Пятьдесят два буковых древа 2 глава




Столкновение между ассенизаторами было неизбежно, и даже удивительно, как оно не случилось раньше пятого августа, дня получки.

В тот роковой день, как на грех, в Красную столовую завезли свежее пиво. И, как на грех, Лаврентий Павлович по такому случаю заказал на одну кружку больше обычного. «А спорим, – загорелся вдруг Витя, – тебе не выпить сто кружек? И чтоб не ссать! Спорим?» Берия с ненавистью воззрился на негра – и вдруг сдавленно прошипел: «Спорим. На сто рублей». В столовой воцарилась тишина. Мужики переглянулись: ясно, что на такую сумму мог спорить лишь враг народа. Витя шлепнул на стол деньги и велел Фене наливать. Он хохотал как безумный, не спуская глаз с давящегося пивом Берии. Но, когда тот, все так же давясь, осилил семьдесят пятую кружку, негр лишь кисло улыбнулся. Собравшиеся в столовке мужики зорко следили, чтобы враг народа незаметно не улизнул в сортир. Но Лаврентий Павлович только все больше раздувался и все более злобно выдыхал после очередной кружки. Допив последнюю, он сгреб Витины деньги, плюнул негру под ноги и, тяжко чавкая сапожищами, направился к выходу. Толпа подхватила понурившегося Витю и выплеснулась во двор.

Лаврентий Павлович с трудом вскарабкался на бочку, откинул люк и принялся стягивать сапог, из которого хлынула желтая струя.

Несколько мгновений мужчины остолбенело наблюдали за Берией, пока Колька Урблюд не воскликнул: «Да он где пил, там и ссал!»

Как смеялись мужики! Как они хохотали! И чем больше они веселились, тем ярче разгорались гневом глаза ветерана партизанского движения.

«Обдурил! – наконец не выдержал он. – Обдурил, палач!»

«Зато честно обдурил», – попытался урезонить его Урблюд.

Витю не успели остановить. Выхватив из‑за голенища четырехзубую вилку, он птицей взлетел на ассенизационную бочку и одним ударом в сердце лишил жизни бывшего министра Лаврентия Берию. Оба, не удержав равновесия, рухнули в бочку.

Наши попытки извлечь их тела оказались безрезультатными. Так и пришлось их хоронить – в бочке, полной дерьма. И, хотя в могилу высыпали полторы тонны негашеной извести, сами понимаете, кладбище вскоре пришлось закрыть.

С тех пор стаи мирных ангелов норовят поскорее прошелестеть над средоточием, центром и пупом этого мира или даже обогнуть город городов, раскинувшийся на семи холмах, украдкой обогнуть и скрыться в густой тьме августовских ночей, пахнущих плесенью, свиньями и ассенизационной бочкой, вместилищем смерти и скорби…

 

Хитрый Мух

 

Настоящая фамилия этого скрюченного человечка с плоской, как блин, макушкой и косящими глазами, наезжающими на клубничину носа, наезжающего на неровно вырезанные губищи, – Мухоротов. Леонтий Мухоротов. Но в городке его знали только по прозвищу – Хитрый Мух. Сторож Парка культуры.

– Чего ты там охраняешь? – выпытывали мужики. – Ломатую качель? Или бабу с веслом?

Леонтий хитро улыбался:

– Секрет.

– Какой такой секрет?

– Я знаю, что я знаю, – уходил от прямого ответа Хитрый Мух, тщетно пытаясь натянуть кепку с жеваным козырьком сразу на оба уха. – Тайна.

В парке среди лип с гнилым нутром и буйных зарослей бересклета белели остовы аттракционов, увитые воробьиным виноградом, скрипел дверью пневматический тир, где за обитой мятым алюминием стойкой лязгал протезными руками и ногами сизоносый Виталий, всегда державший для дружков дежурный «маленковский» стакан, и высились там и сям гипсовые фигуры спортсменов с гипсовыми мускулами, рыбаков с чудовищными гипсовыми осетрами в руках и шахтеров – в позах, заставлявших предполагать вывих тазобедренного сустава. Забора не было, зато были ворота – всегда аккуратно выкрашенные ядовито‑синей краской и всегда при замке, который Хитрый Мух ежеутренне торжественно отпирал и ежевечерне запирал, по‑хозяйски покрикивая на пробегавших вдали прохожих: «Парк закрыто! Закрыто!»

Из окон его домика открывался вид на аллею с монументальной задницей девушки с веслом на переднем плане.

Скульптуры были главной его любовью и заботой. С утра до вечера бродил он по парку с ведерком разведенного мела и тщательно замазывал трещинки на гипсовых локтях и пятнышки на гипсовых коленях. Особым вниманием пользовалась девушка с веслом, чьи гипсовые формы Мух обихаживал с неподдельной любовью, непрестанно бормоча при этом какие‑то заклинания.

Жил он одиноко и замкнуто, даже в общественную баню не ходил, что заставляло подозревать наличие у него какого‑нибудь физического недостатка – вроде хвоста или крыльев. А поскольку вдобавок он и водку не пил, и держал свой дом открытым для бродячих кошек, которых иногда кормилось и роилось у него до трехсот, и, в довершенье всего, занимался селекцией животных и растений, – почитали его за полупомешанного.

Да, селекция была его страстью, неуправляемой и бестолковой, как всякая страсть. Он скрещивал все со всем: смородину с крыжовником, репу с малиной, кошек с козами, овец с летучими мышами… Результаты опытов буйно цвели, росли, бегали и орали в саду и в парке, пугая случайных прохожих и дружков сизоносого Виталия. То вдруг мышь дерзко мяукнет на слабонервную Граммофониху, то овца какнет с дерева на Кольку Урблюда. К счастью, большая часть тварей просто дохла, не оставляя потомства.

– Бросал бы ты это дело, – хмуро советовал Виталий. – На кой тебе это?

– Да что ж, – жмурился Хитрый Мух. – А вот если кошку с собакой скрестить, какая животная получится?

– С драной жопой, – тотчас отвечал Виталий. – Морда вечно будет на хвост кидаться. Ты лучше женись.

Хитрый Мух задумчиво кивал.

Раз в три‑четыре года ему и самому приходила в голову эта мысль. Свахи предлагали ему невест. Хитрый Мух ходил в гости, пил чай, глядя в стол и то и дело норовя натянуть кепку с жеваным козырьком сразу на оба уха, – и в конце концов отказывался.

– Не, – отмахивался он от упреков Виталия, – нам таких не надо. Глухая она.

– Да зачем тебе слуховитая? – яростно лязгал протезами Виталий. – Скрести ее с курой – яйца несть будет. Польза. А?

Хитрый Мух долго мялся, пока наконец не выдавливал из себя, словно великую тайну:

– Некрасивая она…

– А ты! – срывался Виталий. – Помесь негры с мотоциклой! Кому ты нужен?

– Нужен, – хмурился Мух, – не может быть, чтоб никому не нужен.

Виталий долго смотрел ему вслед, машинально выборматывая ругательства, но в душе восхищаясь Хитрым Мухом, хотя и не мог даже себе ответить – почему.

 

На зиму сторож тщательно укутывал статуи соломой и мешковиной, но к весне дрянной гипс растрескивался, и с каждым годом приходилось тратить на поддержание скульптур все больше замазки и мела.

Зимой в заснеженном парке, кроме Муха, каждый день появлялся только сизоносый Виталий, упрямо просиживавший свой рабочий день за стойкой, потягивая самогон с крепким чаем и читая «Братьев Карамазовых».

А весной Виталий рехнулся. Однажды в полдень он вдруг выскочил на крыльцо тира с пневматической винтовкой и, вопя что‑то невразумительное, открыл беглый огонь по кошкам, Муху и Буянихе, забежавшей к Леонтию за солью. Когда примчалась «Скорая», Виталий забаррикадировался в своем вагончике и отстреливался до последней пульки, потом обделался и свалился под стойку, откуда его, нестерпимо воняющего и неуправляемо лязгающего протезами, кое‑как извлекли и засунули в машину. Стальная его нога заклинила дверцу. Санитар плюнул и велел ехать. Машина тронулась под истошный вопль Виталия: «Свободу братьям Карамазовым! Урра‑а‑а!»

Оставшись один, Хитрый Мух как‑то незаметно сдал. Он пристрастился к чтению «Трех мушкетеров» и «Братьев Карамазовых» вслух под сенью девушки с веслом. Время от времени он вдруг замолкал и пытливо вглядывался в гипсовое лицо. А когда наступила зима, перетащил статую в свой дом.

В первую же ночь отогревшаяся девушка отставила весло в сторонку и, стыдливо пунцовея, стянула с себя трусы и майку. «Жмут, – смущенно прошептала она, робко взглядывая на приподнявшегося на локте мужчину, – и натирают».

И Хитрый Мух, наконец‑то уразумевший, зачем он живет на этом свете, задыхаясь, принял ее в объятия.

Через несколько дней алкоголик Митроха, по привычке забредший в парк, наобум толкнулся в дверь к сторожу. Хитрого Муха он нашел в обледенелой спальне. Рядом с ним безмятежно спала девушка без весла. Ее заиндевелые волосы красиво разметались по подушке. Митроха на цыпочках удалился.

При осмотре и вскрытии никаких физических изъянов у Хитрого Муха не обнаружилось. В поисках клада добровольцы перерыли весь дом, сад и парк, но – ничего не нашли. Так мы и не узнали, в чем же заключалась хитрость Хитрого Муха и в чем – тайна.

Гипсовую девушку бросили в кусты бересклета – растрескавшуюся, с вытянутой вперед рукой и чуть приоткрытыми чувственными губами. Буяниха положила ей на веки два медных пятака. В голове у нее помутилось, горло сдавило, и Буяниха медленно осела наземь, глотая слезы и массируя грудь: сердце ныло и не отпускало.

– Господи, – прошептала Буяниха, – жизнь это наша – или сон Твой, Господи?..

 

Аллес

 

Да‑да, счастливы только слепые, так уж устроен мир. Только на их долю не выпали все те волнения, которые чуть было не привели к погибели городка. Только они не могли и не смогли приникнуть к глазку в стенке ящика, стоявшего посредине задрапированного алым плюшем помещения, над входом в которое этот мошенник повесил написанную от руки табличку: «Ателье «Исполнение желаний». Цена договорная». Кто‑то говорил, что владелец ателье проник в городок под видом разложившегося мертвеца в запаянном цинковом гробу, кто‑то вспоминал какого‑то племянника Светки Чесотки, которого днем она якобы держала под замком в подвале, а ночью выпускала в огород, где он выращивал такую морковь, что женщины стеснялись брать ее в руки при свидетелях… Как бы там ни было, когда освободилось помещение старой аптеки, этот‑то человек – метр с кепкой, утопленные едва не до затылка глаза и скрипящие на весь городок ортопедические ботинки – и устроил здесь свое ателье: алый плюш на стенах, черный ящик на треноге, цена договорная, дети до шестнадцати.

Что означает договорная цена, выяснилось в первый же день и вызвало в городке неподдельное веселье.

– Чем хотите, тем и платите, – объяснил хозяин. – Договоримся. А после смотрите сюда – и аллес.

– Чего? – не поняла Буяниха.

– Аля‑улю, – перевел на русский язык Колька Урблюд.

– Жулик! – возмутилась Феня из Красной столовой. – Вот я выведу его на чистую воду!

Собственноручно отловив и умертвив крупную рыжую крысу, Феня завернула ее в салфетку с надписью «общепит» и решительным шагом направилась к ателье, у дверей которого уже собралось почти все взрослое население городка. Медово улыбнувшись, Аллес недрогнувшей рукой принял крысу и театральным жестом пригласил Феню к аппарату.

– Вы увидите себя, – прожурчал он, – вы увидите исполнение самых‑самых сокровенных своих желаний, о которых, быть может, и сами не подозреваете. Вы заглянете в свое будущее.

Через десять минут в дверях показалась бледная Феня с физиономией дохлой крысы. Она слепо шагнула на тротуар. Толпа раздалась. Феня сделала несколько неуверенных шагов.

– Неужто видела? – остановил ее дед Муханов.

– Видела, – прошептала Феня. – Видела, господи боже мой.

И рухнула могучим бюстом в лужу.

– Кто следующий? – сладко пропел Аллес, обводя толпу глазами‑утопленниками.

И мы поверили – и повалили.

Расплачивались кто чем мог. Кто десятком яиц, кто рублем, а кто и горстью дохлых мух – все безропотно принимал Аллес. На подгибающихся ногах приближался клиент к черному ящику и, поглубже вдыхая запах нафталина и стеклянно скрипя позвоночником, приникал к глазку. Пять минут для выстроившейся за дверью очереди тянулись как пять лет, но мы не роптали, ибо каждый пытался понять, почему счастливцы, побывавшие в ателье, ничего никому не рассказывают. Ничего и никому. Кто‑то выходил оттуда посмеиваясь, кто‑то с перекошенной физиономией, кто‑то сразу направлялся в Белую столовую напротив и требовал у Люси «триста без закуси», кто‑то же убредал на кладбище и дотемна сидел на лавочке у могилы родителей… Но – никто никому ничего не рассказывал. Мать дочери, сын отцу, жена мужу, подчиненный начальнику – ни гу‑гу. Известная склонностью к словесному недержанию Граммофониха, не полагаясь на свои силы, без наркоза зашила себе рот рыболовной леской.

После посещения ателье председатель поссовета Кальсоныч вдруг отказался от своей ежедневной порции самогонки с куриным пометом и прогнал с глаз долой дурочку Общую Лизу, явившуюся, как всегда, исполнить последнее дневное желание начальника – оно же первое ночное.

Директор музыкальной школы по прозвищу д’Артаньян наконец решился и сделал предложение руки и сердца Алле Пугачевой, с портретом которой он тайно сожительствовал в одной комнате уже восемь лет.

Лесхозовский бухгалтер Глаз Петрович утром тщательно выбрился, надушился и, глядясь в помутневшее зеркало, чтоб не промахнуться, аккуратно перерезал себе горло от уха до уха.

Одновременно начались в городке и странные исчезновения. К примеру, исчезла неведомо как, когда и куда булыжная мостовая от тюрьмы до Банного моста. Разом пропали все собаки черного цвета, а также рыбы сорта уклейка из Преголи и Лавы. За ними – пишущие машинки, у которых отсутствовали литеры «ч», «р» и «т». Грузинский чай высшего сорта, которым дед Муханов набивал свои сигареты. Плакат над вывеской магазина головных уборов – «Шляпы партии – шляпы народа». Ночной шелест ивовых зарослей между базаром и баней. Запахи туи на старом кладбище. Мухи.

Однажды дед Муханов не обнаружил ступенек у сберкассы, на которых обычно собирались старики, чтобы рассказать друг другу одну из тридцати трех любимых историй, – и словно пелена спала с его глаз. Он узрел труп городка – без позеленевших от вечной сырости заборов и гудящих над помойками мух, без плывущего по Преголе дерьма, без пишущих машинок, у которых отсутствовали литеры «ч», «р» и «т», без неукротимого бабника Глаза Петровича, чей стеклянный глаз излучал энергию, прожигавшую женские юбки до трусиков, без шляп партии и шляп народа… Узрел, ужаснулся и воскликнул:

– Аллес!

Откликнувшиеся на его призыв мужчины и подростки до шестнадцати лет бросились к ателье «Исполнение желаний», но, разумеется, уже не застали там Аллеса с утопленными до затылка глазами и скрипящими на весь городок ортопедическими ботинками. Никто не внял просьбам деда Муханова пощадить черный ящик для науки. Аппарат разбили на мелкие кусочки, каковые истолкли в ступе, облили керосином и сожгли, а пепел доверили сожрать Аркаше Стратонову, поскольку твердо были уверены: уж из него‑то, кроме говна, ничего не дождешься.

Акция возымела успех. Постепенно в городок вернулось все, что исчезло, вплоть до Фениной дохлой крысы, завернутой в салфетку с надписью «общепит». Волнение улеглось, и только счастье, кажется, ушло от нас навсегда – ото всех, кроме слепых, разумеется. Так уж устроен мир: счастливы только слепые…

 

Китай

 

Поздним весенним вечером Катя Одиночка услыхала шум у входной двери. Набросив на плечи платок и вооружившись кочергой, она выглянула наружу. На крыльце, лицом к стене, лежал мужчина. Катя присела на корточки и издали ткнула его кочергой в плечо. Он глухо застонал и отвалился на спину. Лицо его было черным от крови. Втащив незнакомца в прихожую, Катя убедилась, что водкой от него не пахнет. Она разбудила жившего напротив Юозапаса, который беспрекословно запряг лошадь и отвез мужчину в больницу. Вернувшись домой, Катя обнаружила на крыльце чемоданчик, перевязанный шпагатом. Бросила чемоданчик под кровать и легла рядом с дочкой.

Спустя два дня в гостиницу за рекой прибрел, шатаясь и хватаясь руками за заборы, мужчина с огромной от бинтов головой. Охнув, Одиночка схватила его за руку и потащила в свою комнату.

– Чемодан, – прохрипел он. – Где мой чемоданчик?

– Тут он, тут, – успокоила его Катя. – Ложись‑ка.

– Хлеба дай, – попросил мужчина. – Черного.

Она принесла кирпич свежего хлеба. Сжав зубы, мужчина содрал бинты и облепил бритый череп еще теплым хлебным мякишем. Катя уложила его в большой комнате, а сама перебралась в чуланчик к дочке.

Неделю незнакомец не принимал пищу и не откликался на известные Кате мужские имена. С утра до вечера она хлопотала по гостинице, вечерами беззлобно переругивалась с пьяненькими командирами (так в городке называли немногочисленных командированных, приезжавших на бумажную фабрику), то и дело норовившими ее облапить, и поздно вечером, поцеловав шестилетнюю Сонечку, сваливалась на тюфяк в глубокий и безрадостный сон. Ей снился ее первый муж, уехавший на Север зарабатывать большие деньги и там сгинувший, второй муж, выпивший с похмелья залпом бутылку «мутиловки» – метилового спирта – и тотчас скончавшийся, третий муж, отец Сонечки, утонувший на грузовике в весенней реке. «Невезуха, – говорила она бабам с виноватой своей улыбкой. – Видно, на роду написано». Была она маленькая, худенькая, с тощей шейкой, на которой торопливо пульсировали тонкие жилки.

Когда наконец незнакомец пришел в себя и впервые поел, Катя отвела его к доктору Шеберстову.

– Хлебом, говоришь, залепил? – Доктор быстро ощупал голову пациента. – Не говном – и то хорошо. Кружится? Болит? Руки не дрожат? Покажи.

Вместо того чтобы вытянуть руки перед собой, мужчина достал из кармана нож с выскакивающим лезвием, которое кончиком прижал к толстой пачке писчей бумаги, лежавшей на столе.

– Сколько?

– Чего? – не понял доктор.

– Проколоть сколько?

– Ну… девять, – сказал Шеберстов.

– Считай. – Мужик спрятал нож в карман. – Девять.

Шеберстов отсчитал девять листов бумаги, прорезанных ножом, и уставился на десятый, на котором не осталось и следа.

– Не дрожат, – сказал мужик. – Спасибо.

– Ну и ну, – сказал Шеберстов. – Как я понимаю, такие ножики пером называются? Так ты постарайся пореже его здесь у нас вытаскивать.

По дороге мужчина купил водки, колбасы, шоколада и золотые часики – для Кати.

– Мне? – ахнула Одиночка. – Слушай… как тебя зовут‑то хоть?

– Зови Петром. – Он пожал плечами. – Какая разница.

Перед тем как лечь спать, она примерила золотые часики на Сонечкину руку. Часы соскользнули к локтю. Катя поцеловала счастливо улыбавшуюся в полусне девочку, от которой пахло шоколадом, брызнула под мышки духи «Красная Москва», подаренные профсоюзом к женскому дню, и поправила лямки ночной рубашки на худеньких плечах. Вдруг спохватилась и взялась стричь ногти на ногах – плотные и искривленные плохой обувью.

– Ну чего ты там? – позвал Петр. – Или заснула?

С недостриженными ногтями, пахнущая потом и духами, чуть косолапя от смущения, Катя боком пробралась по стенке в комнату, легла на кровать, стараясь выпятить грудь так, чтобы она казалась больше, – и в очередной раз начала новую жизнь.

Отыскав на чердаке кресло‑качалку, Петр при помощи проволоки и гвоздей кое‑как починил его и целыми днями просиживал, уставившись на стену перед собой, на которой повесил небольшую карту Китая. Одиночка не спрашивала его ни о чем. А он в иной день мог не произнести ни слова: завтракал, обедал, ужинал – и все молчком. Да сидел в кресле перед картой, покуривая папиросы.

За суетой по гостиничным делам Катя и не заметила, когда и куда исчез чемоданчик из‑под кровати. «Я убрал», – только и сказал Петр. В конце месяца она нашла на столике перед зеркалом пачку денег. Пересчитала – и у нее перехватило дыхание.

– Да если я с такими приду в магазин, меня засмеют, – прошептала она ночью Петру в плечо. – Или посадят. Это из чемоданчика, что ли?

– Трать понемножку, – сказал Петр. – Жизнь прожита.

Катя тихонько засмеялась: ей было хорошо.

Она располнела, стала забывать, как сжимать губы в ниточку, и не опускала глаза, проходя мимо чужих мужчин.

Вечерами Сонечка взбиралась Петру на колени, и он, тихонько раскачиваясь в кресле, рассказывал ей о Китае. Это была страна желтой земли и медлительных рек со сладкими золотыми рыбками. Янцзы, Хуанхэ…

– Это где? Что это? – спрашивала Сонечка.

– Вот. Река. Как эта. – Он кивнул на окно, за которым неслышно текла Преголя. – Хуанхэ.

– Эта хуанхэ называется Преголя, – сказала Сонечка. – Значит, наш китай называется Россия?

– Ну да. А ихняя россия – Китай.

По берегам рек там жили люди с крыльями вместо лопаток. Почуяв приближение смерти, они прощались с родными и улетали на озеро Цилинг‑цо, где доживали остаток своей вечности, – но живым путь туда был заказан. Китайцы никогда не путешествовали и не воевали, давно поняв, что пространство и время – это одно и то же. Они никого не любили, но никого и не ненавидели. Друг к другу в гости они летали верхом на пышно‑красивых фазанах. Питались яблоками и чаем, который рос в садах подобно траве. Нарочно для детей вывели породу крошечных животных – волков, слонов и тигров, не выраставших больше котенка.

– Хочу такого слоника… – бормотала сонная девочка.

– Бэйпин, – шептал Петр, – Цзинань… Нанкин… Шанхай… Нинбо… Кантон…

Девочка засыпала, он относил ее на кровать в чуланчик, в котором на вбитом в стену гвоздике висели золотые часики: Катя стеснялась носить их.

– Какие‑то чудеса ты рассказываешь, – сказала она. – Разве такое бывает?

– А какая разница? – не сразу ответил он. – Откуда мы знаем, что такая страна вообще есть? Нету ее.

– Ну… как же… – растерялась Одиночка. – Про Китай все знают… вот и карта…

– Про ад тоже все знают, – усмехнулся Петр. – Все знают, хотя никто там не бывал. И картинки про ад рисуют. Книжки тоже пишут. Я одну такую читал… как мужики по аду путешествовали. – Опустившись в кресло, добавил: – Лет двадцать с собой эту картинку таскаю. Приколю где‑нибудь к стенке – и вот я дома. В Китае. Чунцин, Чэнду, Чифу… С ума сойти!

После таких разговоров Одиночке снились мертвые мужья, и она просыпалась, задыхаясь в их объятиях.

На зиму Петр оформился истопником и слесарем в гостинице. Он таскал уголь из подвала, следил за котлом и менял прокладки в вечно текущих водопроводных кранах. Редкие жильцы, пытавшиеся завязать с ним знакомство, чтобы вместе избывать скуку зимних вечеров, наталкивались на непроницаемую стену молчания. Выслушав их, Петр поворачивался к гостю спиной и погружался в созерцание карты Китая.

Весной Сонечка провалилась под лед. Выпив водки, мужики полезли в реку и долго шарили баграми подо льдом, но так и не нашли девочку. Вернувшись домой, Катя зашла в чулан, посмотрела на золотые часики, висевшие на гвоздике, и упала в обморок.

Петр не утешал Катю. Они часами молча лежали в постели. Было так тихо, что хотелось кричать. Одиночка вжималась в его большое тело, но не могла согреться. Однажды она спросила со стоном:

– Миленький, ну почему от тебя ничем не пахнет? Ни потом, ни ногами… Хоть бы подеколонился, что ли…

– Это бесполезно, – возразил он, но вечером умылся тройным одеколоном.

А утром он отправился в поссовет к Кальсонычу и долго о чем‑то с ним разговаривал. Потом зашел к столярам в леспромхоз. После – к Чекушке, возглавлявшему нестройную компанию музыкантов, игравших на свадьбах и похоронах.

В четверг звуки духового оркестра вытащили на улицу молодежь и стариков. В похоронной полуторке, выкрашенной черным лаком, стоял украшенный бумажными цветами и туей детский гроб, возле которого сидела полусонная Одиночка. За полуторкой шагал Петр в черном костюме и надвинутой на брови шляпе. За ним на почтительном расстоянии – оркестранты. Пораженные люди потянулись следом, и на кладбище собралась толпа, какой здесь не видели с похорон памятника Сталину (чтобы не отправлять его в переплавку, мужики похоронили его на Седьмом холме с соблюдением всех правил и обрядов).

– Гроб‑то пустой, – прошептала Буяниха, дыша чесноком в ухо Кальсонычу. – Не грех это? Человека‑то там нету.

– А людей и не хоронят, – невозмутимо ответил председатель поссовета. – Хоронят мертвых.

Воскресным майским днем Петр вдруг остановил кресло‑качалку и, не отрывая взгляда от карты, негромко проговорил:

– Вот и все, Катя.

Вечером Одиночка нашла его на крыльце. Он был убит выстрелом в лицо. Возле трупа валялся разодранный на две половинки чемоданчик. Катя взяла у Юозапаса лошадь и отвезла Петра в больницу.

Спустя час в больницу примчался участковый Леша Леонтьев.

– Прооперировал? – спросил он у доктора Шеберстова.

Доктор вздернул брови на лоб.

– Это называется эксгумацией. – Он поманил участкового пальцем. – Пойдем‑ка. Я еще никогда такого не видал.

Они спустились в подвал и мимо кухни прошли низким сырым коридором с кирпичными стенами в длинную комнату, в углу которой лежали плиты серого льда. Шеберстов включил светильник под потолком и откинул простыню. Леонтьев медленно поднес ладонь ко рту.

– Сколько ж это он… И когда?

– Он умер около года назад, – сказал Шеберстов, накрывая простыней нестерпимо пахнущее разложением тело, киселем расползшееся на гранитной плите. – Выстрел ничего не добавил, можешь мне поверить.

Когда они вернулись в кабинет главврача, Леша жадно выпил стакан кислого компота и, отдышавшись, сказал:

– И как я все это объясню начальству? Дела!

– Эти дела касаются живых людей, – сказал Шеберстов.

Катя опустилась в кресло и уставилась на карту Китая, желтевшую в сумерках неровным пятном на серой стене. Она и не заметила, как уснула. Проснувшись, зачем‑то отыскала на карте Бэйпин. Проглотила застрявший в горле ком и прошептала:

– Бэйпин. – Перевела взгляд. – Хуанхэ.

Хуанхэ на карте, Преголя за окном. Река и река. Тут Преголя, там – Хуанхэ. Тут и тут. Там и там.

– Хуанхэ! – простонала она – и заплакала. Она вдруг поняла, что отныне обречена на созерцание этой карты, на жизнь в этом Китае – в этом аду…

 

По Имени Лев

 

Солнце восходит на востоке, Прокурор не пьет, по воскресеньям бывает футбол.

Таков закон.

Первым на поле выбегал Яшка Бой – долговязый, щегольски приволакивающий ноги, в черном свитере с заплатанными локтями и цифрой «1» на спине; за ним выпрыгивал на газон резиновый Кацо – круглая бритая голова, черные лохматые брови в половину лба, из середины которого ледокольным форштевнем выплывал огромный нос, упиравшийся в густую щетку черных усов; следом – Молодой Лебезьян, сын Старого Лебезьяна, носивший под трусами, для защиты от коварного удара, заговоренную хлебную корку; Серега Старателев, улыбавшийся двумя рядами стальных зубов, перед игрой тщательно надраенных напильником; Колька Урблюд с красной повязкой на правой ноге, каковой ему запрещалось бить пенальти – во избежание гибели вратарей; Котя Клейн с губами алого мармелада, носивший на груди мешочек с собственными зубами – от выпавших молочных до выбитых коренных; Черная Борода, чья шкура, казалось, того гляди треснет под напором мускульного мяса; Старшина с налитыми кровью глазами и черной ниткой вокруг бычьей шеи – на счастье; Толик – горластый и кадыкастый хохмач, умудрившийся однажды на спор завязать свой член узлом; Алимент, «алиментарно» забивавший в каждом матче по голу благодаря бутсе с секретным гвоздем в подметке; наконец, Иван Студенцов, ничем не примечательный, кроме роста…

Под нестройный свист мальчишек, валявшихся на траве за воротами, на поле трусцой выбегал По Имени Лев – нет‑нет, не тот известный всему городку парикмахер, похвалявшийся, что может любого побрить ногтем, толстяк в несвежем халате с прорехой на вислом пузе, – в черной рубашке с белоснежным отложным воротничком, в черных же трусах и гетрах, с мячом под мышкой, с неизменным плоским свистком, прыгавшим на жирной груди, на середину поля выбегал бог‑распорядитель футбольного действа, приветствуемый паровым оркестром – только трубы и барабаны – и восторженным хором мальчишек: «На‑мы‑ло! На‑мы‑ло!» После обмена приветствиями, выбора ворот и первого свистка По Имени Лев – уж таков был ритуал – легким касанием бутсы вводил мяч в игру и переставал существовать, как бог, некогда запустивший древнюю машину жизни и вмешивающийся в ее ход лишь по нужде, а не по зову.

В перерыве болельщики устраивались на травке у ограды стадиона, вокруг расстеленных газеток, на которых раскладывали свежие огурцы и помидоры, хлеб и разящее чесноком сало, уже чуть согревшееся и расплавившееся, но незаменимое под стакан водки с горкой.

Дети со своими пятачками и гривенниками осаждали огромный автофургон, где Феня из Красной столовой, во всегдашнем своем клеенчатом фартуке, торговала леденцами, печеньем и скрипящим в носу лимонадом.

Успевшие подпить музыканты исполняли «На сопках Маньчжурии» и «Амурские волны» – во главе оркестра совершенно лысый круглый Чекушка с трубой, на отлете – его сын Чекушонок, уныло раскачивавшийся над постылым барабаном.

По завершении игры команда рассаживалась спиной к раздевалке, и Андрей Фотограф запечатлевал на пленку тщательно выстроенную композицию победы: в центре директор фабрики, содержавшей команду и стадион, тренер и По Имени Лев, перед ними на корточках с кубком или вымпелом капитан Черная Борода, по бокам игроки в мокрых от пота алых футболках. После этого из шкафчика, где хранились награды, извлекался вместительный кубок, заполнявшийся до краев водкой. Пили по кругу – игроки, директор фабрики, дед Муханов с вросшей в нижнюю губу сигаретой, набитой вместо табака грузинским чаем, председатель поссовета Кальсоныч, когда‑то работавший вместе со Львом в парикмахерской, и даже старуха Синдбад Мореход, зорко следившая, чтобы мальчишки не утащили из раздевалки ее законную добычу – пустые бутылки.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: