Послесловие научного редактора 48 глава




5. Приносил его высочеству дедикации. Да все! и места нет.

6. Нет нигде места и в чужих краях.

7. Все любят, да шумахершина.

8. Multa tacui, multa pertuli, multa concessi.[20]

9. За то терплю, что стараюсь защитить труды Петра Великого, чтобы выучились россияне, чтобы показали свое достоинство pro aris etc.[21]

10. Я не тужу о смерти: пожил, потерпел и знаю, что обо мне дети отечества пожалеют.

11. Ежели не пресечете, великая буря восстанет».

Уже при беглом взгляде на этот документ видно, что Ломоносов ничего не собирался выпрашивать только для себя (хотя и идет разговор о «местах»). Здесь жизнь со смертью борется. Здесь решаются судьбы новой русской культуры. Здесь дело идет либо о приумножении достоинства, славы, знания великого народа, либо о полной потере всего этого, о культурной деградации и погружении в хаос. Ломоносов хотел прийти к Екатерине, чтобы напомнить, а не славословить императрицу и в гораздо большей степени спросить с нее, чем просить у нее. И — предостеречь. Так с царями говорят пророки, а не просители и прожектеры. Действительно: иные слова здесь звучат воистину «пророчески‑неясно, как откровение духов», если воспользоваться стихом Ф. И. Тютчева.

Ну, «показывать свои труды», конечно, сказано не в том смысле, что Ломоносов собирался представить Екатерине полный список своих трудов, как он это делал в 1764 году для М. И. Воронцова, когда готовился через его протекцию к избранию в Болонскую Академию. Надо думать, что теперь он намеревался показать общее направление своей научной работы, ее государственный уклон. Вот почему далее идет: «Может быть, понадоблюсь», — то есть само содержание трудов скажет лучше его о его надобности государству (отсюда иронический и одновременно усталый вызов, который, несомненно, чувствуется в третьем пункте).

Слова о Шлецере вряд ли требуют дополнительного разъяснения (все, что касается этого пункта, достаточно обговорено в своем месте). Можно лишь подчеркнуть, что именно в последние семь месяцев жизни Ломоносов шесть раз должен был иметь дело с бумагами, касающимися Шлецера (писал свое мнение об отпуске его в Германию, отзыв о плане его научных работ и т. д.). Если по поводу второго и третьего пунктов можно предположить, что Екатерина положительно отнеслась бы к Ломоносову, то в деле Шлецера все уже было решено, и никакой, даже самый страстный и убедительный монолог при встрече с нею ничего не изменил бы.

Словом, пока что все в плане более или менее ясно. А вот пятый и шестой пункты достаточно туманны. С «дедикациями» понятно: это посвящения великому князю Павлу Петровичу «Российской грамматики» и «Краткого описания разных путешествий по Северным морям». Но каким образом «дедикации» могут быть связаны с «местом»? Что это за «место»? Почему Ломоносов вдруг заговорил о «месте» «в чужих краях»? Очевидно, «место», о котором говорится в пятом пункте, — это место вице‑президента Академии. Что же касается пункта шестого, то его комментаторы обходят молчанием. Едва ли Ломоносов говорит в нем о намерении поискать места «в чужих краях» (очевидно, именно такой смысл ломоносовского текста смущает комментаторов, и они молчат). Здесь другое: Ломоносов собирался обрисовать Екатерине безвыходность своего положения в Академии, исходя именно из принципиальной невозможности и нежелательности для себя выехать «в чужие краи», — в отличие от академиков‑иностранцев, которые всегда могли вернуться к себе в Берн, Тюбинген, Геттинген и еще невесть куда. Подавляющее большинство научных замыслов и начинаний Ломоносова было направлено на пользу России и вызвано потребностями собственно русского культурного развития — так что он со своей научно‑просветительской программой пришелся бы не ко двору в любой западноевропейской академии. А в родной Академии реализовать эту программу не дают чиновники‑иностранцы. Для русского ученого ее родные стены превращены в тюрьму.

Теперь становятся в полной мере понятными его слова: «Все любят, да шумахершина». Внешние знаки внимания, оказываемые Ломоносову, в создавшейся ситуации даже досадны ему. Он пережил свое честолюбие. Покуда процветает «шумахершина» — злейший личный враг Ломоносова, представляющий исключительную и мало кем всерьез учитываемую опасность для Русского государства, не будет ему покоя.

«Шумахершина» и является главной темой предполагаемой беседы. Именно на ее фоне особенно мощно звучит в заметках Ломоносова личный мотив (пункты 8, 9, 10), не требующий разъяснения. За исключением, может быть, начала второй латинской фразы. Так же, как и первая, она взята из Цицерона. Полностью фраза выглядит так: Pro aris et focis certamen, то есть «Борьба за алтари и домашние очаги». Тут содержится самобытная и глубокая, как ни у кого из современников Ломоносова, оценка деятельности Петра I, ее исторического смысла и культурных последствий: вот ради чего борьба! Россия, только что пережившая бурное время петровских преобразований, менее всего должна испытывать чувство «неполноценности» перед Западной Европой. Учиться у Запада, безусловно, необходимо. Но учиться — полагаясь на «свой разум», на свои ресурсы, учитывая насущные потребности и внутреннюю логику своего развития. Только такое ученье могло быть плодотворным, ибо и сама Россия несла с собою уникальные ценности в сокровищницу мировой культуры.

Нравственная (и одновременно государственная) задача, которую ставит Ломоносов, заключается, следовательно, в том, чтобы сделать эту «борьбу за алтари и домашние очаги», за «достоинство россиян» краеугольным камнем всей русской политики, что будет невозможно, если эта «борьба» не станет личной потребностью императрицы. «Тауберт и его креатуры» протянули свою цепкую руку к чему‑то неизмеримо большему, нежели русская наука или русская казна…

«Ежели не пресечете, великая буря восстанет».

 

 

Говорят, перед смертью человека посещает прозрение. Еще говорят, что перед смертью же человека особенно тянет на родину. План беседы с Екатериной набросан Ломоносовым на одном листке с планом устья Северной Двины, родных мест, где прошло его детство…

Ломоносов постоянно поддерживал связи со своими земляками. Его дом на Мойке хорошо был известен куростровцам и архангелогородцам. Сюда заходили промышленники и купцы, бывавшие по делам в Петербурге. Привозили Ломоносову поморские гостинцы: морошку, клюкву, рыбу. Обращались к нему с разными просьбами, а он помогал, как мог. Так, например, 27 мая 1758 года он содействовал приему в Академическую гимназию одного юного куростровца, о чем в журнале Канцелярии было записано: «По челобитью Архангелогородской губернии Двинского уезда Куростровской волости крестьянина Осипа Дудина приказали: сына его Петра Дудина математике, рисовальному художеству и французскому языку обучать в Академической гимназии на его коште…» Это был отпрыск тех самых Дудиных, у которых почти за сорок лет до того отрок Михайло Ломоносов выпросил себе славянскую грамматику Смотрицкого и арифметику Магницкого. Интересно, что отец гимназиста Осип Христофорович Дудин в 1757 году предложил Кунсткамере кость мамонта, которая была куплена по распоряжению Ломоносова. Точно так же, как с Дудиными, Ломоносов не прерывал дружеских отношений с другой зажиточной и культурной поморской семьей. Вспомним соседа Ивана Шубного, который одолжил Михайле три рубля, когда тот уходил в Москву в декабре 1730 года. Так вот: в 1759 году сын Ивана Афанасьевича, девятнадцатилетний Федот Шубный, почти что ломоносовским манером, пришел в Петербург. Ломоносов помог ему устроиться поначалу придворным истопником, а потом, в 1761 году, уже И. И. Шувалов отдал его в ученье в Академию художеств, ибо он «своей работой в резьбе на кости и перламутре дает надежду, что со временем может быть искусным в своем художестве мастером». Со временем Федот Иванович Шубин действительно стал весьма и весьма «искусным в своем художестве мастером». Только не резчиком, а выдающимся скульптором, чьей работы бюст Ломоносова до сих пор является непревзойденным художественным воплощением образа его великого земляка.

Наезжала к Ломоносову и его родня. Жена Ломоносова, Елизавета Андреевна, относилась к его родственникам и землякам с любовью и уважением. Точно так же и дочь, Елена Михайловна, которой в 1765 году исполнилось 16 лет. Кроме жившей в доме на Мойке племянницы, Ломоносов вызвал в Петербург и ее родного брата, восьмилетнего Мишу, и устроил его в Академическую гимназию. Матерью их была ломоносовская сестра Марья Васильевна (дочь от последнего брака Василия Дорофеевича), вышедшая замуж за крестьянина села Николаевские Матигоры Евсея Федоровича Головина. Сохранилось письмо Ломоносова к ней:

 

«Государыня моя сестрица, Марья Васильевна, здравствуй на множество лет с мужем и с детьми.

Весьма приятно мне, что Мишенька приехал в Санкт‑петербург в добром здоровье и что умеет очень хорошо читать и исправно, также и пишет для ребенка нарочито. С самого приезду сделано ему новое французское платье, сошиты рубашки и совсем одет с головы и до ног, и волосы убирает по‑нашему, так чтобы его на Матигорах не узнали. Мне всего удивительнее, что он не застенчив и тотчас к нам и нашему кушанью привык, как бы век у нас жил, не показал никакого виду, чтобы тосковал или плакал. Третьего дня послал я его в школы здешней Академии наук, состоящие под моею командою, где сорок человек дворянских детей и разночинцев обучаются и где он жить будет и учиться под добрым смотрением, а по праздникам и по воскресным дням будет у меня обедать, ужинать и ночевать в доме. Учить его приказано от меня латинскому языку, арифметике, чисто и хорошенько писать и танцевать. Вчерашнего вечера был я в школах нарочно смотреть, как он в общежитии со школьниками ужинает и с кем живет в одной камере. Поверь, сестрица, что я об нем стараюсь, как должен добрый дядя и отец крестный. Также и хозяйка моя и дочь его любят и всем довольствуют. Я не сомневаюсь, что он через учение счастлив будет. И с истинным люблением пребываю брат твой

Михайло Ломоносов.

Марта 2 дня

1765 года

из Санкт‑Петербурга.

Я часто видаюсь здесь с вашим губернатором и просил его по старой своей дружбе, чтобы вас не оставил. В случае нужды или еще и без нужды можете его превосходительству поклониться Евсей Федорович или ты сама.

Жена и дочь моя вам кланяются».

 

«Мишенька», сын Марьи Васильевны, оправдал надежды своего крестного отца. Поступив в Академическую гимназию в год смерти Ломоносова, Михаил Евсеевич Головин (1756—1790) обучался впоследствии у Л. Эйлера, стал адъюнктом Академии наук по математике, а с 1786 года, когда вышел екатерининский указ о народных училищах, активно работал над созданием новых учебников и прославился как первый в России физик‑методист, организовавший преподавание этого предмета в средней школе. Так что тысячи русских школьников в течение многих лет изучали естествознание по книжкам ломоносовского племянника.

Итак, после своего последнего присутствия в Академической канцелярии Ломоносов 1 марта посетил гимназию, присмотреть, как устроился его племянник. Тогда же, в начале марта, он получил письмо от обер‑секретаря Адмиралтейской коллегии с сообщением, что в Колу для экспедиции В. Я. Чичагова решено послать модель какого‑то особенного «вентилатора». Прямо на письме Ломоносов написал, что затеянное надо перенести на следующий год, ибо изготовить модель быстро не удастся, и еще вопрос, будет ли от нее толк. Наконец, 4 марта он в самый последний раз отлучился из дома — в Адмиралтейскую коллегию на окончательное утверждение его «Примерной инструкции морским командующим офицерам, отправляющимся к поисканию пути на Восток северным Сибирским океаном». В тот же день он заболел и слег. «Лом в ногах» усугубился простудой.

Жить оставалось ровно месяц. Миша Головин готовился к очередным урокам, Чичагов с «морскими командующими офицерами» снаряжался в намеченный поход, Красильников и Попов собирались начать обучение штурманов и подштурманов, Миллер думал о предстоящем отъезде в Москву, Тауберт, как всегда, ждал новых ломоносовских обвинений, а сам Ломоносов… Он готовился к тому, чтобы опрятно и достойно исполнить свои последние обязанности. Примерно после 7 марта он начал диктовать прошение в Сенат, в котором предлагал передать «мозаичное дело» своему шурину Ивану Андреевичу Цильху и мастеру‑мозаичисту Матвею Васильевичу Васильеву: «Ежели Божескою судьбою от настоящей болезни жизнь моя пресечется, то приношу оному высокому Сенату всенижайшее прошение о нижеследующем…»

Жизнь пресеклась 4 апреля. В пятом часу пополудни он попрощался с женой, дочерью и другими людьми, случившимися на ту пору рядом с ним. В пять часов его не стало.

Когда во дворце известились о смерти Ломоносова, десятилетний наследник, будущий император Павел I сказал:

«Что о дураке жалеть, казну только разоряя и ничего не сделал».

Через четыре дня «при огромном стечении народа» (как писал Тауберт в Москву Миллеру) Ломоносова хоронили на Лазаревском кладбище Александро‑Невской лавры. Шедший в траурной процессии рядом со Штелином Сумароков бросил: «Угомонился дурак и не может более шуметь!» На что услышал от соседа: «Не советовал бы я вам сказать ему это при жизни».

 

 

Немногим более чем за год до смерти, в январе 1764 года, Ломоносов, готовясь к избранию в Болонскую Академию наук, составил «Роспись сочинениям и другим трудам», в которой указал свои важнейшие работы в химии, металлургии и рудном деле, физике, поэзии, словесных науках, истории. Здесь представлены все ломоносовские произведения, которые впоследствии будут названы классическими в каждой из перечисленных областей. Достойно замечания, что в этом списке упомянуты (как завершенные) некоторые сочинения, след которых пропал и до сих пор не отыскан. В предыдущих главах говорилось, что Ломоносов в основном закончил вторую часть «Краткого руководства к красноречию» (он сам свидетельствовал, что в 1752 году «Оратории, второй части „Красноречия“, сочинил 10 листов»), но и эту рукопись ни один исследователь пока не держал в руках. Так вот, кроме нее, следует искать автографы или списки еще как минимум пяти трудов Ломоносова, названных в «Росписи».

Это прежде всего «Рифмология российская», о которой не только здесь, но и в отчете за 1759 год говорится одной и той же фразой: «Собрал великую часть рифмологии российской». Затем — это «Лексикон первообразных слов российских», то есть словарь древнейшей исконно русской лексики, который также был составлен. Далее Ломоносов свидетельствует, что он «собрал лучшие российские пословицы» и, кроме того, написал «Рассуждение о разделениях и сходствах языков» (зная их более десятка, он уже перед самой смертью принялся за арабский). Где все это?

После смерти Ломоносова его бумаги оказались у екатерининского фаворита Г. Г. Орлова. Верхи понимали, что архив такого человека, как Ломоносов, представляет не только приватный и научный, но и государственный интерес. «На другой день после его смерти, — писал Тауберт Миллеру, — граф Орлов велел приложить печати к его кабинету. Без сомнения, в нем должны находиться бумаги, которые не желают выпустить в чужие руки». Потом, когда умер и сам Г. Г. Орлов, значительная часть ломоносовских бумаг осталась в Петербурге. Петербургская часть архива перешла от ломоносовской внучки Екатерины Алексеевны Константиновой к ее племяннице Екатерине Николаевне Раевской, которая разобрала их, разделила на два тома (в каждом более 400 листов) и переплела в темно‑зеленую кожу. Потом оба эти тома с надписью на корешках «Портфель Ломоносова» достались ее внучке Елизавете Николаевне Орловой, которая в 1926 году передала их Академии наук через академика В. И. Вернадского, возглавлявшего в то время академическую Комиссию по истории знаний, незадолго до того созданную и начавшую подготовку к печати сочинений Ломоносова. Часть архива была куплена в 1827 году литератором П. П. Свиньиным. Это собрание, получившее впоследствии название «Свиньинский сборник», включало в себя около 400 листов естественнонаучных работ.

Извлечения из «Портфеля Ломоносова» Е. Н. Раевской и из «Свиньинского сборника» начали публиковаться уже в XIX веке. Тогда же стали известны ломоносовские материалы из воронцовского и шуваловского архивов (правда, И. И. Шувалов еще в 1783 году успел сам передать издателям академического собрания сочинений Ломоносова полтора десятка ломоносовских писем к нему). Огромное число текстов Ломоносова из разных источников было опубликовано в XIX веке академиками П. С. Билярским, А. А. Куником, В. И. Ламанским, П. П. Пекарским, а в XX веке профессором Б. Н. Меншуткиным.

Казалось бы, весь архив Ломоносова находится в поле зрения исследователей. Но это далеко не так. Надо искать. Вдохновляющим примером здесь может служить обнаружение в 1972 году части библиотеки Ломоносова, которая также считалась безнадежно утраченной. Ломоносовские книги, как и рукописи, оказались у Г. Г. Орлова, после смерти которого вся его библиотека (и ломоносовская в ее составе) была помещена в Мраморный дворец, купленный Екатериной II и потом подаренный великому князю Константину Павловичу. Его внебрачный сын П. К. Александров в 1832 году подарил часть библиотеки Мраморного дворца Александровскому университету в Гельсингфорсе (Хельсинки). Попав в Финляндию, книги Ломоносова сохранились, хотя их рассредоточили по разным залам. Здесь‑то спустя сто сорок лет они и были обнаружены благодаря кропотливым разысканиям советских и зарубежных ученых. Так что не исключено, что пробьет час и для второй части «Краткого руководства к красноречию» и для пяти завершенных, но не отысканных работ, которые указаны в «Росписи сочинениям и другим трудам». Надо искать.

Каждое неизвестное ранее произведение, даже отдельная строчка такого гения, как Ломоносов, — это ценнейшее прибавление к золотому фонду национальной и мировой культуры. В этом лишний раз убеждаешься, размышляя над перечисленными им в «Росписи» незавершенными трудами. Их три, и все они задуманы как итоговые по отношению к предыдущим его работам в соответствующих областях науки. Это прежде всего «Древняя Российская история», работу над которой Ломоносов не думал оставлять: «Прочитаны многие книги домашних и внешних писателей; из них выписаны всякие надобности в продолжение „Российской истории“. Как мы помним, он собирался довести ее „до великого князя московского Ивана Васильевича, когда Россия вовсе освободилась от татарского насильства“.

Далее он упоминает уже проведенные исследования по изучению атмосферного электричества и указывает то, что находится в работе: «Наблюдения северных сияний, учиненные и нарисованные в разные времена, и сочиняется подлинная оных теория пространно». Действительно, с конца 1763 года по май 1764 года Ломоносов успел не только составить общий план капитального труда под названием «Испытание причины северного сияния и других подобных явлений», но и написать два параграфа первой главы первой части его. В завершенном виде этот труд должен был состоять из предисловия, пятнадцати глав, разбитых на три части, и заключения. Медные доски с изображениями северных сияний по рисункам Ломоносова, которые выполнялись в Гравировальной палате под наблюдением Штелина, были предназначены как раз для этой будущей книги. Она должна была расширить и углубить положения, выдвинутые Ломоносовым за десять лет до того в «Слове о явлениях воздушных, от электрической силы происходящих».

О третьей из незавершенных работ говорится: «Сочиняется новая и верно доказанная система всей физики». Этот замысел Ломоносова в гораздо большей степени, чем предыдущие, связан с его ранними работами. Он воистину грандиозен. «Система всей физики» стала бы философским венцом ломоносовского естествознания. По существу, весь четвертьвековой самостоятельный путь Ломоносова в лабиринте сложнейших проблем современной ему физики был подступом к этому главному труду.

Уже в самом начале 1740‑х годов, сразу по возвращении из Германии, он нацелен на универсальное истолкование новой физической картины мира, и огромный очерк Системы уже тогда забрезжил в его сознании. Вспомним 160‑ю заметку по физике и корпускулярной философии: «Сколь трудно полагать основания! Ведь при этом мы должны как бы одним взглядом охватывать совокупность всех вещей, чтобы нигде не встретилось противопоказаний… Я, однако, отваживаюсь на это, опираясь на положение или изречение, что природа крепко держится своих законов и всюду одинакова». И уже тогда им были предприняты первые попытки изложения Системы в таких его оставшихся незавершенными работах, как «Опыт теории о нечувствительных частицах тел и вообще о причинах частных качеств», «44 заметки о сцеплении корпускул», «О сцеплении и расположении физических монад», «О составляющих природные тела нечувствительных физических частицах, в которых заключаются достаточные основания частных качеств».

Потом были письма к Л. Эйлеру от 5 июля 1748 года, 27 мая 1749 года и 12 февраля 1754 года, в которых о «системе корпускулярной философии» говорилось уже как о рабочей гипотезе, обретавшей четкие очертания, и вместе с тем выражались понятные опасения, что преждевременное опубликование всей концепции может повредить ей. В первом письме Ломоносов пишет, что общее понятие о новой своей теории он «положил еще тогда, когда серьезно начал размышлять о мельчайших составных частях вещей». Это атомистическая в исходных положениях теория. «Я вижу, — продолжает он, — что она уже и теперь совершенно согласуется с остальными моими представлениями, которые я себе составил о частных качествах тел и о химических операциях. Хотя все это, и даже всю систему корпускулярной философии, мог бы я опубликовать, однако боюсь, как бы не показалось, что даю ученому миру незрелый плод скороспелого ума, если я выскажу много нового, что по большей части противоположно взглядам, принятым великими мужами». Ломоносовская Система оказывалась в непримиримом противоречии с учением о монадах, основоположником которого был Г. Лейбниц, а самым ревностным приверженцем и популяризатором X. Вольф. Между тем, на основе монадологии, Ломоносов убеждался в этом не однажды, нельзя было удовлетворительно истолковать многие физические явления. Вот почему, излагая Эйлеру суть своего «Слова о явлениях воздушных», он писал в третьем из названных писем (12 февраля 1754 года): «…не коснулся я и многого, что совершенно разрушило бы представление о хвостах комет, состоящих будто бы из паров. Признаюсь, что я главным образом и оттого все это оставил, чтобы, нападая на писания великих, не показаться скорее хвастуном, чем искателем истины. Эта же самая причина мне давно уже препятствует предложить на обсуждение ученому свету мои мысли о монадах. Хотя я твердо уверен, что это мистическое учение должно быть до основания уничтожено моими доказательствами, но я боюсь опечалить старость мужу (X. Вольфу. — Е. Л.), благодеяния которого по отношению ко мне я не могу забыть; иначе я не побоялся бы раздразнить по всей Германии шершней‑монадистов».

Упомянутые произведения Ломоносова (философские и физические наброски 1740‑х годов, письма к Эйлеру 1748—1754 годов) показывают, что для него среди всех естественнонаучных проблем эпохи самой важной была проблема правильного философского метода. Если монадология Лейбница и Вольфа, с его точки зрения, была чревата «мистическими» издержками, особенно в умах и творениях эпигонов, этих «шершней‑монадистов», то и перед теми, кто исповедовал «метод философии, опирающийся на атомы» (следовательно, и перед ним самим, убежденным и страстным апостолом атомистического мировоззрения), возникала своя опасность, равно губительная для достоверного познания природы, — опасность механицизма. Ведь объявил же он в «Опыте теории о нечувствительных частицах» законы механики высшими, всеобъемлющими законами природы. И вот теперь, в заметках к «Системе всей физики», которые, по существу, целиком посвящены проблеме метода, Ломоносов намеревается свести воедино свои мысли в этом направлении, не воплощенные ранее. При всем том со страниц заметок встает образ совершенно нового Ломоносова, ученого и мыслителя.

В самой структуре набросков будущего труда (а они имеют свою структуру) как бы отразилось постепенное восхождение ломоносовской мысли к качественно новому знанию. Заметки разделены на три группы. Первая, состоящая из двадцати восьми фрагментов, — это что‑то вроде «первичною хаоса», того самого. из которого Бог‑творец создает стройный и гармоничный мир. Семь пунктов второй группы показывают, на основе каких принципов будет происходить упорядочение исходного материала. Наконец, третья группа, озаглавленная «Отделы микрологии», судя по всему, и представляет собою набросок труда, которому предстояло изложить целиком «систему всей физики». Это слово «микрология» выбрано не случайно — оно полемично по отношению к «Монадологии» Лейбница. И еще две великие тени — Декарта и Ньютона витают над страницами ломоносовских заметок.

Обратимся ко второй их группе, в которой сам Ломоносов дал нам ключ к пониманию его замыслов. Начальная строчка здесь гласит: «Как я поступать намерен». К ней присовокуплен цифровой указатель, позволяющий видеть, какие заметки первой группы выражают собственно авторскую позицию.

В природе Ломоносов выделяет как основное ее качество «самоочевидную и легкую для восприятия простоту» (вспомним у Ньютона: «Природа проста и не роскошествует излишним количеством причин»). Эта, выражаясь современным языком, специфика предмета предполагает соответственный стиль исследования. По мысли Ломоносова, через «точность опытов, осмотрительность, истинность», а также через «тщательное сцепление доводов» исследователь необходимо приходит к «согласному значению доводов». При этом ему возбраняется чинить насилие над природой: правильный метод означает, что в равной мере «из согласного и несогласного извлекаются доводы». Нельзя упорствовать в своих заблуждениях. Девиз настоящего исследователя таков: «С величественностью природы нисколько не согласуются смутные грезы вымыслов». Касательно рабочей терминологии задуманного труда Ломоносов специально подчеркивает, что и она будет соответствовать предмету исследования, то есть будет простой и вполне традиционной: «Пользуюсь здесь многими словами как вполне известными, как‑то: фигура, движение, покой, — не давая здесь определений их». Наконец, он указывает, что свою «систему всей физики» он строит в следующих трех измерениях: «Историческое познание, философское и математическое, каковы будут у меня».

Обозначив в общих чертах, как «поступать намерен» он, Ломоносов, переходит в своих заметках к тому, «как поступают иные». И вот тут выясняется, что за двадцать лет, истекших после работы над «Опытом теории о нечувствительных частицах», он из апологета механических понятий о мире во многом превратился в их оппонента. Он не хочет поступать, «как поступают иные», ибо «иные», как явствует из заметок, сплошь механицисты: «Физические писатели целиком находятся в области механики». Он не намерен погружаться в рутину чисто механических подробностей: «Махины, до практики надлежащие, выкину». Он поднялся на высоту, на которой потребны новые понятия, новые гарантии благонадежности теоретического взлета. Механические же понятия хороши в своей области.

Вот почему целый ряд дальнейших заметок идет у Ломоносова под рубрикой «Благонадежность». В сущности, здесь Ломоносов говорит о том, что является в его «Системе всей физики» критерием истины. Законосообразность природы предполагает, по мысли Ломоносова, такое ее постоянное проявление, которое удобнее и вернее всего было бы выразить даже не физическими, а этическими терминами: «Чудеса согласия, сила; согласный строй причин; единодушный легион доводов; сцепляющийся ряд». Этого мало: «Гармония и согласование природы». Но и этого мало: «По согласованию и созвучию природы». Но даже и этого мало: «Согласие всех причин есть самый постоянный закон природы». И уж совсем напоследок: «Все связано единою силою и согласованием природы». Критерий физической истины заключен в том, что Ломоносов называет «гармонией», «согласием», «согласованием», «созвучием», «единодушием» природы. Истину заключает в себе такое естественнонаучное мировоззрение, которое не искажает этот консенсус, присущий природе. Вот почему в Системе, по‑настоящему благонадежной, «причины совмещаются и связываются».

Тем же словом «благонадежность» охватывает Ломоносов еще несколько заметок, касающихся того, что можно назвать «внешней структурой» его будущего труда. «С самого начала, — пишет он в одной из них, — надо остерегаться ошибок в самых основных положениях, иначе, блуждая по всему физическому учению, мы неизбежно уклонимся далеко в сторону» (как видим, Ломоносов вполне воспринял основной методологический завет Декарта точно определять понятия). Далее идет такая заметка: «Почему я захотел назвать это согласием причин». То есть он понимает, что необходимо обосновать столь необычную для физического труда терминологию. Вообще, в этой части заметки являются чем‑то вроде памятки самому себе как автору. «Что на меня нападали» — скорее всего это значит: нападки не поколебали его убеждения в благонадежности теоретических оснований Системы. «Что я не торопился» — об этом достаточно было говорено в письмах к Эйлеру, но, очевидно, это надо было упомянуть и в книге. В развитие только что приведенных реплик Ломоносов замечает, что, пока он «не торопился», он, по существу, сам «нападал» на себя все это время: «Свыше 20 лет я искал на суше и на море веские возражения». И, наконец, последнее подтверждение благонадежности своей позиции: «Я не ищу покровительства какого‑либо прославленного философа, как обыкновенно делает ученое юношество».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: