч! Я не в других: не стану дожидаться, чтоб меня в шею протолкали. А жаль мне тебя, голубчик, право жаль! То-то вдовье дело!.. Некому тебя ни прибрать, ни прихолить!.. Смотри-ка, сердечный, как ты замаран!.. чернехонек!.. местечка беленького не осталось!.. Эх, Федорыч, Федорыч!.. Не век жить неумойкою! Пора прибраться!.. Захватит гостья немытого, плохо будет!
– Я не хочу понимать дерзких речей твоих, безумный!.. Пошел вон!
– Послушай-ка, Гаврилыч! – продолжал юродивый, обращаясь к Замятне. – Ты книжный человек; где бишь это говорится: «Сеявый злая, пожнет злая»?
– В притчах Соломоновых, – отвечал важно Замятня, – он же, премудрый Соломон, глаголет: «Не сей на браздах неправды, не имаши пожати ю с седмерицею».
– Слышишь ли, Федорыч! что говорят умные люди? А мы с тобой дураки, не понимаем, как не понимаем!
– Вон отсюда, бродяга! или я размозжу тебе голову!
– Бей, Федорыч, бей! А Митя все-таки свое будет говорить… Бедненький ох, а за бедненьким бог! А как Федорычу придется охать, то-то худо будет!.. Он заохает, а мужички его вдвое… Он закричит: «Господи помилуй»… а в тысячу голосов завопят: «Он сам никого не миловал»… Так знаешь ли что, Федорыч? из-за других-то тебя вовсе не слышно будет!.. Жаль мне тебя, жаль!
– Молчи, змея! – вскричал боярин, вскочив из-за стола. Он замахнулся на юродивого, который, сложа крестом руки, смотрел на него с видом величайшей кротости и душевного соболезнования; вдруг двери во внутренние покои растворились, и кто-то громко вскрикнул. Боярин вздрогнул, с испуганным видом поспешил в другую комнату, слуги начали суетиться, и все гости повскакали с своих мест. Юрий сидел против самых дверей: он видел, что пышно одетая девица, покрытая с головы до ног богатой фатою, упала без чувств на руки к старухе, которая шла позади ее. В минуту общего смятения юродивый подбежал к Юрию.
– Смотри, Дмитрич! – сказал он, – крепись… Терпи!.. Стерпится – слюбится! Ты постоишь за правду, а тезка-то, вон там, и заговорит: «Ай да сынок! утешил мою душеньку!..» Прощай покамест!.. Митя будет молиться богу, молись и ты!.. Он не в нас: хоть и высоко, а все слышит!.. А у Троицы-то, Дмитрич! у Троицы… раздолье, есть где помолиться!.. Не забудь!.. – Сказав сии слова, он выбежал вон из комнаты.
Юрий едва слышал, что говорил ему юродивый; он не понимал сам, что с ним делалось: голос упавшей в обморок девицы, вероятно дочери боярина Кручины, проник до глубины его сердца: что-то знакомое, близкое душе его отозвалось в этом крике, который, казалось Юрию, походил более на радостное восклицание, чем на вопль горести. Он не смел мыслить, не смел надеяться; но против воли Москва, Кремль, Спас на Бору и прекрасная незнакомка представились его воображению. Более получаса боярин не показывался, и когда он вошел обратно в столовую комнату, то, несмотря на то что весьма скоро притворил дверь в соседственный покой, Юрий успел разглядеть, что в нем никого не было, кроме одного высокого ростом служителя, спешившего уйти в противоположные двери. Милославскому показалось, что этот служитель походит на человека, замеченного им поутру в боярском саду.
– Дочь моя, – сказал Шалонский пану Тишкевичу, – весьма жалеет, что не может тебя видеть; она не совсем еще здорова и очень слаба; но надеюсь, что скоро…
– Заалеет опять, как маков цвет, – перервал Лесута-Храпунов. – Нечего сказать, всякий позавидует пану Гонсевскому, когда Анастасья Тимофеевна будет его супругою.
– «Жена доблия веселит мужа своего, – примолвил Замятня, – и лета его исполнит миром».
– Да будет по глаголу твоему, сосед! – сказал с улыбкою Кручина. – Юрий Дмитрич, – продолжал он, подойдя к Милославскому, – ты что-то призадумался… Помиримся! Я и сам виню себя, что некстати погорячился. Ты целовал крест сыну, я готов присягнуть отцу – оба мы желаем блага нашему отечеству: так ссориться нам не за что, а чему быть, тому не миновать.
Юрий, в знак примирения, подал ему руку.
– Ну, дорогие гости, – продолжал боярин, – теперь милости просим повеселиться. Гей, наливайте кубки! подносите взварец[65], да песенников – живо!
Толпа дворовых, одетых по большей части в охотничьи платья польского покроя, вошла в комнату. Инструментальную часть хора составляли: гудок, балалайка, рожок, медные тазы и сковороды. По знаку хозяина раздались удалые волжские песни, и через несколько минут столовая комната превратилась в настоящий цыганский табор. Все приличия были забыты: пьяные господа обнимали пьяных слуг; некоторые гости ревели наразлад вместе с песенниками; другие, у которых ноги были тверже языка, приплясывали и кривлялись, как рыночные скоморохи, и даже важный Замятня-Опалев несколько раз приподнимался, чтоб проплясать голубца; но, видя, что все его усилия напрасны, пробормотал: «Сердце мое смятеся, и остави мя сила моя!» Пан Тишкевич хотя не принимал участия в сих отвратительных забавах, но, казалось, не скучал и смеялся от доброго сердца, смотря на безумные потехи других. Напротив, Юрий, привыкший с младенчества к благочестию в доме отца своего, ожидал только удобной минуты, чтобы уйти в свою комнату; он желал этого тем более, что день клонился уже к вечеру, а ему должно было отправиться чем свет в дорогу.
Громкие восклицания возвестили появление плясунов и плясуньев. Бесстыдство и разврат, во всей безобразной наготе своей, представились тогда изумленным взорам Юрия. Он не смел никогда не помыслить, чтоб человек, созданный по образу и по подобию божию, мог унизиться до такой степени. Все гости походили на беснующихся; их буйное веселье, неистовые вопли, обезображенные вином лица – все согласовалось с отвратительным криком полупьяного хора и гнусным содержанием развратных песен. Боярину Кручине показалось, что один из плясунов прыгает хуже обыкновенного.
– Эге, Андрюшка! – закричал он, – да ты никак стал умничать? Погоди, голубчик, у меня прибавишь провору! Гей, Томила! Удалой! в плети его!
Приказание в ту ж минуту было исполнено.
– Что, брат? – сказал с громким хохотом Кручина несчастному плясуну, которого жалобный крик сливался с веселыми восклицаниями пирующих. – Никак под эту песенку ты живее поплясываешь!.. Катай его!..
Юрий хотел было умилостивить боярина; но он не стал его слушать, а Замятня-Опалев закричал:
– Не мешайся, молодец, не в свои дела! Писано есть: «Непокоривому рабу сокруши ребра»; и Сирах глаголет: «Пища и жезлие и бремя ослу; хлеб и наказание и дело рабу».
– Но он же, премудрый Сирах, вещает, – перервал Лесута, радуясь, что может также похвастаться своей ученостью, – «Не буди излишен над всякою плотию и без суда не сотвори ни чесо же». Это часто изволил мне говаривать блаженной памяти царь Феодор Иоаннович. Как теперь помню, однажды, отстояв всенощную, его царское величество…
– Верно, пошел спать, – перервал Тишкевич. – Кажется, и нам пора. Прощай, боярин! Пусть мои товарищи веселятся у тебя хоть всю ночь, а я привык вставать рано, так мне пора на покой.
Хозяин не стал удерживать региментаря и Милославского, который также с ним распрощался. Комната, где до обеда отдыхал Юрий, назначена была полякам, а ему отвели покой в отдаленном домике, на другом конце двора. Он нашел в нем своего слугу, который, по-видимому, угощен был не хуже своего господина и едва стоял на ногах. Милославский, помолясь богу, разделся без помощи Алексея и прилег на мягкую перину; но сон бежал от глаз его: впечатление, произведенное на Юрия появлением боярской дочери, не совсем еще изгладилось, мысль, что, может быть, он провел весь день под одною кровлею с своей прекрасной незнакомкой, наполняла ею душу каким-то грустным, неизъяснимым чувством. Но вскоре самая простая мысль уничтожила все его догадки: он много раз видал свою незнакомку, но никогда не слышал ее голоса, следовательно, если б она была и дочерью боярина Кручины, то, не увидав ее в лицо, он не мог узнать ее по одному только голосу; а сверх того, ему утешительнее было думать, что он ошибся, чем узнать, что его незнакомка – дочь боярина Кручины и невеста пана Гонсевского. Мало-помалу успокоилось волнение в крови его, воображение охладело, и Юрий, наконец, заснул крепким и спокойным сном.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Порядок нашего повествования требует, чтоб мы возвратились несколько назад Читатели, вероятно, не забыли, что Кирша, поддержав с честию славу искусного колдуна, отправился в провожании одного слуги обратно в дом приказчика Ему хотелось выведать, долго ли пробудет Юрий в доме боярина Шалонского и когда оставит его, то по какой отправится дороге Кирша был удалой наездник, любил подраться, попить, побуянить; но и в самом пылу сражения щадил безоружного врага, не забавлялся, подобно своим товарищам, над пленными, то есть не резал им ни ушей, ни носов, а только, обобрав с ног до головы и оставив в одной рубашке, отпускал их на все четыре стороны. Правда, это случалось иногда зимою, в трескучие морозы, но зато и летом он поступал с ними с тем же самым милосердием и терпеливо сносил насмешки товарищей, которые называли его отцом Киршею и говорили, что он не запорожский казак, а баба. Вечно мстить за нанесенную обиду и никогда не забывать сделанного ему добра – вот правило, которому Кирша не изменял во всю жизнь свою. Юрий спас его от смерти, и он готов был ежедневно подвергать свою жизнь опасности, чтоб оказать ему хотя малейшую услугу; а посему и не удивительно, что ему весьма хотелось знать: скоро ли и куда поедет Юрий? Когда он сошел с боярского двора, то спросил своего провожатого: не знает ли он, как долго пробудет у них Милославский?
– Не знаю, – отвечал отрывисто слуга – А не можешь ли, молодец, спросить об этом у его служителя?
– Нет.
– Нет? Ну, если ты не хочешь, так мне можно с ним поговорить?
– Нет.
– А если я пойду сам искать его?
– Я не пущу тебя.
– А если я тебя не послушаюсь?
– Я возьму тебя за ворот.
– За ворот! А если я хвачу тебя за это кулаком?
– Я кликну людей, и мы переломаем тебе ребра.
– Коротко и ясно! Так мне никак нельзя его видеть?
– Нет.
– А скажи, пожалуйста: все ли боярские холопи такие медведи, как ты?
– Попадешься к ним в лапы, так сам узнаешь.
– Спасибо за ласку!
– Неначем.
В продолжение этого разговора они подошли к приказчиковой избе; слуга, сдав Киршу с рук на руки хозяину, отправился назад. Веселое общество пирующих встретило его с громкими восклицаниями. Все уже знали, каким счастливым успехом увенчалась ворожба запорожца; старая сенная девушка, бывшая свидетельницею этого чудного излечения, бегала из двора во двор как полоумная, и радостная весть со всеми подробностями и прикрасами, подобно быстрому потоку, распространилась по всему селу.
– Милости просим! батюшка, милости просим! – сказал хозяин, сажая его в передний угол. – Расскажи нам, как ты вылечил боярышню? Ведь она точно была испорчена?
– Да, хозяин, испорчена.
– Правда ли, – спросил дьяк, – что лишь только ты вошел в терем, то Анастасья Тимофеевна залаяла собакою?
– И, нет, Мемнон Филиппович! – возразил один из гостей. – Татьяна сказывала, что боярышня запела петухом.
– Ну, вот еще! – вскричал хозяин. – Неправда, она куковала кукушкою, а петухом не пела!
– Помилуй, Фома Кондратьич! – перервала одна толстая сваха. – Да разве Татьяна не при мне рассказывала, что боярышня изволила выкликать всеми звериными голосами?
– Татьяна врет! – сказал важно Кирша. – Когда я примусь нашептывать, так у меня хоть какая кликуша язычок прикусит. Да и пристало ли боярской дочери лаять собакою и петь петухом! Она не ваша сестра холопка: будет с нее и того, что почахнет да потоскует.
– Истинно так, милостивец! – примолвил дьяк. – Не пригоже такой именитой боярышне быть кликушею… Иная речь в нашем быту: паше дело таковское, а их милость…
– Что толковать о боярах! – перервал приказчик. – Послушай-ка, добрый человек! Тимофей Федорович приказал тебе выдать три золотых корабленика да жалует тебя на выбор любым конем из своей боярской конюшни.
– Знаю, хозяин.
– Ну то-то же; смотри не позарься на вороного аргамака, с белой на лбу отметиной.
– А для чего же нет?
– Он, правда, конь богатый: персидской породы, четырех лет и недаром прозван Вихрем – русака на скаку затопчет…
– Что ж тут дурного?
– А то, что на нем не усидел бы и могучий богатырь Еруслан Лазаревич. Такое зелье, что боже упаси! Сесть-то на него всякий сядет, только до сих пор никто еще не слезал с него порядком: сначала и туда и сюда, да вдруг как взовьется на дыбы, учнет передом и задом – батюшки-светы!.. хоть кому небо с овчинку покажется!
В продолжение этого рассказа глаза запорожца сверкали от радости.
– Давай его сюда! – закричал он. – Его-то мне и надобно! Черт ли в этих заводских клячах! Подавай нам из косяка… зверя!
– Вот еще что! – сказал приказчик, глядя с удивлением на восторг запорожца. – Видно, брат, у тебя шея-то крепка! Ну, что за потеха…
– Что за потеха! Эх, хозяин! не арканил ты на всем скаку лихого коня, не смучивал его в чистом поле, не приводил овечкою в свой курень, так тебе ли знать потехи удалых казаков!.. Что за конь, если на нем и баба усидит!
– Да, да! – шепнул дьяк приказчику. – Ему легко; не сам сидит, черти держут.
Меж тем молодые давно уже скрылись, гости стали уходить один после другого, и вскоре в избе остались только хозяин, сваха, дружка и Кирша. Приказчик, по тогдашнему русскому обычаю (8), которому не следовал его боярин, старавшийся во всем подражать полякам, предложил Кирше отдохнуть, и через несколько минут в избе все стихло, как в глубокую полночь.
Кирша проснулся прежде всех. Проведя несколько часов сряду в душной избе, ему захотелось, наконец, поосвежиться. Когда он вышел на крыльцо, то заметил большую перемену в воздухе: небо было покрыто дождевыми облаками, легкий полуденный ветерок дышал теплотою; словом, все предвещало наступление весенней погоды и конец морозам, которые с неслыханным постоянством продолжались в то время, когда обыкновенно проходят уже реки и показывается зелень. В то время как он любовался переменою погоды, ему послышалось, что на соседнем дворе кто-то вполголоса разговаривает. Узнав, по опыту, как выгодно иногда подслушивать, он тихонько подошел к плетню, который отделял его от разговаривающих, и хотя с трудом, но вслушался в следующие слова, произнесенные голосом, не вовсе ему незнакомым:
– Жаль, брат Омляш, жаль, что ты был в отлучке! Без тебя знатная была работа: купчина богатый, а клади-то в повозках, клади! Да и серебреца нашлось довольно. Мне сказывали, ты опять в дорогу?
– Да, черт побери!.. – отвечал кто-то сиповатым басом. – Не дадут соснуть порядком. Я думал, что недельки на две отделался, – не тут-то было! Боярин посылает меня в ночь на нижегородскую дорогу, верст за сорок.
– Зачем?
– А вот изволишь видеть… – Тут несколько слов было сказано так тихо, что Кирша не мог ничего разобрать, потом сиповатый голос продолжал: – Он было сначала велел мне за ним только присматривать, да, видно, после обеда передумал. Ты знаешь, чай, верстах в десяти от Нижнего овражек в лесу?
– Как не знать!
– Туда передом четырех молодцов уж отправили, а я взялся поставить им милого дружка!.. понимаешь?
– Разумею. Дал раза, да и концы в воду. За все про все отвечай нижегородцы: их дело, да и все тут!
– Не вовсе так, любезный! С слугой-то торговаться не станем, а господина велено живьем захватить.
– Да кто этот Милославский?
– Какой-то боярский сынок. Он, слышь ты, приехал из Москвы от Гонсевского, да что-то под лад не дается. Детина бойкий! Говорят, будто б он сегодня за обедом чуть-чуть не подрался с боярином.
– С боярином?.. Ну, брат, видно же, сорвиголова!
– Видно, так! И правду-матку сказать, если он живой в руки не дастся…
– Так что ж? Рука, что ль, дрогнет?
– Не то чтоб дрогнула… да пора честь знать, Прокофьич!
– Полно, брат Омляш, прикидывайся с другими! Не он первый, не он последний…
– А что ты думаешь! И то сказать: одним меньше, одним больше – куда ни шло! Вот о спожинках стану говеть, так за один прием все выскажу на исповеди; а там может статься…
– В монахи, что ль пойдешь?..
– В монахи не в монахи, а пудовую свечу поставлю. Не все грешить, Прокофьич; душа надобна.
Тут голоса замолкли. Кирша заметил в плетне небольшое отверстие, сквозь которое можно было рассмотреть все, что происходило на соседнем дворе; он поспешил воспользоваться этим открытием и увидел двух человек, входящих в избу. Один из них показался ему огромного роста, но он не успел рассмотреть его в лицо; а в другом с первого взгляда узнал земского ярыжку, с которым в прошедшую ночь повстречался на постоялом дворе. Открыв столь нечаянным образом, что Юрий должен отправиться по нижегородской дороге, и желая предупредить его о грозящей ему опасности, Кирша решился пуститься наудачу и во что б ни стало отыскать Юрия или Алексея. Но едва он вышел за ворота, как вооруженный дубиною крестьянин заступил ему дорогу.
– Пусти-ка, товарищ! – сказал Кирша, стараясь пройти.
– Не велено пускать, – отвечал крестьянин.
– Не велено! Как так?
– Да так-ста! Не приказано, вот и все тут!
– Не приказано, так не пускай! – сказал Кирша, возвращаясь во двор.
– Да не пройдешь и в задние ворота, – закричал ему вслед крестьянин, – и там приставлен караул.
– Так я здесь в западне! Ах, черт побери! Эй, слушай-ка, дядя, пусти. Мне только пройтись по улице.
– Я те толком говорю, слышь ты: заказано.
– Да кто заказал?
– Приказчик.
– Зачем?
– А лукавый его знает; вон спроси у него самого.
– Э, дорогой гость!.. куда? – закричал приказчик, показавшись в дверях избы. – Скоренько проснуться изволил.
– Господин приказчик, – сказал весьма важно Кирша. – Ради чего ты вздумал меня держать у себя под караулом? Разве я мошенник какой?
– Не погневайся! Я приставил караул, пока спал, а теперь тотчас сниму. Эй ты, Терешка! Ступай домой!
– Я у тебя в гостях, хозяин, а не в полону и волен идти куда хочу.
– Вот то-то и есть, что нет, любезный! Боярин строго наказал не выпускать тебя на волю.
– Да неужто в самом деле он хочет задержать меня насильно?
– От него приказано, чтоб я угощал тебя и сегодня и завтра; а послезавтра, хоть чем свет, возьми деньги да коня и ступай себе с богом на все четыре стороны.
– Ну, было из чего караул приставлять! Да я и сам хотел еще денек отдохнуть. На кой черт мне торопиться? Ведь не везде даром кормить станут!
– Тимофею Федоровичу не угодно, чтоб ты показывался его гостям.
– Так вот что! Он опасается, чтоб я не проболтался кому-нибудь из поляков, что невеста пана Гонсевского была испорчена.
– Видно, что так.
– Стану я толковать об этом! Да из меня дубиною слова не вышибешь!.. Что это, хозяин, никак на барском дворе песни поют? Поглядел бы я, как бояре-то веселятся!
– Что ты, брат! Неравно Тимофей Федорович тебя увидит – сохрани боже… беда!
– Так господь с ними! Пусть они веселятся себе на боярском дворе, а мы, хозяин, попируем у тебя… Да, кстати, вон и гости опять идут.
– Как же, любезный! И сегодня и завтра целый день все бражничают у меня.
Толпа родственников, перед которою важно выступал волостной дьяк, подошла к приказчику; молодые вышли их встречать на крыльцо; и через минуту изба снова наполнилась гостьми, а стол покрылся кушаньем и различными напитками.
Тем из читателей наших, которым не удалось постоянно жить в деревне и видеть своими глазами, как наши низовые крестьяне угощают друг друга, без сомнения покажется невероятным огромное количество браги и съестных припасов, которые может поместить в себе желудок русского человека, когда он знает, что пьет и ест даром. Но всего страннее, что тот же самый человек, который съест за один прием то, чего какой-нибудь итальянец не скушает в целую неделю, в случае нужды готов удовольствоваться куском черного хлеба или небольшим сухарем и не поморщится, запивая его плохой колодезной водою. В храмовые праздники церковный причет обходит обыкновенно все домы своего селения; не зайти в какую-нибудь избу – значит обидеть хозяина; зайти и не поесть – обидеть хозяйку; а чтоб не обидеть ни того, ни другого, иному церковному старосте или дьячку придется раз двадцать сряду пообедать. Это невероятно, однако ж справедливо, и мы должны были сделать это небольшое отступление для того, чтоб заметить нашим читателям, что нимало не погрешаем против истины, заставив гостей приказчика почти беспрерывно целый день пить, есть и веселиться.
Но не все гости веселились. На сердце запорожца лежал тяжелый камень: он начинал терять надежду спасти Юрия. Напрасно старался он казаться веселым: рассеянные ответы, беспокойные взгляды, нетерпение, задумчивость – все изобличало необыкновенное волнение души его. К счастью, прежде чем хозяин мог это заметить, одна счастливая мысль оживила его надежду; взоры его прояснились, он взглянул веселее и, обращаясь к приказчику, сказал:
– Знаешь ли что, хозяин? Если мне нельзя побывать на боярском дворе, то не можно ли заглянуть на конюшню?
– Нельзя, любезный! Я должен быть при тебе неотлучно; а ты видишь, у меня гости. Да что тебе вздумалось?
– А вот что: помнишь, ты говорил мне о вороном персидском аргамаке? Меня раздумье берет. Хоть я и люблю удалых коней, ну да если он в самом деле такой зверь, что с ним и ладу нет?
– Да, брат, больно лих.
– Вот то-то, чтоб маху не дать. Если мне самому нельзя идти на конюшню, то хоть его вели сюда привести.
Приказчик задумался.
– Привести-то можно, – сказал он, наконец, – но уговор лучше денег: любуйся им как хочешь, но верхом не садись.
– Да как же я узнаю: годится ли он для меня, или нет? Позволь на нем по улице проехать.
– Нет, дорогой гость, нельзя.
– Нельзя так нельзя, вели хоть так привести.
– Андрюшка! – сказал приказчик одному молодому парню, который прислуживал за столом. – Сбегай, брат, на конный двор да вели конюхам привести сюда вороного персидского жеребца.
Кирша, поговорив еще несколько времени с хозяином и гостьми, встал потихоньку из-за стола; он тотчас заметил, что хотя караул был снят от ворот, но зато у самых дверей сидел широкоплечий крестьянин, мимо которого прокрасться было невозможно. Запорожец отыскал свою саблю, прицепил ее к поясу, надел через плечо нагайку, спрятал за пазуху кинжал и, подойдя опять к столу, сел по-прежнему между приказчиком и дьяком. Помолчав несколько времени, он спросил первого: весело ли ему будет называться дедушкою?
– Как же! – отвечал приказчик. – Я и сплю и вижу, чтоб завестись внучатами. Пора – шестой десяток доживаю.
– А что бы ты хотел для первой радости, – продолжал запорожец, – внука или внучку?
– Вестимо, внука! Девка – товар продажный: не успеет подрасти, ан, глядишь, и сбывай с рук.
– А я, прошу не погневаться, – сказал дьяк, – хочу не внука, а внучку.