Послесловие научного редактора 30 глава




Исключение составляют лишь восьмой, одиннадцатый и двенадцатый пункты. Впрочем, о синонимах достаточно говорилось еще в «Риторике» (§ 175, где рассматриваются «двузнаменательные речения»). К тому же Ломоносов начал собирать нечто вроде материалов для словаря синонимов. Что касается замечания «О лексиконе», то и здесь Ломоносов был предельно сосредоточен. Он с 1747 года курировал работу академического переводчика К. А. Кондратовича (1703—1788) по составлению многоязычного словаря (частично был использован в конце XVIII века при создании знаменитого Словаря Российской академии). Неудовлетворенный работой К. А. Кондратовича, Ломоносов помечает в черновых записях: «Положить проект, как сочинить лексикон». В высшей степени интересен набросок сочинения «О переводах», сделанный в развитие двенадцатого пункта. Ломоносов формулирует здесь свой основной принцип искусства и науки перевода: «Переводить лучше с автографов» (то есть с оригинала). И уж просто на вес золота ломоносовское замечание, касающееся, собственно, не переводческих принципов, а вопроса об иноязычных заимствованиях: «NB. Ныне принимать чужих не должно, чтобы не упасть в варварство, как латинскому. Прежде прием чужих полезен, после вреден». Иными словами, неизбежный при Петре I поток варваризмов из немецкого, голландского, английского и других языков должен быть приостановлен: задача, злободневность которой и два с половиной века спустя не уменьшилась.

Столь напряженные и многообразные филологические размышления и начинания Ломоносова сразу же после завершения работы над «Российской грамматикой» объясняют ту удивительную быстроту, с которой было написано главное его сочинение в области языка и стиля — «Предисловие о пользе книг церковных в российском языке» (1758). Все эти годы Ломоносов был, что называется, в материале. Идеи, одна плодотворнее другой, посещали его. Попытка привести их в систему в «Филологических исследованиях и показаниях, к дополнению Грамматики надлежащих» носила лишь предварительный характер, лишь намечала общее направленно будущей работы. Необходим был внешний повод (как, например, в случае с мозаиками, привезенными М. И. Воронцовым из Италии), чтобы все эти многообещающие идеи сконцентрировались вокруг одного какого‑нибудь вопроса, не утрачивая при этом своей собственной значимости. Вскоре такой повод представился.

Летом 1758 года в типографии Московского университета шло печатание первой книги «Собрания разных сочинений в стихах и в прозе г. коллежского советника и профессора Михайла Ломоносова». Сам он с 22 июля находился на фабрике в Усть‑Рудице. В ту пору по Петербургу и Москве ходили списки антицерковного сатирического «Гимна бороде», сочиненного Ломоносовым. Предполагают, что И. И. Шувалов вызвал его из деревни и предложил ему написать предисловие к собранию сочинений, чтобы обезопасить себя от нападок Синода. Наивно было бы считать, что «Предисловие» появилось на свет лишь вследствие тактических соображений: вопрос о церковнославянской лексике в русском языке слишком серьезен. Тем не менее вернувшись из Усть‑Рудицы в Петербург, Ломоносов в течение четырех дней, 13—16 августа, написал «Предисловие о пользе книг церковных в российском языке», которое в составе первой книги «Собрания разных сочинений» было быстро отпечатано, а в октябре книга уже поступила в продажу.

Впрочем, этим четырем дням предшествовало двадцать лет скрупулезных филологических разысканий, которые необходимо рассматривать в русле общих культурных задач, стоявших перед Ломоносовым.

Вопрос о языке не был только научным вопросом: в большой мере он был еще и вопросом общественно‑государственным. Петр I был непримиримым противником «славенщизны», невнятных переводов, вообще использования славянских слов и оборотов в законах, приказах, донесениях и т. п. Новые жизненные ценности несли с собою новые слова. Язык русский эпохи петровских реформ пребывал в трудном процессе перестройки, не только грамматической, но и лексической. Проблема славянизмов отражала в себе один из важнейших аспектов более широкой, исторически глубокой и больной проблемы, а именно: проблемы соотношения двух культур, средневековой и новой, самобытной и европеизированной, во всем дальнейшем развитии послепетровской России. В языке острее всего ощущалась необходимость изжить отрицательные культурные последствия петровского переворота. Ломоносов принял на себя выполнение этой задачи. Изменения в грамматическом строе русского языка по сравнению со средневековым периодом были осмыслены и подытожены в «Российской грамматике». Теперь, в «Предисловии о пользе книг церковных», Ломоносов решал задачу отыскания оптимальной меры, определяющей соотношение различных лексических пластов в выражении нового культурного содержания, мировоззрения нового человека.

«Предисловие» решает три филологических задачи: 1. Задачу сочетания церковнославянской и собственно русской лексики, 2. Задачу разделения литературных стилей и 3. Задачу разграничения литературных жанров.

Вопрос о славянизмах ставится Ломоносовым в связи с историческим развитием русского языка. Вот краткий, но широкий и энергичный очерк истории русского языка, сделанный мощной ломоносовской кистью: «В древние времена, когда славенский народ не знал употребления письменно изображать свои мысли, которые тогда были тесно ограничены для неведения многих вещей и действий, ученым людям известных, тогда и язык его не мог изобиловать таким множеством речений и выражений разума, как ныне читаем. Сие богатство больше всего приобретено купно с греческим христианским законом, когда церковные книги переведены с греческого языка на славенский для славословия Божия. Отменная красота, изобилие, важность и сила эллинского слова коль высоко почитается, о том довольно свидетельствуют словесных наук любители. На нем, кроме древних Гомеров, Пиндаров, Демосфенов и других в эллинском языке героев, витийствовали великие христианския церкви учители и творцы, возвышая древнее красноречие высокими богословскими догматами и парением усердного пения к Богу. Ясно сие видеть можно вникнувшим в книги церковные на славенском языке; коль много мы от переводу Ветхого и Нового завета, поучений отеческих, духовных песней Дамаскиновых и других творцев канонов видим в славенском языке греческого изобилия и оттуда умножаем довольство российского слова, которое и собственным своим достатком велико и к приятию греческих красот посредством славенского сродно».

Пройдет около семидесяти лет, и Пушкин, завершая начатое Ломоносовым великое дело создания литературной нормы русского языка, оглянется на его историю, охарактеризует ее проще и лаконичнее, но при этом не оспорит ни одного из пунктов, выдвинутых Ломоносовым в цитированном высказывании. В пушкинской статье «О предисловии г‑на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова» читаем: «Как материал словесности, язык славяно‑русский имеет неоспоримое превосходство перед всеми европейскими: судьба его была чрезвычайно счастлива. В XI веке древний греческий язык вдруг открыл ему свой лексикон, сокровищницу гармонии, даровал ему законы обдуманной своей грамматики, свои прекрасные обороты, величественное течение речи; словом, усыновил его, избавя таким образом от медленных усовершенствований времени. Сам по себе уже звучный и выразительный, отселе заемлет он гибкость и правильность. Простонародное наречие необходимо должно было отделиться от книжного; но впоследствии они сблизились, и такова стихия, данная нам для сообщения наших мыслей ».

Пушкинская мысль о том, что наш язык «имеет неоспоримое превосходство перед всеми европейскими» и что это превосходство заключается в избежании им «медленных усовершенствований времени», вне всякого сомнения навеяна чтением «Предисловия о пользе книг церковных». Развивая свое утверждение о том, что «довольство российского слова» не только «своим достатком велико», но и «к принятию греческих красот посредством славенского сродно», Ломоносов показывает на примерах, насколько трудной была судьба других языков, подверженных, если воспользоваться пушкинским словом, медленным усовершенствованиям: «Поляки, преклонясь издавна в католицкую веру, отправляют службу по своему обряду на латинском языке, на котором их стихи и молитвы сочинены во времена варварские по большой части от худых авторов, и потому ни из Греции, ни от Рима не могли снискать подобных преимуществ, каковы в нашем языке от греческого приобретены. Немецкий язык по то время был убог, прост и бессилен, пока в служении употреблялся язык латинский. Но как немецкий народ стал священные книги читать и службу слушать на своем языке, тогда богатство его умножилось, и произошли искусные писатели. Напротив того, в католицких областях, где только одну латынь, и то варварскую, в служении употребляют, подобного успеха в чистоте немецкого языка не находим».

Итак, старославянский язык как язык священных книг не отделен от русского столь непроходимой гранью, какою церковная латынь отделена от немецкого и тем более польского. Старославянские слова органично вошли в состав русского языка. Ломоносов строит свою стилистическую теорию, сообразуясь со степенью их присутствия в том или ином лексическом слое: «Как материи, которые словом человеческим изображаются, различествуют по мере разной своей важности, так и российский язык чрез употребление книг церковных по приличности имеет разные степени, высокий, посредственный и низкий». В первом лексическом слое находятся старославянские слова, «которые у древних славян и ныне у россиян общеупотребительны», например: бог, слава, рука, ныне, почитаю». Во втором — славянизмы, которые малоупотребительны, «однако всем грамотным людям вразумительны, например: отверзаю, господень, насажденный, взываю». Устаревшие слова типа «обаваю, рясны, овогда, свене и сим подобные» сюда не включаются. В третьем находятся собственно русские слова, «которых нет в остатках славенекого языка, то есть в церковных книгах, например: говорю, ручей, который, пока, лишь », за исключением вульгаризмов, вообще непристойностей.

Общая схема следующей далее теории «трех штилей» не является оригинальным изобретением Ломоносова. Трехчастные стилистические построения в изобилии встречаются в риториках и поэтиках XVI—XVII веков (например, в «Поэтике» Феофана Прокоповича, которую Ломоносов хорошо знал). Оригинально ломоносовское истолкование традиционной схемы.

Прежде всего, большой заслугой Ломоносова стало четкое разграничение таких понятий, как стили языковые («разные степени языка», «роды речений») и стили литературные («штили»). Без этого было бы невозможно столь строгое и удобопонятное изложение главной идеи «Предисловия», которая непосредственно вырастает из всего вышеуказанного: «От рассудительного употребления и разбору сих трех родов речений рождаются три штиля, высокий, посредственный и низкий. Первый составляется из речений славено‑российских, то есть употребительных в обоих наречиях, и из славенских, россиянам вразумительных и не весьма обветшалых… Сим штилем преимуществует российский язык перед многими нынешними европейскими, пользуясь языком славенским из книг церковных.

Средний штиль состоять должен из речений, больше в российском языке употребительных, куда можно принять некоторые речения славенские, в высоком штиле употребительные, однако с великою осторожностию, чтобы слог не казался надутым. Равным образом употребить в нем можно низкие слова; однако остерегаться, чтобы не опуститься в подлость…

Низкий штиль принимает речения третьего рода, то есть которых нет в славенском диалекте, смешивая со средними, а от славенских обще неупотребительных вовсе удаляться, по пристойности материй…»

Другая заслуга Ломоносова заключается в решительном размежевании понятий стиля и жанра. Высокому штилю, по Ломоносову, соответствуют героические поэмы, оды, похвальные прозаические речи. Средним штилем пишутся все театральные сочинения, стихотворные дружеские послания, сатиры, эклоги, элегии, прозаические «описания дел достопамятных и учений благородных». Низкий штиль — это языковая стихия комедий, эпиграмм, песен, прозаических дружеских писем и «описаний обыкновенных дел».

Своим рассуждением о штилях Ломоносов оказал огромную услугу всем русским писателям допушкинского периода: «Установленные Ломоносовым правила чередования элементов русского разговорного языка с элементами языка церковнославянского, имевшего иную стилистическую окраску, дали в руки русским писателям прекрасное средство для отчетливой передачи стилевых оттенков в пределах господствовавших тогда литературных жанров. Благодаря этому созданное Ломоносовым учение о трех стилях оказало решающее и притом чрезвычайно здоровое влияние на дальнейшую историю русской литературы и русского литературного языка, ощущавшееся вплоть до пушкинского времени». С таким определением одного из современных исследователей творчества Ломоносова трудно не согласиться.

С теорией «трех штилей» непосредственно связаны и другие в высшей степени значительные мысли, высказанные в «Предисловии о пользе книг церковных». К ним относится прежде всего утверждение о стойкости основного словарного фонда русского языка, о его удобопонятности всем русским людям, несмотря на неизбежные диалектные особенности. Ломоносов справедливо видит в этом специфическую черту русского языка, которая отличает его от других европейских языков и которая обусловлена давним его взаимодействием с языком старославянским. Иными словами, польза от старых церковных книг обусловлена не только тем, что они помогают новому человеку полнее и точнее выражать высокие понятия (вообще все связанное со сферой духа), но и тем, что выходит за пределы чистой стилистики, а именно: объединяющей ролью славянизмов, их высокой национально‑государственной миссией в судьбах русского и других народов, воспринявших ценности мировой культуры через посредство старославянского языка.

«Народ российский, по великому пространству обитающий, — пишет Ломоносов, — не взирая на дальное расстояние, говорит повсюду вразумительным друг другу языком в городах и в селах. Напротив того, в некоторых других государствах, например в Германии, баварский крестьянин мало разумеет мекленбургского или бранденбургский швабского, хотя все того ж немецкого народа.

Подтверждается вышеупомянутое наше преимущество живущими за Дунаем народами славянского поколения, которые греческого исповедания держатся. Ибо хотя разделены от нас иноплеменными языками, однако для употребления славенских книг церковных говорят языком, россиянам довольно вразумительным, который весьма много с нашим наречием сходнее, нежели польский, невзирая на безразрывную нашу с Польшею пограничность».

Кроме того, по мысли Ломоносова, эта особенность русского языка обусловила еще и особую отчетливость, полноту и непрерывность исторической памяти народа: «…российский язык от владения Владимирова до нынешнего веку, больше семисот лет, не столько отменился, чтобы старого разуметь не можно было: не так, как многие народы, не учась, не разумеют языка, которым предки их четыреста лет писали, ради великой его перемены, случившейся через то время».

Умелое, тактичное сочетание в речи русских и старославянских слов, сверх того, должно помочь поставить заслон бездумным и вредным заимствованиям из иностранных языков, широким и мутным потоком хлынувшим в русские головы в эпоху Петра и сразу после нее: «Таким старательным и осторожным употреблением сродного нам коренного славенского языка купно с российским отвратятся дикие и странные слова нелепости, входящие к нам из чужих языков…»

Ломоносовское «Предисловие о пользе книг церковных в российском языке» подвело итог почти двадцатилетним теоретическим и литературным поискам в области русского слова. Сам Ломоносов прекрасно отдавал себе отчет в исключительно важной практической роли «Предисловия» для формирования нормы русского языка и внимательно следил за стилистическими изменениями в журнальных статьях, книгах, устных речах после публикации его главного филологического труда. Незадолго до смерти он с законной гордостью вменял себе в заслугу, что его попечением «стиль российский в минувшие двадцать лет несравненно вычистился перед прежним и много способнее стал к выражению идей трудных».

Во всех этих трудах Ломоносова воодушевляла великая цель, о которой он, завершая «Предисловие о пользе книг церковных», сказал следующее: «Сие краткое напоминание довольно к движению ревности в тех, которые к прославлению отечества природным языком усердствуют, ведая, что с падением оного без искусных в нем писателей немало затмится слава всего народа… Счастливы греки и римляне перед всеми древними европейскими народами. Ибо хотя их владения разрушились и языки из общенародного употребления вышли, однако из самых развалин сквозь дым, сквозь звуки в отдаленных веках слышен громкий голос писателей, проповедающих дела своих героев…»

Язык — это бессмертие духовного опыта народа. Бессмертие во плоти. Ломоносов только трудами о языке мог увековечить свое имя. Ведь в естественных науках с течением времени одни истины сменяются другими, которые, в свою очередь, тоже отменяются. Заслуга Ломоносова в области языка неотменяема в принципе. Отдельные люди, сословия, народы отмирают. Язык — остается. Три великих имени — Ломоносов, Карамзин, Пушкин — освятили язык, на котором мы сейчас говорим, на котором будут говорить наши ближние и дальние потомки. Но даже когда и они исчезнут, останется вековая летопись духовного и исторического опыта народа во всей совокупности его поколений. Некто сможет извлечь ее из забвения, только выучив наш язык, очищенный и сбереженный «искусными в нем писателями», среди которых первым по праву стоит Ломоносов.

 

 

Впрочем, Ломоносов никогда не оставлял своим самым ревностным попечением науки естественные. 50‑е годы XVIII века (помимо достижений в области химии и физики стекла, мозаичного искусства и атмосферного электричества) отмечены другими выдающимися открытиями. Подчас совершенно неожиданными, но внутренне — в высшей степени логичными.

В протоколе Академического собрания от 1 июля 1754 года была сделана такая запись: «Почтеннейший советник Ломоносов показал изобретенную им машину, называемую аэродромической, пользоваться которой надо следующим образом. С помощью крыльев, движущихся горизонтально в разных направлениях благодаря пружине, какие обычно бывают в часах, воздух сдавливается и машина поднимается по направлению к более высокому слою воздуха, для того, чтобы можно было с помощью метеорологических приборов, которые прикрепляются к этой аэродромической машине, исследовать состояние верхнего воздуха. Машина была подвешена на веревке, перекинутой через два блока, и поддерживалась в равновесии гирьками, привешенными с противоположной стороны. Когда заводили пружину, машина сразу поднималась вверх. Таким образом, она обещала желаемый эффект. Этот эффект, по мнению изобретателя, еще больше увеличится, если будет увеличена сила пружины, если расстояние между обоими парами крыльев будет больше и коробка, в которой скрыта пружина, будет для уменьшения веса сделана из дерева. Он обещал позаботиться об осуществлении этого».

Мысли о создании подобной машины, по существу, непосредственно вытекали из теории опускания верхних слоев воздуха в нижние, изложенной в «Слове о явлениях воздушных, от электрической силы происходящих». Как мы знаем, для Ломоносова положить основание теории означало «охватывать совокупность всех вещей». Иными словами, утверждать закон и одновременно видеть следствие закона. Вот почему, уже обосновывая свою теорию воздушных слоев (которая, напомним, показалась Эйлеру наиболее интересной и перспективной для всего «Слова»), Ломоносов думал не только о природе атмосферного электричества, но и о причинах погоды, например. Уже тогда он указывал на то, что море оказывает смягчающее действие на климат прибрежных районов. Надо полагать, уже тогда родилась у него и идея использовать восходящие потоки для исследования верхних воздушных слоев, без чего невозможно было бы научное «предзнание погод», которое Ломоносов считал вполне реальной и выполнимой задачей уже тогда. И вот, наконец, почему уже тогда была им задумана, а спустя чуть более полугода продемонстрирована первая в мире опытная модель вертолета. Итак, в этом пункте Ломоносов как теоретик выступил предтечей современной метеорологии, которая началась в конце XIX века с изучения верхних слоев атмосферы (правда, посредством шаров‑зондов), а как приборостроитель — провозвестником авиации XX века (несмотря на то, что, как отмечал сам Ломоносов, его летающая машина «к желаемому концу не приведена» была).

Метеорологические проблемы в ту пору волновали Ломоносова еще и в связи с его занятиями географией, одной из самых «государственных» наук для России с ее необозримыми пространствами. В отчете президенту Академии он помечал (все под тем же 1754 годом), что им «деланы опыты метеорологические над водою, из Северного океана привезенною, в каком градусе мороза она замерзнуть может; при том были разные химические растворы морожены для сравнения». А год спустя он «сочинил письмо о Северном ходу в Остындию Сибирским океаном» и уже до самой смерти не переставал заниматься этим вопросом (о котором еще предстоит разговор в последней части нашей книги). В 50‑е годы им были также «изобретены некоторые способы к сысканию долготы и широты на море при мрачном небе». В 1759 году он читал в Академическом собрании свое «Рассуждение о большей точности морского пути» с демонстрацией изготовленных по его проектам навигационных инструментов.

В тесной связи с географическими начинаниями Ломоносова находились его работы по геологии. 6 сентября 1757 года он произнес в публичном собрании Академии наук «Слово о рождении металлов от трясения земли». Это был второй опубликованный геологический труд Ломоносова (первым был Каталог камней и окаменелостей Минерального кабинета Кунсткамеры Академии наук, напечатанный по‑латыни в 1745 году; о нем уже шла речь). Как это часто бывало у Ломоносова, «Слово», с одной стороны, нацелено на решение просветительских и государственных задач, а с другой, ориентировано на злободневную научно‑философскую полемику, на конкретные события, память о которых свежа и причина которых не отыскана.

Так же, как «Слово о явлениях воздушных», Ломоносов и на этот раз начал свое выступление с того, что бросил своих слушателей в самое пекло вопроса, взбудоражившего ученых и неученых европейцев за два года до того. Ломоносов вызывающе парадоксален: «Когда ужасные дела натуры в мыслях ни обращаю, слушатели, думать всегда принужден бываю, что нет ни единого из них толь страшного, нет ни единого толь опасного и вредного, которое бы купно пользы и услаждения не приносило». В подтверждение этого странного для публики заявления он приводит в пример «громовою электрическою силою наполненные тучи», которые «плодоносным дождем» оживляют растения, напоминает о заслуге «рачительных натуры испытателей», которые «действие электрической силы» своими трудами «изъяснили». Он пока что ведет публику только по краю бездны: явления природы и разрушительны и одновременно благотворны для человека, их надо познавать, познание сопряжено с потерями (здесь намеренное напоминание об одном из «рачительных натуры испытателей» Рихмане). Ломоносову важно привлечь слушателей на свою сторону — на сторону того мнения, что познание, само по себе будучи, как и явления природы, гибельным и благотворным в равной мере, еще и неизбежно. И лишь показав «истину сего дела», он приступает к тому, чтобы «новым доказательством присовокупить… новую сей правде важность». Лишь теперь настало время ринуться вместе со всеми в бездну: «Ради сего намерения не нахожу ничего пристойнее, как земли трясение, которое хотя сурово и плачевно, хотя недавно о городах, им поверженных, о землях опустошенных и почти о целых искорененных совоздыхали мы народах, однако не токмо для нашей пользы, но и для избыточества служит, производя, кроме других многих угодий, преполезные в многочисленных употреблениях металлы».

Ломоносов ведет поединок с сознанием слушателей на той территории, которая занята страхом и предрассудками. Ведь наряду с грозами землетрясения в середине XVIII века вызывали повышенный, «содрогательный» интерес самых широких кругов общества. Много говорилось о сильнейших землетрясениях 1745—1746 годов в Перу, но событием, буквально потрясшим всю Европу, стало знаменитое лиссабонское землетрясение.

Весть об этом стихийном бедствии достигла России через месяц после того, как оно разразилось. 5 декабря 1755 года «Санктпетербургские ведомости» поместили следующее сообщение из Парижа: «С приехавшим из Мадрита курьером получена ведомость, что первого числа ноября месяца по Гишпанским берегам и во всем Португальском Королевстве было ужасное трясение земли, от которого… больше половины Португальской столицы Лиссабоны развалилось, и тем в несколько минут около 100 000 народу задавило». Это известие с суеверным энтузиазмом обсуждалось в Петербурге и Москве. Большинство видело в нем знак немилости Господней. Впрочем, лиссабонская катастрофа и по нынешним понятиям явление страшное.

Чтобы более или менее определенно представить себе, что творилось в умах людей в связи с происшедшим в Лиссабоне, послушаем И.‑В. Гёте, которому было шесть лет, когда распространилась ужасная весть, и который уже глубоким стариком в «Поэзии и правде» вспоминал: «…величайшее мировое бедствие в первый раз нарушило душевное спокойствие мальчика. Первого ноября 1755 года произошло Лиссабонское землетрясение, вселившее беспредельный ужас в мир, уже привыкший к тишине и покою. Ужаснейшая катастрофа обрушилась на Лиссабон, пышную королевскую резиденцию, большой порт и торговый город. Земля колеблется и дрожит, море вскипает, сталкиваются корабли, падают дома, на них рушатся башни и церкви, часть королевского дворца поглощена морем, кажется, что треснувшая земля извергает пламя, ибо огонь и дым рвутся из развалин. Шестьдесят тысяч человек, за минуту перед тем спокойные и безмятежные, гибнут в мгновенье ока, и счастливейшими из них приходится почитать тех, что уже не чувствуют и не осознают беды.

…Люди богобоязненные тотчас же стали приводить свои соображения, философы — отыскивать успокоительные причины, священники в проповедях говорили о небесной каре…

Мальчик, которому пришлось неоднократно слышать подобные разговоры, был подавлен. Господь Бог, вседержитель неба и земли, в первом члене символа веры представший ему столь мудрым и благостным, совсем не по‑отечески обрушил кару на правых и неправых. Тщетно старался юный ум противостоять этим впечатлениям; попытка тем более невозможная, что мудрецы и ученые мужи тоже не могли прийти к согласию в вопросе, как смотреть на сей феномен».

Вольтер откликнулся на это событие страстной «Поэмой о гибели Лиссабона», исполненной растерянности и негодования, отчаяния и сострадания, скорби и протеста. Проклиная философов‑оптимистов Лейбница и Поупа, забыв о своем собственном увлечении оптимистическим девизом «Все к лучшему в этом лучшем из миров», он назвал Бога мучителем и пронзительно прокричал на всю Европу: «Природа — царство зла, обитель разрушенья»… Жан‑Жак Русо направляет Вольтеру письмо с опровержениями столь радикальных и поспешных выводов. Высказывается на эту тему Иммануил Кант. Короче, мыслящая Европа бурлит.

Ломоносов подошел к вопросу как естествоиспытатель. Легковерному оптимизму и мгновенному пессимизму Вольтера он противопоставил свой мужественный оптимизм ученого. Он черпал знания о природе не из вторых рук, как Вольтер, который, хотя и занимался философскими проблемами естествознания и даже опыты химические проводил, был все‑таки дилетантом в природоведении и имел несвободное представление о природе. Обстоятельно и вместе с тем кратко рассказывает он о четырех различных видах землетрясений: 1. «когда дрожит земля частыми и мелкими ударами и трещат стены зданий, но без великой опасности», 2. когда земля, «надувшись, встает кверху и обратно перпендикулярным движением опускается», 3. когда «поверхности земной, наподобие волн, колебание бывает весьма бедственно, ибо отворенные хляби на зыблющиеся здания и на бледнеющих людей зияют и часто пожирают» и 4. «когда по горизонтальной плоскости вся трясения сила устремляется, тогда земля из‑под строений якобы похищается».

Живописуя «подземные стенания, урчания, иногда человеческому крику и окружающему треску подобные звучания», а также «дым, пепел, пламень», которые «совокупно следуя, умножают ужас смертных», Ломоносов приглашает свою аудиторию к раздумиям над вопросом: каков же реальный смысл подобных явлений природы, помимо суеверного? Отвечая на этот вопрос, он излагает свою излюбленную идею изменчивости мира, идею развития, непрекращающегося движения всего «созданного естества». «Таковые частые в подсолнечной перемены объявляют нам, что земная поверхность ныне совсем иной вид имеет, нежели каков был издревле. Ибо нередко случается, что превысокие горы от ударов земного трясения разрушаются и широким расседшейся земли жерлом поглощаются, которое их место ключевая вода, кипящая из внутренностей земли, занимает или оное наводняется влившимся морем. Напротив того, в полях восстают новые горы, и дно морское, возникнув на воздух, составляет новые островы».

С точки зрения обыденного сознания, здесь высказана дерзкая, кощунственная мысль о том, что вся история Земли — это непрекращающийся «всемирный потоп» или цепь «всемирных потопов», геологических катаклизмов разной степени. В основе этих ужасных процессов — Ломоносов не дает опомниться слушателям — действует «подземный огонь», который «по разным местам путь себе вон отворяет». В результате чего образуются огнедышащие горы и происходят землетрясения.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: