Послесловие научного редактора 27 глава




Учитывая эти настроения в верхах, Шумахер 5 августа сделал представление К. Г. Разумовскому о необходимости отменить публичный акт, назначенный на 5 сентября. Мотивировать свою позицию в данном случае было легче легкого: смерть Рихмана, по его мнению, снимала вопрос о диспуте по электричеству и потому, что показывала неясность, нерешенность проблемы с научной точки зрения (следовательно, преждевременность ее вынесения на публику), и еще потому, что лишала главного докладчика, Ломоносова, его оппонента (следовательно, и с организационной точки зрения акт был не подготовлен). Разумовский согласился с Шумахером и отменил торжественный акт.

Ломоносов — в который раз! — не смирился с волей «высокого начальства». 18 августа он пишет Шумахеру письмо, в котором возражает по самому основному пункту: «Вашему высокородию известно, что моя речь может представлять нечто большее, чем ответ на чью‑либо другую, почему она довольно хорошо подойдет в качестве главной речи; на это может воспоследовать короткий ответ какого‑либо академика, который может вместе с тем предложить и напечатайте его. Господин профессор Гришов как секретарь Конференции будет, по моему мнению, для сего наиболее подходящим».

Профессор астрономии и с 1751‑го по 1754 год конференц‑секретарь Академии Августин‑Нафанаил Гришов (1726—1760), которого Ломоносов предложил своим оппонентом, был приятелем Шумахера. Это необходимо иметь в виду, читая шумахерский ответ, написанный сразу же по получении ломоносовского письма: «В настоящую минуту имею честь высказать мое мнение в ответ на ваше письмо. Разумно, чтобы статья вашего высокородия была главною… Только об этом надобно решить в Конференции. Я также опасаюсь, чтобы г. профессор Гришов не уклонился от этого за краткостью времени или, Бог знает, по каким причинам. Не угодно ли будет вашему высокородию переговорить с ним об этом до Конференции, чтобы расположить его к тому. Его сиятельству г. президенту это будет очень приятно, а я со своей стороны ничего не имею против этого возразить». Другими словами, Шумахер предлагал Ломоносову вести дальнейшие переговоры о публичном акте на его, Шумахера, условиях: это хорошо, что вы сами выбрали оппонентом А.‑Н. Гришова, но как человек сторонний рекомендую вам переговорить с ним загодя (кто знает, что ему может прийти в голову, вдруг откажется); президенту я доложу, и, надо думать, ему ваше предложение придется по вкусу; сам я не намерен чинить вам никаких препятствий. И ни слова о том, что президенту уже отослано предложение об отмене торжественного собрания, что президентский ответ (скорее всего согласный с мнением Шумахера) ожидается в Петербурге со дня на день, что А.‑Н. Гришов посвящен во все детали, покуда неизвестные Ломоносову.

Впрочем, пять дней спустя и Ломоносов знал о том, что затеял Шумахер у него за спиной. Уже 23 августа он сообщил И. И. Шувалову об интригах своего врага: «Публичное действие после Рихмановой смерти обещал неоднократно произвести в дело и часто ко мне присылал о поспешении, а как я ныне читал, то он сказал, что из Москвы не имеет известия, будет ли актус. Между тем слышал я от профессора Гришова, которому он сказал, что актус будет отложен».

Выяснив истинное положение дел с публичным актом, Ломоносов не ограничился обычными в подобных случаях просьбами о помощи к И. И. Шувалову, Он дважды обращается с прошениями уже непосредственно к К. Г. Разумовскому, доказывая необходимость проведения намеченного как с моральной (почтить память покойного), так и с научно‑государственной точек зрения (в условиях, когда вся Европа занялась атмосферным электричеством, русская наука не должна опоздать: ведь ее престиж — это в определенном смысле престиж России вообще). Ломоносов даже предлагает новую дату проведения торжественного собрания Академии наук — 25 ноября, день восшествия Елизаветы на престол.

Однако и Шумахер со своей стороны делает все, чтобы похоронить ломоносовскую идею. Он согласен даже, раз уж Ломоносов так жаждет познакомить научную общественность со своими опытами и открытиями, опубликовать готовую ломоносовскую речь в виде статьи в «Комментариях» Академии. 7 октября, посылая И. И. Шувалову копию своей речи, Ломоносов объясняет, почему он не пойдет на это: «Переписанную речь мою к вашему превосходительству переслать принимая смелость, еще вас, милостивого государя, прошу, чтобы о произведении оной к 25‑му ноября постараться, ибо мне дают наветки, что ее в „Комментарии“ напечатать, однако я тем отнюд не могу быть доволен и за прямой отказ почесть должен. Она таким образом сочинена, чтобы говорить в Собрании и после особливого случая. В других обстоятельствах должен я буду много переменить и выкинуть, что мне много труда стоит. Сверх того с „Комментариями“ выйдет она весьма поздно».

Воля Ломоносова вновь превозмогла все преграды: 11 октября К. Г. Разумовский отменил свое прежнее распоряжение и предписал Шумахеру перенести публичное заседание Академии на 25 ноября, «дабы г. Ломоносов с новыми своими изобретениями между учеными в Европе людьми не упоздал, и чрез то труд бы его в учиненных до сего времени электрических опытах не пропал». В тот же день А.‑Н. Гришов был утвержден официальным оппонентом Ломоносова.

Сразу же после этого президентского распоряжения Ломоносов (впрочем, еще не зная о нем) начал читать свою речь в Академическом собрании на предмет ее обсуждения. 18 октября чтение было закончено, и тогда же в Академическую канцелярию пришел ордер К. Г. Разумовского о проведении публичного акта 25 ноября. Теперь, по существу, Шумахер лишался возможности основательно содействовать провалу ломоносовской речи. В ход была пущена «малая артиллерия»: оставалась еще надежда повлиять на итоги обсуждения. Если отзыв ученых о ломоносовской речи будет отрицательным, то публичный акт не состоится даже вопреки президентскому ордеру. 26 октября обсуждение состоялось, но дальше отдельных «сумнительств», высказанных в письменных рецензиях профессоров А.‑Н. Гришова. И.‑А. Брауна и Н. И. Попова, дело не пошло. И хотя речь Ломоносова не была утверждена в этот день окончательно, стало ясно, что в целом она, даже при самом пристрастном и придирчивом прослушивании или прочтении, может быть произнесена в публичном акте.

Готовясь к ответу на замечания рецензентов, Ломоносов не мог преодолеть все возраставшего гнева на Шумахера. 1 ноября он писал И. И. Шувалову: «Что я письмами вашего превосходительства ныне не оставлен, сие служит мне к великому утешению в нынешних обстоятельствах. Советник Шумахер, пренебрегая то, что он от его сиятельства г. президента присланным ордером о произведении публичного акта изобличен был в своих неправедных поступках в рассуждении моей речи, употребил еще все коварные свои происки для ее остановки. Правда, что он всегда был высоких наук, а следовательно, и мой ненавистник и всех профессоров гонитель и коварный и злохитростный приводчик в несогласие и враждование, однако ныне стал еще вдвое, имея двойные интересы, то есть прегордого невежду, высокомысленного фарисея, зятя своего Тауберта. Все ныне упражняющиеся в науках говорят: не дай бог, чтобы Академия досталась Тауберту в приданое за дочерью Шумахеровой. Обоих равна зависть и ненависть к ученым, которая от того происходит, что оба не науками, но чужих рук искусством, а особливо профессорским попранием подняться ищут и ныне профессоров одного на другого подущать и их несогласием пользоваться стараются. Я о всем писал к его сиятельству г. президенту нарочито пространно и всепокорнейше просил, чтобы сделать конец двадцатилетнему бедному Академии состоянию и избавить от приближающегося конечного разорения». Ломоносов доказывал необходимость передачи всех дел, касающихся науки, из рук Канцелярии в ведение Академического собрания. Это тем более необходимо было, что Шумахер готовил себе замену в лице своего зятя «Ивана Ивановича» (Иоганна‑Каспара) Тауберта. Ломоносов с нетерпением ожидал, как отнесется президент к его предложениям.

Все это необходимо иметь в виду, чтобы представить себе, в каких условиях проходило обсуждение ломоносовского ответа рецензентам и уточнение организационных вопросов, касающихся заседания 25 ноября. Дебаты в Академическом собрании состоялись 1, 3, 11, 16 и 19 ноября. Ломоносов всерьез опасался, что говорение о подробностях торжественного заседания может затянуться. До намеченного срока оставалось всего три недели, а дебатам, которыми руководил Шумахер, еще не предвиделось конца. Ломоносов пребывал на пределе своего терпения. И вот 4 ноября он не выдержал и дал наконец выход своим чувствам. Не в силах бороться с искушением протеста и вызова академическим рутинерам во главе с Шумахером он, как в молодые годы, резко и недвусмысленно заявил о своей оценке происходящего. Когда архивариус Иван Стафенгаген подал протокол последнего заседания Академического собрания на подпись Ломоносову, тот, взглянув на список академиков в конце протокола и увидев свою фамилию после Тауберта, совершил поступок, о котором помянутый архивариус подал рапорт в Канцелярию, а именно — «свое имя из вышеписаного числа вычернил и приписал тут резоны свои, для чего он то сделал, и имя свое подписал на самом верху выше всех».

Так же, как во время его первых столкновений с Шумахером после возвращения из Германии, 4 ноября 1753 года вопрос для Ломоносова стоял предельно естественно, благородно и просто: именно потому, что погиб коллега, самой смертью своею способствовавший приближению к научной истине, ученое сообщество должно было и в уважение к его памяти, и во имя истины провести публичный акт. Вновь этика и гносеология неразрывны в сознании Ломоносова. Его «резоны» таковы: кто не со мной, а с Шумахером, тот действует на руку подлецам и мракобесам, ибо проволочка с утверждением речи грозит обернуться «остановкой» публичного акта, а тогда окажется, что смерть Рихмана произошла непонятно для чего, то есть оказалась не только трагичной, но бессмысленной, нелепой. Речь… должна все объяснить… Ведь они же читали ее и не могли не признать, что все сообщаемое в ней ново, добыто на основе опытов, никем еще не проводившихся. Чтобы увидеть это, не надо обладать специальными познаниями — достаточно простого общего кругозора просвещенного человека. На «сумнительства» коллег, более или менее компетентных в вопросах электричества, ответ дан. Но — говорение продолжается. Так получайте же и знайте, кто на самом деле первый ученый Академии!..

Шумахер тут же уселся за составление рапорта президенту. Можно себе представить, с каким удовлетворением выводил он слова о том, что виною всех академических непорядков — «характеры, некоторым академикам сверх профессорского их достоинства данные», что без соблюдения субординации и научные результаты деятельности Академии будут плачевными, что для искоренения «прекословии и раздоров» необходимо раз и навсегда указать, чтобы «профессоры, характер имеющие… должность свою исправляли по академическому регламенту». Трудно сказать, чем бы все кончилось для Ломоносова, если б как раз в ту пору не пришло из Москвы распоряжение К. Г. Разумовского о том, что ко всем делам между академиками Канцелярия впредь никакого касательства не имеет.

Больше того: именно 4 ноября, когда Ломоносов так смутил архивариуса И. Стафенгагена своими исправлениями в протоколе Академического собрания, президент направил в Петербург предписание срочно закончить все подготовительные работы к торжественному заседанию Академии 26 ноября (уточненная дата), а также ускорить печатание речи Ломоносова, с которой он уже ознакомился по авторскому тексту, присланному в Москву.

Теперь Шумахер выступает уже как бы «сторонником» Ломоносова. 10 ноября, за две недели до публичного акта, после того, как в течение трех с половиной месяцев он принял все доступные ему меры к «остановке» ломоносовской речи и самого акта, Шумахер посылает Ломоносову письмо, в котором… торопит его: «По приказанию его сиятельства г. гетмана, речь вашего благородия должна быть произнесена в торжественном собрании 26 числа, напечатана, переплетена и к сроку доставлена в Москву, а между тем время для того очень коротко, почему дружески прошу вас поспешить корректурой или же дать согласие на то, чтобы речь, которую ваше благородие послали его сиятельству, была напечатана. Так как его сиятельству угодно было еще приказать, чтобы задачи были установлены в Конференции, решено завтра утром около 11 часов созвать заседание, на которое ваше благородие также будете приглашены».

Оказалось, что при желании все можно сделать. И сделать — быстро. Успели и с подготовкой заседания, и с печатанием книжки. Она была издана под заглавием «Торжество Академии наук… празднованное публичным собранием на другой день восшествия на престол ее императорского величества, то есть ноября 26 дня 1753 года» и включала в себя: 1. «Программу», в которой объявлялась задача на премию Петербургской Академии наук 1755 года — «сыскать подлинную электрической силы причину и составить точную ее теорию»; 2. «Слово о явлениях воздушных, от электрической силы происходящих» Ломоносова; 3. «Августина Нафанаила Гришова профессора астрономии ответ именем академиков на речь господина советника и профессора Ломоносова и Рассуждение о необыкновенных воздушных явлениях, им самим примеченных»; 4. «Изъяснения, надлежащие к слову о электрических воздушных явлениях» Ломоносова.

 

 

Таковы были обстоятельства, предшествовавшие торжественному собранию Академии наук 26 ноября 1753 года. Они, так же как оживленные толки и пересуды вокруг трагической смерти Рихмана, еще не утихшие к этому времени, нашли отражение в речи Ломоносова.

Сейчас уже трудно определить, кого было больше в академическом конференц‑зале, — противников или сторонников Ломоносова, когда он встал, чтобы сказать свое «Слово». По‑видимому, в основном там сидели люди, далекие от науки, а среди слушателей речи, хотя бы отчасти разбиравшихся в предмете, были и такие, кто сочувствовал ему, и те, кому была глубоко безразлична его борьба с Шумахером, но важна научная сторона происходящего, и, разумеется, те, кто всеми силами своих низких душ желал ему провала… Но так уж получилось, что интересы и чувства всех присутствующих (будь то праздное любопытство профанов, или страстное пожелание успеха, переполнявшее соратников, или настороженная любознательность кабинетных ученых, или же злорадное предвкушение краха, снедавшее недоброхотов) сходились в одной точке.

Смерть Рихмана… Все ждали, что скажет Ломоносов об этом.

Когда начинаешь читать «Слово о явлениях воздушных», держа в памяти все, что ему предшествовало и чем сопровождалась работа над ним, неизбежно возникает почти физическое ощущение присутствия самого Ломоносова, преисполненного нетерпения и спокойствия одновременно, восторга и сосредоточенности, негодования и ответственности. Ощущение, что сейчас решаются и личная судьба его и ближайшие судьбы русского просвещения. В общем‑то, вся сознательная жизнь Ломоносова состояла из дней, подобных 26 ноября. Правда, люди не всегда были при этом. Но сам он, должно быть, всегда их видел перед собой — и современников и потомков, ради которых и свершался его просветительский подвиг. Пожалуй, лучше и точнее, чем А. Н. Радищев, нельзя сказать о ломоносовском энтузиазме в подобные минуты: «Человек, рожденный с нежными чувствами, одаренный сильным воображением, побуждаемый любочестием, исторгается из среды народныя. Восходит на лобное место. Все взоры на него стремятся, все ожидают с нетерпением его произречения. Его же ожидает плескание рук или посмеяние, горшее самыя смерти. Как можно быть ему посредственным?»

Ломоносов начал «Слово» с того, что было ожидаемо всеми. И каждый получил свое. Рихман — достойный его реквием и вечную память. Враги просвещения — достойную отповедь. Друзья — новое подтверждение неодолимости ломоносовского духа. Праздная публика — обильную пищу для размышлений над великими чудесами натуры и высокой трагедией познания.

«У древних стихотворцев обычай был, слушатели, что от призывания богов или от похвалы между богами вмещенных героев стихи свои начинали, дабы слогу своему приобрести больше красоты и силы…» — так начал Ломоносов, оратор и проповедник. Он смотрит на собравшихся в зале (а при составлении речи видел их «в мечтании»). Он успокаивается. Публика же настораживается, напрягает внимание. Он уже в самом начале сильнее ее, ибо она — в неизвестности, а он — знает, что ей предстоит, куда он поведет ее, в какие глубины низвергнет и до каких немыслимых высот вознесет. К тому же публике с самого начала дан соответствующий эмоциональный настрой и предварительное указание на то, какого уровня предстоит разговор. «Боги» и «герои» — вот ключевые слова в зачине. Когда Ломоносов писал оды, он в подобные моменты прямо восклицал:

 

Се хощет лира восхищенна

Гласить велики имена.

 

Теперь же, сказав о «древних стихотворцев обычае», он сразу дает понять, какие «велики имена», подобные «богам» и «героям» древности, он намерен возгласить: «Приступая к предложению материи, которая не токмо сама собою многотрудна и неисчетными преткновениями превязана, но сверьх того скоропостижным поражением трудолюбивого рачений наших сообщника много прежнего ужаснее казаться может к очищению оного мрака, который, как думаю, смертным сим роком внесен в мысли ваши, большую плодовитость остроумия, тончайшее проницание рассуждения, изобильнейшее богатство слова иметь я должен, нежели вы от меня чаять можете. Итак, дабы слову моему приобретена была важность и сила и взошло бы любезное сияние к изведению из помрачения прежнего достоинства предлагаемой вещи, употреблю имя героя, которого едино воспоминание во всех народах и языках внимание и благоговение возбуждает».

Имя погибшего ученого упоминается рядом с именем императора. Рихман был одним из тех, на кого возлагал надежды Петр, который является примером для всех сидящих в зале независимо от того, высокую ли, низкую ли ступеньку в государственной иерархии они занимают. Примером самозабвенной преданности к наукам и невиданной дотоле щедрости к ним: «Было ли где великолепное узорочных вещей собрание, или изобильная библиотека, или почтенных художеств произведение, которых бы он не видел, и всего взору своего достойного не выспросил и не высмотрел. Были ли тогда человек, учения славою знатный, которого бы великий сея гость не посетил и, насладясь его ученым разговором, благодеянием не украсил. Коль великие употребил иждивения на приобретение вещей драгоценных, многообразною натуры и художества хитростью произведенных, которые к распространению наук в отечестве удобны быть казались! Какие обещал воздаяния, ежели кто великое что или новое в исследовании натуры либо искусства знание за собою сказывал или изобрести обещался!»

Публика уже начинает понимать, что людей, подобных Рихману и самому Ломоносову, такие люди, как Петр, оценивают иначе, чем ей казалось в ее суеверном страхе. В те сферы, в которые всех сейчас уносит Ломоносов, Шумахерам и Таубертам нет доступа. Испытание натуры — не досужее развлечение досужих людей, но часть государственной политики, освященной великим именем, залог культурного и политического престижа России в Европе. А вы создаете препятствия наукам одно другого несноснее, и, присвоив себе щедроты, предназначенные тем же наукам, доходите до самого подлого, что может только представить себе человек, — обираете сирот погибшего героя. Прочь! Прочь, рабы душою и непосвященные! «Коварники» и «лукавцы»! Прочь, ханжи и «клеанты»! Свершается Великое дело… Да умолкнут людское суеверие, страхи и всякая низость! Здесь провозглашается вечная слава Героям, чьи великие души сгорают на чистом огне Любви к Истине:

«…Когда употребление наук не токмо в добром управлении государства, но и в обновлении, по примеру Петра Великого, весьма пространно, того ради истинным сим доказательством уверенным нам быть должно, что оных людей, которые бедственными трудами или паче исполинскою смелостию тайны естественные испытать тщатся, не надлежит почитать про‑дерзкими, но мужественными и великодушными, ниже оставлять исследования натуры, хотя они скоропостижным роком живота лишились. Не устрашил ученых людей Плиний, в горячем пепле огнедышащего Везувия погребенный, ниже отвратил пути их от шумящей внутренним огнем крутости. Смотрят по вся дни любопытные очи в глубокую и яд отрыгающую пропасть. Итак, не думаю, чтобы внезапным поражением нашего Рихмана натуру испытающие умы устрашились и электрической силы в воздухе законы изведывать перестали; но паче уповаю, что все свое рачение на то положат, с пристойною осторожностью, дабы открылось, коим образом здравие человеческое от оных смертоносных ударов могло быть покрыто».

Вот только теперь, когда над чувствами и предрассуждениями публики одержана окончательная победа, Ломоносов приступает к изложению научных проблем своей речи. Их, собственно, три: природа гроз, северных сияний и комет. Как явствует из названия речи, все эти явления Ломоносов считает «от электрической силы происходящими».

Теория грозы, предложенная Ломоносовым в «Слове о явлениях воздушных», по‑прежнему показывает в нем убежденного атомиста и сторонника опытной науки, объясняющего подобные явления подобными же причинами: «Двояким искусством электрическая сила в телах возбуждается: трением и теплотою, что физикам довольно известно. Явления и законы, которые электрическою силою, в недре натуры рожденною, производятся, совершенно сходствуют с теми, которые показывают искусством учиненные опыты. Но как натура в произвождении многообразных дел тщива и расточительна, а в причинах их скупа и бережлива, и сверх того, те же и одинакие действия тем же одним причинам приписывать должно, того ради нет сомнения, что натуральной в воздухе электрической силы суть те же причины, то есть трение или теплота, розно или совокупно».

Ломоносов сразу же оговаривается, что не всякое движение воздуха способствует возникновению атмосферного электричества: ветры, например, участия в этом не принимают. Аргументация Ломоносова проста и убедительна: «Когда отягощенные молниею тучи ни случаются, почти всегда ясная и тихая погода пред ними бывает. Вихри и внезапные бурные дыхания, с громом и молниею бывающие, без сомнения от оных туч рождаются. Противным образом, когда стремительные ветров течения целые земли провевают и нередко над одним местом в противоположенные стороны дышат, что по движению облаков познается, тогда должно бы им было между собою пресильно сражаться и тереться, следовательно, в облачную и ветреную погоду блистать молнии, греметь грому или хотя признакам на электрическом указателе являться, если бы сии движения атмосферы были источник происходящей в воздухе электрической силы. Но сие едва когда случается».

В основе ломоносовской теории лежит мысль о вертикальных движениях воздуха как главной причине атмосферного электричества: «…я некоторую благодарность заслужить себе уповаю, когда движения воздуха, о которых, сколько мне известно, нет еще ясного и подробного познания, или, по последней мере, толь обстоятельного истолкования, какого они достойны, когда движения воздуха, к горизонту перпендикулярные, на ясный полдень выведу, которые не токмо гремящей на воздухе электрической силы, но и многих других явлений в атмосфере и вне оной суть источник и начало».

Благодаря погружению верхних слоев воздуха в нижние происходит трение частиц друг о друга, чем и вызывается атмосферное электричество. «Двоякого рода материи, — говорит Ломоносов, — к сему требуются: первое, те, в коих электрическая сила рождается, второе — которые рожденную в себя принимают». Вода более других веществ способна вбирать в себя электричество, а вот порождают его, по мнению Ломоносова, «жирные материи», появляющиеся в воздухе в «великом множестве» от телесных испарений животных и человека, от горения и гниения всевозможных органических соединений. Активное механическое взаимодействие паров этих двух материй и порождает электричество в воздухе: «…жирные шарички горючих паров, которые ради разной природы с водяными слиться не могут и ради безмерной малости к свойствам твердого тела подходят, скорым встречным движением сражаются, трутся, электрическую силу рождают, которая распространяясь по облаку, весь оный занимает».

Если мысль Ломоносова об участии «жирных материй» в образовании атмосферного электричества не получила подтверждения в дальнейшем, то все остальные его соображения оправдались полностью. Прежде всего это касается гипотезы о восходящих и нисходящих потоках воздуха, а также предположение о том, что электричество, «распространяясь по облаку, весь оный занимает», то есть весь объем грозового облака (вплоть до конца XIX века считалось, что туча заряжена лишь по поверхности).

Когда Ломоносов от механизма возникновения атмосферного электричества переходит в своем «Слове» к электрическим разрядам в воздухе (молниям прежде всего), а затем — к способам защиты от них, он вновь становится проповедником. Шумахер, конечно, знал, что делал, предлагая Ломоносову ограничиться публикацией статьи в «Комментариях» Академии — ведь тогда бы и патетический зачин «Слова», и следующее далее страстное обращение к суеверам в рясах были изъяты, и рухнул бы весь просветительский замысел торжественного публичного акта: «Не одни молнии из недра преизобилующия натуры на оную (то есть жизнь человека. — Е. Л.) устремляются, но и многие иные: поветрия, наводнения, трясения земли, бури, которые не меньше нас повреждают, не меньше устрашают. И когда лекарствами от моровой язвы, — плотинами от наводнений, крепкими основаниями от трясения земли и от бурь обороняемся и притом не думаем, якобы мы предерзостным усилованием гневу Божию противились, того ради какую можем мы видеть причину, которая бы нам избавляться от громовых ударов запрещала?.. Посему должно ли тех почитать дерзостными и богопротивными, которые, для общей безопасности, к прославлению Божия величества и премудрости величия дел его в натуре молнии и грома следуют? Никак! Мне кажется, что они еще особливою его щедротою пользуются, получая пребогатое за труды свои мздовоздаяние, то есть толь великих естественных чудес откровение».

Объяснив причину гроз, то есть «явлений воздушных, от электрической силы происходящих» в атмосфере, Ломоносов приступает к рассмотрению других «великих естественных чудес», теперь уже «вне оной», — северных сияний и комет.

Впервые мысль об электрической природе северных сияний Ломоносов высказал еще за два года до того, на одном из заседаний Академического собрания. Почти одновременно с ним на эту тему размышляли Б. Франклин, англичанин Ж. Кэнтон и норвежский священник Э. Понтопидан. Ломоносов был знаком лишь с выводами Франклина, по поводу которых замечал: «Франклинова догадка о северном сиянии… от моей теории весьма разнится».

И вот теперь в «Слове» он эту свою теорию и развивает на основе уже сформулированной теории атмосферного электричества. И опять с опорой на экспериментальный метод («моделирование», как мы говорим теперь, в лабораторных условиях природного явления и на этой основе истолкование его): «Возбужденная электрическая сила в шаре, из которого воздух вытянут, внезапные лучи испускает, которые во мгновение ока исчезают, и в то же почти время новые на их места выскакивают, так что беспрерывное блистание быть кажется. В северном сиянии всполохи или лучи хотя не так скоропостижно происходят по мере пространства всего сияния, однако вид подобный имеют, ибо блистающие столпы северного сияния полосами от поверхности электрической атмосферы в тончайшую или весьма в чистый эфир перпендикулярно почти простираются; не иначе, как в помянутом электрическом шаре от вогнутой круглой поверхности к центру сходящиеся лучи блистают».

Перемещение восходящих и нисходящих воздушных потоков по всей вертикали атмосферы в полярных областях (чаще всего в прибрежной полосе) и вызывает в прилежащем к верхним слоям эфире северные сияния: «Итак, когда подземная теплота, сообщаясь открытым морем лежащему на нем воздуху, его нагревает и столько расширяет, что он пропорциональною тягостию верхнему уступить должен, в то время верхняя атмосфера мешается с нижнею, которая встает верхней встречу, рождается электрическая сила, до самой поверхности атмосферы простирается, и в свободном эфире сияние производится».

Замечательно, что Ломоносов в 1753 году попытался (и весьма успешно, с точностью для тех лет удивительной) измерить высоту одного такого сияния, о чем сообщил в «Изъяснении» к «Слову о явлениях воздушных»: «Северное сияние нарочито порядочное, октября 16, сего года, приметил я здесь, в Санктпетербурге, и, сколько возможно было смерив, вышину нашел 20, ширину 136 градусов; откуда выходит вышина верхнего края дуги около 420 верст». То есть около 450 километров. Это в точности сходствует с современными измерениями: сейчас нижняя граница сияний определяется в 95—100 километров, а «вышина верхнего края» — от 400 до 600, как правило, но иногда и до 1000—1100 километров.

Вообще в том, что говорил Ломоносов 26 ноября 1753 года по поводу северных сияний, есть положения (из основных), которые выдержали проверку временем и уже не могут быть отменены. Это, во‑первых, мысль о принципиальном сходстве сияний с газовым разрядом, и, во‑вторых, утверждение, что они светятся выше атмосферы. Но, объясняя их природу земными причинами, Ломоносов ошибался. Впрочем, ошибка его стоит иного открытия, коль скоро выводы, построенные на общем основании, не подтвержденном дальнейшими исследованиями, блестяще подтвердились. Кроме того, Ломоносов после «Слова о явлениях воздушных» и не думал прекращать работ по изучению сияний. Незадолго до смерти в набросках фундаментального труда по северным сияниям он записал: «Меран о солнечной атмосфере». Французский ученый Ж. де Меран в 1733 году познакомил научные круги со своими экспериментальными исследованиями, в результате которых обнаружилась любопытная связь: число крупных северных сияний в среднем соответствовало числу солнечных пятен. И вот спустя двадцать‑тридцать лет Ломоносов вспоминает о работе Ж. де Мерана. Очевидно, некоторые из собственных позднейших наблюдений требовали дополнительного объяснения; например: «Сияние чаще случалось видеть в ветреную погоду сквозь прерывистые облака». С точки зрения современных физических воззрений, закономерность эта объясняется тем, что во время магнитных бурь (то есть активизации Солнца), когда сияния особенно часты и интенсивны, давление воздуха становится переменчиво, а это сопровождается сильными и порывистыми ветрами. Не менее интересно и такое свидетельство Ломоносова: «Из моих наблюдений… оказалось, что в начале осени и в конце лета, тяжкого многократными грозовыми тучами, чаще северные сияния являются, нежели по иных летах». Автор недавно вышедшей у нас книги о полярных сияниях Л. Алексеева так комментирует эти записи Ломоносова: «В выводах современных исследователей проступает связь электрического поля в нижней атмосфере с состоянием космоса, а полярные сияния непосредственно отражают это состояние. Не навела ли эта подмеченная связь — как мы теперь понимаем, связь между космосом и атмосферой — его (то есть Ломоносова. — Е. Л.) на мысль о земной причине полярных сияний? И вполне возможно, что вместе с ошибкой он сделал «преждевремениое» открытие».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: