Послесловие научного редактора 47 глава




Вторым кардинальным требованием Ломоносова, касающимся переустройства Академии, было требование расширения социального состава академического штата и в первую очередь студентов университета: «Во всех европейских государствах позволено в академиях обучаться на своем коште, а иногда и на жалованье всякого звания людям, не выключая посадских и крестьянских детей, хотя там уже великое множество ученых людей. А у нас в России… положенных в подушный оклад в Университет принимать запрещается. Будто бы сорок алтын толь великая и казне тяжелая сумма, которой жаль потерять на приобретение ученого природного россиянина, и лучше выписывать!» Впрочем, об этом требовании говорилось уже достаточно.

Таким образом, «три кита», на которых Ломоносов собирался основать «дом муз», — это 1. упразднение Канцелярии и передача всех прав Академическому собранию, 2. утверждение должности вице‑президента, который был бы рабочим президентом при вельможе, ничего не делающем для наук, и 3. приведение «в вожделенное течение» гимназии и университета за счет повышения научного уровня подготовки учащихся и расширения их сословного состава.

На этой основе и стало бы возможным приведение «наук в цветущее состояние» и воплощение многих организационных замыслов Ломоносова, из которых иные просто поражают своею просторной и дальней перспективой. Так, например, в 1759—1760 годах он разработал план создания того, что теперь называют академгородком. Это был бы обширный научный комплекс из четырнадцати зданий с кабинетами, лабораториями, мастерскими, музеем, библиотекой, типографией, университетскими аудиториями и гимназическими классами, а также с жилыми помещениями для профессоров, адъюнктов и прочих академических служащих. К. Г. Разумовский предложил Ломоносову составить чертеж и смету, что тот и сделал. Соответствующую бумагу направили в Сенат. Там все и замерло. Возможно, сенаторам показалась непомерною не такая уж и большая сумма, потребная на постройку академического центра — 90 000 рублей (впрочем, прижимистыми заставляла их быть Семилетняя война). Ломоносовский чертеж не сохранился. Начатое в конце столетия строительство новых академических зданий велось по проекту куда более скромному, чем ломоносовский.

В 1763 году Ломоносов составил «Мнение о учреждении государственной коллегии земского домостройства», в котором обрисован, по существу, прообраз Сельскохозяйственной академии. Здесь он применил те принципы, на которых хотел организовать и Академию наук. Во главе коллегии, поставлены президент и вице‑президент — оба, Ломоносов специально подчеркивает это, «весьма знающие; в натуральных науках». Далее идут советники — физик, химик, ботаник. Потом асессоры — форштмейстер (лесничий), садовник, арендатор. Допущены в коллегию и дворяне «по всем провинциям», но — как члены‑корреспонденты (наивно было бы рассчитывать на плодотворную работу коллегии без тех сведений, которые должны были поставлять просвещенные помещики). А вот секретаря и двух канцеляристов Ломоносов исключил из числа полномочных членов коллегии, над которой реял зловещий призрак Шумахера. Они идут в одном списке с комиссаром, подьячими, сторожами. Члены коллегии должны были «читать иностранные книги и весть корреспонденцию», собираться «по вся дни» («И чтобы сие производилось не так, как бы побочное дело, собраньице»), учитывать и обрабатывать «известия и ведомости о погодах и о урожаях и недородах, о пересухах», о местах «гористых и сухих, болотистых и глинистых и луговых», «о лесах», «о дорогах и каналах», «о продуктах». Многие специальные оговорки, которые делает Ломоносов, основаны на горьком опыте петербургского «дома муз». Так, он подчеркивает, что если коллегию «соединить с Академиею», то «ничего не будет добра». Характерно также требование к будущим членам коллегии, «чтобы знали российский язык». Наконец, особо интересной и ценной под пером Ломоносова, апологета промышленного развития России, является следующая заметка в его проекте: «Сравнение с другими коллегиями и что коллегия сельского домостройства всех нужнее».

Созданное в год смерти Ломоносова «Вольное экономическое общество к поощрению в России земледелия и домостроительства», по замыслу Екатерины II, должно было дать выход частной инициативе помещиков, которые в нем стали действительными членами (а не корреспондентами, как в проекте Ломоносова). Иными словами, государство снимало с себя ответственность за сельское хозяйство. Ломоносовское же «Мнение» эту ответственность возлагало на него. Достоин упоминания тот умилительный факт, что Тауберт, всегда тонко чувствовавший, откуда ветер дует, свой сельскохозяйственный проект, составленный в 1765 году, назвал «Патриотическое общество для поощрения в России земледельчества и экономии»: Екатерина‑то, хоть и была немка, но выказывала нарочитый интерес к русской истории, вообще ко всему русскому.

Впрочем, даже сделавшись «русским» патриотом, Тауберт не избежал заслуженной им участи, а именно: отлучения от руководства Академией. В 1766 году Екатерина сместит его и поставит «главным директором» Академии наук В. Г. Орлова, брата своего фаворита Григория Орлова. Академик Я. Я. Штелин писал в 1767 году, что решающую роль в этой перемене сыграла «пространная повесть» об академических делах, обнаруженая в архиве Ломоносова после его смерти. Поскольку хозяином ломоносовских бумаг стал Григорий Орлов, знакомство Екатерины с «пространной повестью» не может вызвать сомнений. «Эта рукопись, — свидетельствовал Штелин, — которую ее автор сочинил для представления двору, подтвердила сложившееся там с некоторых пор убеждение, что академические дела ведутся плохо».

Речь здесь идет о написанной Ломоносовым «Краткой истории о поведении Академической канцелярии в рассуждении ученых людей и дел с начала сего корпуса до нынешнего времени». Это произведение представляет собой строго аргументированный обвинительный акт по делу о злоупотреблениях Академической канцелярии за сорок лет. Но одновременно — это и речь возмущенного гражданина, патриота, государственного мужа, ученого, и пронзительный человеческий документ, истинными авторами которого выступают оскорбляемый здравый смысл и отчаявшееся сердце.

Перечислив преступления Канцелярии против отечественной науки по шестидесяти четырем пунктам, Ломоносов приходит к выводу, что абсолютно никакой необходимости в создании этого административного органа с поистине всеобъемлющими полномочиями не было с самого начала и что абсолютно никакой пользы Академии Канцелярия не принесла. Когда первый президент Л. Л. Блюментрост поставил Шумахера хранителем и распорядителем денежных сумм Академии, он тем самым дал в руки советнику Канцелярии «способ принуждать профессоров удержанием жалованья или приласкать прибавкою оного». И совершилось нечто невероятное: человек, далекий от науки, легко и просто сделался значимым лицом среди высокоученых мужей, более того, всегда держал их на финансовом поводке. Благодаря этому обстоятельству более тридцати лет он, а потом его зять и преемник Тауберт помыкали академиками, «не рассуждая их знания и достоинств, но токмо смотря, кто ему больше благосклонен пли надобен». Далее, он «всевал между ними вражды, вооружая особливо молодших на старших и представляя их президентам беспокойными». Он скупился на научные исследования, лабораторное оборудование, учебники, «а деньги тратил по большой части по своим прихотям, стараясь завести при Академии разные фабрики и раздаривать казенные вещи в подарки, а особливо пользоваться для себя беспрестанными подрядами, покупками и выписыванием разных материалов из‑за моря». Наконец, он «всячески старался препятствовать, чтобы не вошли в знатность ученые, а особливо природные россияне».

Уже в первое десятилетие Академии стали явственны зловещие последствия зловещей активности Шумахера: «Сие было причиною многих приватных утеснений, кои одне довольны уже возбудить негодование на канцелярские поступки, ибо не можно без досады и сожаления представить самых первых профессоров Германа, Бернулиев и других, во всей Европе славных, кои только великим именем Петровым подвиглись выехать в Россию для просвещения его народа, но, Шумахером вытеснены, отъехали, утирая слезы». Но их отъезд почти совпал по времени с возвращением из Германии Ломоносова, и началась ежедневная (!), не затихающая борьба не на живот, а на смерть. Начались «нападки на Ломоносова, который Шумахеру и Тауберту есть сугубый камень претыкания, будучи человек, наукам преданный, с успехами и притом природный россиянин, ибо кроме того, что не допускали его до химической практики, хотели потом отнять химическую профессию и определить к переводам, препятствовали в издании сочинений, отняли построенную его рачением Химическую лабораторию и готовую квартеру, наущали на него разных профессоров, а особливо Епинуса, препятствовали в произвождении его…, препятствовали в учреждении Университета, в отправлении географических экспедиций, в сочинении „Российского Атласа“ и в копировании государских персон по городам». Интересно, что Ломоносов перечислил здесь далеко не все нападки на него со стороны Шумахера и Тауберта. «Собрать все эти гадкие, колкие факты и фактики очень трудно, — пишет современный автор, — они рассыпаны и растворены в жизни великого ученого, как ядовитые соли. В истории русской науки были люди замечательные, которых современники в должной мере не оценили. Есть и такие, которые подвергались серьезным нападкам и гонениям. Но мало кого из больших ученых так последовательно и планомерно травили многие годы, как Ломоносова». Травля эта продолжалась почти четверть века, с июня 1741 года по апрель 1765 года, без сколько‑нибудь ощутимых перерывов, а к концу достигла такой стадии, когда он, по его собственным словам, был «принужден беспрестанно обороняться от недоброжелательных происков и претерпевать нападения почти даже до самого конечного своего опровержения и истребления».

Это последнее слово под пером Ломоносова не случайно. Я думаю, речь здесь идет не о метафорическом, а о физическом «истреблении». Впрочем, не надо все понимать в том смысле, что Шумахер и Тауберт подыскивали наемных убийц или пытались подмешать Ломоносову яду. Но то, что вследствие каждодневной, методической травли (которая усилилась после смерти Елизаветы) дело могло дойти до физического истребления, необходимо иметь в виду как вполне реальную, а быть может, и неизбежную перспективу для Ломоносова. Ведь вот в 1763 году, когда все едва не кончилось вечной отставкой Ломоносова, Тауберт, «призвав в согласие Епинуса, Миллера и адъюнкта Географического департамента Трескота, сочинил скопом и заговором разные клеветы» на него и направил Екатерине, «так что Ломоносов от крайней горести, будучи притом в тяжкой болезни, едва жив остался». А годом ранее, во время очередного тяжелого приступа болезни Ломоносова «Тауберт выпросил у президента такой ордер в запас», который отстранял его от руководства Географическим департаментом, чтобы, «ежели Ломоносов не умрет», показать ему этот «ордер президентский» по его выздоровлении, что и сделал. Благо, что был «оный ордер просрочен и силы своей больше не имел». Но сам‑то расчет на смерть Ломоносова и деловитая готовность к ней говорят о многом.

Я думаю, если бы Ломоносов ограничился только призывами к борьбе за честь и достоинство «россиян верных», если бы обвинения «недоброхотов российских» выражали бы просто чувства досады и гнев и не затрагивали денежной стороны дела, Шумахер и Тауберт не повели бы против него смертельной войны и позволили бы ему сколько угодно изощрять свое ораторское мастерство на этих дорогих для него темах. Но в том‑то и дело, что Ломоносов вторгся в «грешная грешных» и «тайная тайных» Академической канцелярии, а проще сказать — обратил внимание на то, что в Академии, начиная с 1747 года, постоянно имелись вакансии, но деньги из государственной казны поступали все это время в соответствии с полным штатным расписанием: «…Академическое собрание и прочие до наук надлежащие люди при Академии никогда & комплете не бывали… Между тем в Академическое комиссарство с начала нового стата по 1759 год в остатке должно б было иметься в казне 65 701 р., а поныне, чаятельно, еще много больше». Сумма остатка, накопившегося с 1747‑го по 1759 год, названа Ломоносовым точно на основании собственных расчетов и бухгалтерских документов. Если бы он имел возможность ознакомиться с соответствующими справками за следующее пятилетие — с 1760‑го по 1764 год, он не был бы столь неопределенен («чаятельно, еще много больше») в общей оценке. Но если вспомнить, что штатная сумма всей Академии составляла 53 298 рублей в год, то можно предположить, что к 1764 году Канцелярия поглотила на свои цели около двух годовых академических бюджетов! Чтобы удержать эти деньги при себе, прибегли к такому надежному способу, как фиктивные, но внешне достоверные статьи расходов («беспрестанные дочинки и перепочинки» академических помещений, «содержание излишних людей» и т. п.). То, что Канцелярия каким‑то образом манипулирует с финансами, должен был чувствовать на себе каждый академический служащий. За время работы Ломоносова в Академии жалованье сотрудникам ни разу не было выплачено в срок. Обо всем этом Ломоносов один не боялся говорить вслух, а в «Краткой истории» он просто свел воедино итоги своих самостоятельных ревизий. Таков корень лютой вражды к нему Шумахера и Тауберта, с удовольствием, наверное, расправившихся бы с ним даже не столько из чувства ненависти, сколько ради самосохранения.

Когда в Академию пришел «новый президент, восемнадцатилетний К. Г. Разумовский, и с ним его бывший наставник Г. Н. Теплов, Канцелярия в лице Шумахера сумела подчинить себе и новое начальство: „…нынешний президент, его сиятельство граф Кирила Григорьевич Разумовский, будучи от российского народу, мог бы много успеть, когда бы хотя немного побольше вникал в дела академические, но c самого уже начала вверился тотчас в Шумахера, а особливо, что тогдашний асессор Теплов был ему предводитель, а Шумахеру приятель“. То, что Ломоносов в документе, адресованном Екатерине, вроде бы поносит президента, поставленного Елизаветой, не может быть поставлено ему в вину. Во‑первых, как мы помним, еще в январе 1761 года в письме к Теплому, Ломоносов весьма критически оценивал президентство К. Г. Разумовского и не боялся, что это станет ему известно. Во‑вторых, у Екатерины, по свидетельству Е. Р. Дашковой, не было к К. Г. Разумовскому неприязни, а скорее наоборот: она ему (так же, как его старшему брату Алексею) симпатизировала даже. Так что в словах Ломоносова нет и намека на заочное поношение или донос — просто, как всегда, у него на первом месте стоят интересы дела. Откровенно же говоря о К. Разумовском, Ломоносов был озабочен всего более тем, что по Регламенту 1747 года в отсутствие президента вся полнота академической власти возлагалась на Канцелярию.

Иными словами, и в присутствии президента и во время его очень частых отлучек руководство Академией было сосредоточено в руках названного триумвирата, члены которого демагогически прикрывали все свои действия именем президента: «…Шумахер, Теплов и Тауберт твердили беспрестанно, что честь президентскую наблюдать должно и против его желания и воли ничего не представлять и не делать, когда что наукам в прямую пользу делать было надобно. Но как президентская честь не в том состоит, что власть его велика, но в том, что ежели Академию содержит в цветущем состоянии, старается о новых приращениях ожидаемыя от ней пользы, так бы и сим поверенным должно было представлять, что к чести его служит в рассуждении общей пользы, а великая власть, употребленная в противное, приносит больше стыда и нарекания».

Тем временем в Западной Европе складывалось очень невыгодное представление о Петербургской Академии наук и вообще о возможностях просвещения в России. Сеятелями такого мнения о русской науке были французские авторы особенно после того, как при Петре III, а затем и при Екатерине II внешняя политика России приобрела ярко выраженный антифранцузский характер. В 1763 году в «Мемуарах» Парижской Академии было объявлено о готовящемся выходе в свет книги члена этой Академии астронома аббата Ж. Шаппа д'Отероша «Путешествие в Сибирь, совершенное по повелению короля в 1761 г.», где, описав свою экспедицию по наблюдению за прохождением Венеры по диску Солнца, он намеревался поделиться впечатлениями о культурной жизни в России. Книга вышла в 1768 году, после смерти Ломоносова. В ней в превосходных степенях говорилось о «достойнейших» иностранцах в Петербургской Академии наук (в их числе и о Тауберте) и одновременно утверждалось, что вопреки усилиям Петра I и его последователей ни один из русских ученых не развился до того, чтобы его имя можно было внести в анналы естествознания. Своими писаниями Шапп д'Отерош выполнял таким образом прямое поручение версальского двора и способствовал разжиганию антирусских настроений во Франции. Его «Путешествие», по словам А. С. Пушкина, «смелостию и легкомыслием замечаний сильно оскорбило Екатерину». В самой Франции отношение к нему нельзя назвать безусловно положительным: его, например, резко критиковал Д. Дидро. Тем любопытнее, что Ломоносов в «Краткой истории о поведении Академической канцелярии» пишет о возможной реакции Запада на происходящее в Петербургской Академии так, как если бы ему хорошо была известна книга академика аббата: «Какое же из сего нарекание следует российскому народу, что по толь великому монаршескому щедролюбию, на толь великой сумме толь коснительно происходят ученые, из российского народа! Иностранные, видя сие и не зная вышеобъявленного, приписывать должны его тупому и непонятному разуму или великой лености и нерадению. Каково читать и слышать истинным сынам отечества, когда иностранные в ведомостях и в сочинениях пишут о россиянах, что‑де Петр Великий напрасно для своих людей о науках старался…»

Но престиж престижем, а главное‑то все‑таки в том, что «науки претерпевают крайнее препятствие, производятся новые неудовольствия и нет к лучшему надежды». Тяжел и безотраден финал «Краткой истории о поведении Академической канцелярии». Самая надежда на Екатерину выражена как‑то безнадежно: «Едино упование состоит ныне по Бозе во всемилостивейшей государыне нашей, которая от истинного любления к наукам и от усердия к пользе отечества, может быть, рассмотрит и отвратит сие несчастие. Ежели ж оного не воспоследует, то верить должно, что нет Божеского благоволения, чтобы науки возросли и распространились в России».

Можно себе представить, каково было Ломоносову произнести такое в конце своего пути! Полный тупик, И жить оставалось лишь семь месяцев!

 

Глава IV

 

Мужеству и бодрости человеческого духа и проницательству смысла последний предел еще не поставлен.

М. В. Ломоносов

 

 

 

«Друг, я вижу, что я должен умереть, и спокойно и равнодушно смотрю на смерть. Жалею токмо о том, что не мог я свершить всего того, что предпринял я для пользы отечества, для приращения наук и для славы Академии и теперь при конце жизни моей должен видеть, что все мои полезные намерения исчезнут вместе со мной…» — эти горькие ломоносовские слова были записаны академиком Я. Я. Штелином после того, как он навестил своего великого коллегу во время его предсмертной болезни.

Написав «Краткую историю о поведении Академической канцелярии», Ломоносов впал в подавленное состояние: слишком жуткая картина вырисовывалась в этом документе. В словах, сохраненных для потомства Я. Я. Штелином, сквозит страх, что история Академии вообще может превратиться в историю Канцелярии. Оставшиеся семь месяцев жизни не показали Ломоносову ничего такого, что могло бы поколебать его пессимизм. К тому же из этих семи месяцев три он проболел: с середины октября по середину декабря 1764 года, практически весь январь 1765 года. 4 марта он слег уже окончательно.

Но все эти безотрадные обстоятельства не смогли разрушительно повлиять на деятельный характер Ломоносова. Если попытаться одним словом определить ломоносовскую жизнь, то этим словом, несомненно, должно стать преодоление. Он преодолел и на сей раз. Впрочем, это последнее преодоление в цепи других преодолений исчерпало его силы уже без остатка.

«Неусыпный труд препятства преодолевает» — этот рабочий пример в 1747 году попал в «Риторику» не случайно. Ломоносов, по существу, не знал «отдохновений» ни в детстве, ни в юности, ни в зрелом возрасте. Не стали исключением и последние семь месяцев: присутствие в Академическом собрании и Канцелярии, составление служебных документов, отзывов, официальные и частные письма, наблюдение за работой подведомственных подразделений и т. д. и т. п.

Так, 27 августа 1764 года, на другой день после окончания «Краткой истории о поведении Академической канцелярии», он читает в Академическом собрании речь «О переменах тягости по земному глобусу». В сентябре проверяет работу мастера Ивана Ивановича Беляева по изготовлению зрительных труб для Адмиралтейской коллегии. Выполняя поручение Екатерины II, наведывается в Летний сад осмотреть опытные посевы ржи и пшеницы придворного садовника Генриха Яковлевича Эклебена и 7 сентября в «Санктпетербургских ведомостях» помещает заметку, в которой рассказывает об удивительных результатах Т. Я. Эклебена, сумевшего заставить пшеницу и рожь куститься небывалым образом («в целом кусте из одного посеянного зерна вышло 2375 зерен»), и завершает следующим выводом: «Сей первый опыт доказывает, что и в наших северных краях натура в рассуждении хлеба плодовитее быть может старательным искусством».[18]Затем наставлял штурманов, подштурманов и штурманских учеников, направленных к нему из Адмиралтейства, в практической астрономии. 10 сентября подал К. Г. Разумовскому представление об организации двух географических экспедиций в европейскую часть России и обратился к нему же с просьбой о передаче университету и гимназии «Строганова дома», так как старое здание совершенно обветшало и к тому же далеко от Академии (через три дня президент удовлетворил эту просьбу), 20 сентября смотрел первую медную доску с выгравированными изображениями северного сияния по своим рисункам ц написал благодарственное письмо Я. Я. Штелину (под чьим началом находилась Академическая гравировальная палата). В начале октября был занят отбором образцов «географических обоев» для дворца. 12 октября указал принять в гимназию недоросля Ковалева на казенный кошт. Неделю спустя заболел, но продолжал работу: переписывался с Адмиралтейством, составил описание мозаичных картин для мемориала Петру I в Петропавловском соборе. 31 октября читал наследнику Павлу Петровичу новое стихотворное произведение «Разговор с Анакреоном». 9 ноября распорядился запросить из разных государственных учреждений данные для составления «экономического лексикона» и в тот же день пригласил к себе письмом Я. Я. Штелина: «Со всею бы охотою исполнил я свою должность посетить вас и оказать мое к вам почитание; только истинно ныне слабость ног не дозволяет. Мне есть с вашим высокородием кое‑чего поговорить… Покорно прошу после обеда чашку чаю выкушать, чем я весьма много одолжен буду». 3 декабря он направляет в Канцелярию предложение поручить академику Н. И. Попову и адъюнкту А. Д. Красильникову обучение адмиралтейских штурманов. 13 и 14 декабря возобновил присутствие в Канцелярии после болезни.

В течение почти всего января 1765 года Ломоносов был болен и не появлялся в Академии. 28 января он присутствовал в Академическом собрании, где предложил вместо выходившего до сих пор печатного органа Академии «Ежемесячные сочинения», издателем которого был Миллер, выпускать новые — «Экономические и физические». Собрание решило отложить рассмотрение этого вопроса. 16 февраля Ломоносов ознакомился с «доношением» Миллера в Канцелярию, в котором говорилось, что‑де он, Ломоносов, «продолжение „Ежемесячных сочинений“ оспорил и на место оных предложил издание экономических сочинений». Ломоносов подчеркнул в доношении слово «оспорил» и написал на полях: «И тут грубость и клевета. Иное предложить, а иное оспорить». Кроме того, в феврале он консультировал генерал‑прокурора Сената А. А. Вяземского по лучшей организации работы Сенатской типографии, изучал образцы руд, поступившие из Нижнего Тагила, присутствовал в Адмиралтейской коллегии, где рассматривалась его «Примерная инструкция морским командующим офицерам, отправляющимся к поисканию пути на Восток северным Сибирским океаном», после чего внес в текст несколько поправок, и т. д. и т. п.

28 февраля он последний раз в жизни присутствовал в Академической канцелярии — да и то потому только, что узнал о несправедливом увольнении «инструментального художества мастера» Филиппа Никитича Тирютина, более двадцати лет верой и правдой служившего Академии. Около трех часов потратил Ломоносов на то, чтобы доказать, что талантливого и честного инструментальщика увольнять за «ненадобностью» — преступно. Добился он только того, что Тирютину при увольнении дали хороший аттестат, текст которого заслуживает того, чтобы привести его полностью:

 

«По указу е. и. в. дан сей аттестат из Канцелярии Академии наук ведомства оной Академии инструментального художества мастеру Филипу Никитину сыну Тирютину в том, что он в службе е. и. в. при Академии обретался с 1737‑го учеником, с 1747 подмастерьем, с 1756 мастером. Делает астрономические квадранты, астрелябии и прочие математические инструменты и имеет в тех делах хорошее искусство, а сверх того исправлял типографские и другие прессы, и во всю свою бытность при Академии в поступках вел себя честно, в штрафах и подозрениях не бывал и поручаемое ему исправлял порядочно и прилежно. Но как ныне оный Тирютин остался сверх штата, то по определению Канцелярии Академии наук велено ему, Тирютину, приискать себе место в другой команде; чего ради сей аттестат ему и дан…

На подлинном аттестате подписано тако:

Статский советник Иван Тауберт

Статский советник Михайло Ломоносов

Февраля 28 дня

1765 года».

 

Это последний академический документ, подписанный Ломоносовым. И — какая тяжелая символика! — даже здесь над ломоносовской подписью, подобно «громовой туче от норда», нависло имя человека, «который за закон себе поставил Махиавелево учение, что все должно употреблять к своим выгодам, как бы то ни было вредно ближнему или и целому обществу». Почти в то же самое время, когда подписывался тирютинский аттестат, в двадцатых числах февраля, Ломоносов набросал письмо Л. Эйлеру, в котором дал выход своему долго копившемуся гневу, презрению и даже просто омерзению к Тауберту и ко всем его делам. В этом письме достается еще и Миллеру и Румовскому (который незадолго до того просил защиты у президента от «гонения» Ломоносова, требовавшего наказать своего бывшего ученика за непорядки в Академической обсерватории). Ломоносов отчасти упрекает и Л. Эйлера, которому из берлинского далека все виделось в недостоверном свете, за поддержку Румовского: «В высшей степени удивился я тому, что ваше высокородие, великий ученый и человек уже пожилой, а сверх того еще и великий мастер счета, так сильно просчитались в последнем своем вычислении. Отсюда ясно видно, что высшая алгебра — жалкое орудие в делах моральных: столь многих известных данных оказалось для вас недостаточно, чтобы определить одно маленькое, наполовину уже известное число… вы не сумели разобраться в… лживых инсинуациях, касающихся Таубертовой комнатной собачки — Румовского. Тауберт, как только увидит на улице собаку, которая лает на меня, тотчас готов эту бестию повесить себе на шею и целовать под хвост. И проделывает это до тех пор, пока не минует надобность в ее лае; тогда он швыряет ее в грязь и натравливает на нее других собак… Вы не поставите мне в вину резких выражений, потому что они исходят из сердца, ожесточенного неслыханной злостью моих врагов… Плутовское правило Шумахера „divide et imperabis“[19]доныне в превеликом ходу у его преемника… Так как я восемь… лет заседаю в Канцелярии (не для того, чтобы начальствовать, а чтобы не быть под началом у Тауберта), то эта сволочь неизменно старается меня оттуда выжить». Впрочем, письмо это не было дописано и отправлено.

При всей резкости и несдержанности своего характера Ломоносов никогда не снисходил до бранных слов в письмах и документах. Исключение составляют лишь январское письмо 1761 года И. И. Шувалову о А. П. Сумарокове, отзыв о «Грамматике» Шлецера (когда дело доходит до этимологии слова «дева») и, наконец, этот набросок письма Л. Эйлеру. Надо было очень сильно и очень больно уязвить даже не самого Ломоносова, а то, что ему было дороже его самого и что он защищал, естественно, не щадя себя самого. Кроме того, необходимо иметь в виду, что и в ожесточении, и в срыве он заботится о своем бывшем ученике, ведет с ним напряженный внутренний диалог: опомнись, отпадет в тебе надобность — и тебя самого бросят на растерзание… Ломоносов и на пороге смерти ведет борьбу за искоренение плевел, посеянных Шумахером и Таубертом. Иначе — околонаучные дрязги погубят Академию.

Вот почему в самом начале марта, чувствуя, что уже и последние силы его оставляют, он решается на отчаянный жест умирающего человека — твердо намеревается добиться аудиенции у Екатерины II, чтобы в беседе с ней привлечь ее внимание к ужасающему положению академических дел, вообще культурной политики в России. Как иногда в особо ответственных случаях, Ломоносов составил план своего разговора с императрицей. И вот что он писал за месяц до смерти:

«1. Видеть государыню.

2. Показывать свои труды.

3. Может быть, понадоблюсь.

4. Беречь нечего. Все открыто Шлецеру сумасбродному. В Российской библиотеке есть больше секретов. Вверили такому человеку, у коего нет ни ума, ни совести, рекомендованному от моих злодеев.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: