В дачку Туркиных я влюбился сразу. Домик, правда, неказистый, щитовой, под цвет густой зелени, так что издали не скоро и разглядишь, зато все остальное — благодать.
Я в жизни не видел столько пернатой мелочи.
Воробьи, синички, зяблики, малиновки, скворцы — этих не пересчитать. Эти носились стаями. Да там жил и такой закоренелый индивидуалист, как дятел. Утром откроешь окошко, рано — еще туман не осел на землю, а он уж за работой — трясет сухую олынанину за дровяным сараем, только розовая труха летит. А дрозды-рябинники, любители сырого густолесья? Разве они вьют гнезда чуть ли не на песке — на пружинистой лозе пахучего жасмина? А у Туркиных вили.
Поначалу я думал: причиной тому лес, который на задах подступает к самому забору, но Вовка, ласковый шестилетний мальчуган с крутым завитком льняных волос спереди, забраковал мое объяснение.
— Не, — замотал он головой. — У нас бабушка колдунья. Она их приманивает. —
Ай-яй-яй, Владимир! — Олена Даниловна как раз в это время спускалась с крылечка. — И не стыдно тебе понапраслину на бабушку возводить. Наслушался всяких глупостей от соседей, вот и повторяешь, а разве не знаешь, чем твоя бабушка божью тварь к себе завлекает?
Олена Даниловна, высокая тучная старуха с черными веселыми глазами, в чистейшем белом платке, повязанном по-деревенски, концами наперед, повела меня по усадьбе. Батюшки! Черепки с подсолнечником, с гречей, с пшеном, с льняным и конопляным семенем, баночки с водой, тарелочки… Повсюду, чуть ли не под каждым кустом.
— Вот ведь каким колдовством твоя бабушка птичек приманивает, — мягко выговаривала Олена Даниловна своему внуку. — Тем, которым в магазинах торгуют… Потом, сидя на скамейке напротив дома, Олена Даниловна стала рассказывать, как она еще смолоду, живя послушницей в монастыре, полюбила птах и всякую живность.
|
— Строго было в монастыре, молодых нету, одни старухи монахини, а мне тринадцать лет. Меня отец по обету отдал. Лошадь у нас, вишь, подыхать стала — Гнедко. Исправный конь был. И вот по-теперешнему бы к ветеринару побежали, а в старое время какой ветеринар? Отец Николу-чудотворца на помощь призвал: дескать, яви, святой угодник, чудо, а уж я тебе отплачу — Оленку на пять лет отдам.
Ну, Гнедко, к нашей радости, выздоровел, а меня в монастырь — надо держать обет, раз дан. Ох! Ну, света белого я невзвидела, хуже темницы всякой. Правда, работой меня по-первости не томили. Я при матери-казначейше состояла, ей засыпать помогала. Тяжелая, сырая старуха была, такая же, как я. Работящая, а сон туго давался — часами ворочается, бывало. И вот позовет меня: «Оленушка, почитай-ко, пощебечи на ухо». Ну, я и почитаю. Много всяких стишков знала. И Пушкина, и Некрасова, и Кольцова. Смотришь, у меня мать-казначейша и захрапела.
А я-то как? На меня кто сон нагонит? Меня кто из темницы вызволит? И вот только тем и спасалась, что выбегу в сад да с птичками поговорю. Птички, птички! Слетайте к нам на подворье да разузнайте, как там наши. А на другой день опять спрашиваю у птичек, какие новости принесли, с чем прилетели. Так вот и жила со старухами за каменной стеной. А потом, когда на волю вышла да свой угол завела, я уж этих птичек да зверюшек отовсюду домой несла.
— Бабушка у нас доктор Айболит, — восторженно сказал Вовка.
|
— Да уж, бессловесная тварь на меня не пообидится, — не без гордости сказала Олена Даниловна. — Грача — лапка была сломана — выходила, больше месяца костылик носил, скворчишек, тех за свою жизнь без счета спасала, может, десятка два или три, журка — хромой был — тоже на ноги поставила…
— А зверюшек-то, бабушка, забыла? — напомнил Вовка.
— Ну, про тех что и говорить. Тех и вспоминать не вспомнить. У меня дома всегда свой зоопарк был. Да и здесь не одни с Владимиром живем…
Тут Вовка, не дожидаясь, пока кончит бабушка, нетерпеливо потянул меня к колодцу в кустах смородины — там жила Василиса Прекрасная, большая пучеглазая лягушка с забинтованной задней лапкой.
— Это на нее ворона напала, когда она через дорогу переходила, — объяснил Вовка. — Мы как раз с бабушкой из магазина шли…
Потом Вовка показал мне черепаху по имени Марья-торопыга, которая грелась на теплом песочке под окошком, потом минут десять мы ползали по колючему малиннику у дровяного сарая, в надежде, что наткнемся на Ежа Ежовича, и, наконец, вечером, за ужином, Вовка познакомил меня с Борькой-бурундуком, который выскочил к нам на веранду на стук грецких орехов.
Я прожил на даче у Туркиных четыре дня и за это время каких только рассказов и историй не наслушался от Олены Даниловны. Некоторые из них я записал.
КАК ОЛЕНА ДАНИЛОВНА В НЯНЬКАХ ЖИЛА И ПОПА УЧИЛА
— Я рано в работу пошла. У отца нас шестеро было, а землицы одна душа — как тут жить? И вот не знаю, было мне шесть-то полных, когда меня в няньки отдали. Сперва в родную деревню — ничего, а через год и на чужбину, за четыре деревни от своей. Вот тут я взвыла. Всю дорогу плачу, угорела от слез да рёву, и в каждом ручье тоску с меня смывали. Вода холодная, весной дело было. А все равно не смыли. Я по-первости как елушечка в сырую погоду — сижу у окошка вся в слезах. Сижу да поджидаю: скоро ли карюха Егорушкина покажется.
|
А карюха — соседская кобыла, уголь барину каждый день возила. Старая, костлявая, страшная, с бельмом на глазу, а Егорушка — тоже не заглядишься — с головы до пят черный да грязный. А мне они всех дороже да всех милее. И долго так сижу да провожаю их глазами. До тех пор провожаю, покамест в полях оба не растают…
Ну, хозяева попались мне нехудые. Оба еще молодые — и сам и сама. А уж работящие-то! А на мне двое: зыбочный ребеночек да Федя, трех лет мальчик. Меня няней называет, а няня такая, что не сразу и поймешь, кто кого нянчит. После до чего дело дошло — ой! Этот-то самый Федя да пришел меня сватать.
— Да ну?
— Вот те и ну! Крест святой. Рослой, красивой парень вырос. Ну, пришел: «Отдайте за меня няню».
— Так и сказал?
— Вот то-то и оно, что так. Может, скажи он по-другому: отдайте Лену или Олену Даниловну — я бы еще подумала. На три-четыре года старше — ничего. Бывает и больше — живут. И дом хороший, родители хорошие. А уж он-то сам золото. С рюмкой на голове пройдет — вина не расплещет. Вот какой был Федя! Ну, а как сказал он — няня-то — ой! Как же, думаю, я за воспитанника-то своего пойду. Нет, ни за что! Заплакала, упросила маму. А Феденька, бедный, так у меня и не женился. Может, двадцать лет холостяком жил. А потом на войну взяли — и не вернулся. Вот ведь как бывает…
— А как же вы, Олена Даниловна, в шесть-то лет с двумя ребенками управлялись?
— Нет, не в шесть ведь. Семь мне было. Год уж стажу у меня нянишного было, когда меня в чужую-то деревню отдали. Да вот, управлялась. Бывало, сам и сама уйдут в поле затемно, да в потемках и придут. А я с ребятками. Да еще что-нибудь приготовлю им поисть — самой-то не до разносолов в страду. Ну, да это все ничего. Привычка. Не я одна, и другие в няньках жили. А вот как я штаны-то Феденьке сшила — ой! Такого ни у кого не было. И смех и горе.
Феденька, скажу вам, запущенный был ребенок. Родители работают — света белого не видят. Дом хороший, все хорошее, а Феденька без штанов бегает. Бывало, бедный, прибежит с улицы — весь задок выколет, на камешках да на деревах сидючи. А тут как раз я в сарай пошла за чем-то да на подволоку и залезла. Смотрю, а там грязные брюки лежат. Хозяина. Ну, я и смекнула: сошью-ка я из этих брюк Феденьке штанки. Куда это годится — ребенок весь задок исколол.
Вот взяла я эти брюки, сходила на речку, выстирала, высушила, каталкой выкатала да давай шить. Сшила. С карманами, с помочами. У меня Феденька оделся — картинка. Хозяева вернулись с поля и ребенка своего не узнали. Чей это у нас франт? А франт и есть. Я отмыла его, в божеский вид привела, причесала. Да еще штанки сшила. Нет, говорю, этот франт не чужой, а Феденька. А брючки, творю, я сшила сама. Ой! Я думала, хозяин обрадуется, а хозяин-то у меня побелел. «Ты, говорит, из чего их сшила? » Это брючки-то. А я говорю — из твоих. Из тех грязных, что на подволоке лежали.
Ой! «Что ты, говорит, ведь это мои выходные, праздничные брюки. Я, говорит, от женки их спрятал».
Я тут так и присела.
А дело-то было так. Хозяину незадолго до моего прихода справили праздничные брюки. Хорошие, дорогие. Вот он и пошел в церковь. Все ладно было. В церкви побывал, богу помолился, нет ли, а объявился, показался на глаза попу — строгий батюшка был. Ну а обратно — мужики, известно: зашел в кабак да выпил, да домой-то уж на четвереньках приполз. А жена у него строгая — как в таком виде показаться? Вот он и переоделся в сарае да новые-то грязные брюки и забросил на подволоку, чтобы жене на глаза не попали. Да и забыл за работой-то. А мне они попадись на глаза…
— Строго взыскал хозяин?
— За брюки-то? Нет. Ничего, обошлось. Меня не притеснял. Поплакал только. Жалко брюк-то было. Новые, дорого заплатил. Да и жены боялся — строгая жена была. Вот так я жила в няньках-то. В школу на десятом году пошла, две зимы ходила, а у меня, по-нонешнему взять, уж рабочий стаж был три-четыре года. А двенадцать-то лет мне стукнуло, я уж попа учила.
— Попа? — Ой, порассказать — дак ухохочешься. Далеко, за пятнадцать верст, к попу отдали. Хозяйство большое, пять коров. Попадья больна, после родов в постели лежит. Дети. И сам поп такой неприспособленный — ничего не умеет. Коровы не доены, ревом ревут — вымя от молока рвет. Сено не кошено, и исть нечего: всего в доме полно, а поп ничего не умеет.
— А что же он работниц не догадался нанять?
— Говорю, попишко непутевый был. Да и страда у людей. Работницы которые уже подрядились, которые нейдут — дома полно работы. А я с коровами сама не могу, я худущая — подойник не удержать. Вот я и говорю батюшке: «Батюшка, говорю, надо тебе самому доить». — «Да как, говорит? Я сроду не умею». — «А научу, говорю. Тут, говорю, хитрости нету, только бы сила была в руках». А коровы-то… Милые! Как баржи, стоят во дворе. Большие, высокие.
Ну, батюшка вошел во двор — ошалели. На рога готовы поднять. Я и смекнула. «Батюшка, говорю, надень платок. Они к бабам привыкли, потому и кидаются на тебя».
Батюшка сделал по-моему: подоил коров.
Потом позвал работников: страда, косить надо. И опять у меня батюшка за голову: чем кормить? А дом у самого полон всякой всячины. Ну, я говорю: «Все будет хорошо, батюшка. Ты только делай, что я скажу».
Ну, наварила я каши, супу, ватрушку спекла, масла сбила. Да у меня работники едят — не нахвалятся: ну уж, ну уж, батюшка! Кто у тебя такая мастерица? А батюшка и указывает на меня: «А вот моя, говорит, мастерица. Ей, говорит, всем обязан». Да я у батюшки приделала все дела и попадью на ноги поставила. И хлеб, кабы не я, начисто сгнил. Сырое лето было. Жито пьяное — из поля, как из бочки, несет.
Батюшка у меня пригорюнился: «Оставаться мне в этом году без хлеба». — «Не тужи, говорю, батюшка, можно этому горю пособить. Надо, говорю, только мужику хорошую еду положить да денег не жалеть — тогда он сам прибежит». Вот когда еще бабка Олена насчет материальной заинтересованности понимала. В одиннадцать-двенадцать годов. А у нас после войны до чего мужика довели — из деревни побежал… А все-таки я у батюшки только одно лето прожила. Выгодное бы место и хорошо кормили, да крыс боялась.
— Крыс?
— Крыс. По всему дому бегали. Ну, летом-то я с лампой спала на сеновале. А осень подошла, я и взревела. Что же, я ведь по-нонешнему совсем ребенок была — двенадцать лет…
НЕСМЫШЛЕНЫШИ
В это утро мы с Вовкой славно поработали. Выкосили траву под окошками, засыпали семена и крупу в многочисленные тарелочки и черепушки для птиц, сменили воду в баночках и, сверх того, еще пропололи грядку клубники.
Олена Даниловна, как истая крестьянка, была довольнехонька.
— Ну уж, ну уж какие у меня работники! — говорила она. — Чем только мне с этими работниками и расплачиваться. Разве что пирог со свежей капустой закатать…
— Не надо, бабушка, пирога, — сказал Вовка. — Ты лучше чего-нибудь расскажи.
— Да чего же я вам расскажу?
— А про бельчат, бабушка.
— На-ка, выдумал — про бельчат. А почему не ты? Ты ведь тоже знаешь. — Олена Даниловна хитровато подмигнула мне. — Давай не стесняйся. В школу пойдешь, что будешь делать-то, когда учительница спросит? Бабушки рядом не будет. Ну как?
Жили-были… Вовка застенчиво прижался ко мне. Его маленькое сердечко воробьем запрыгало под моей рукой.
— Ох ты зайчишка, зайчишка…
Ну, жили-были две белки, у них родились деточки… Так?
— Не так, бабушка. Неинтересно так.
— Давай как интересно.
— А ты сама знаешь как.
— Вот не любит сказок, — со значением заметила Олена Даниловна. — Все надо, чтобы по жизни было. А по жизни рассказывать, полдня надо положить. Все в строку лезет: и птичка, и сучок, и каждый чих. Люди-то увидят, что скажут… Бабка Олена с утра, скажут, языком мелет.
— А ты поближе к кустикам сядь, тогда и не увидят, — посоветовал Вовка.
— Да уж разве что к кустикам… Ну тогда так, Владимир, вместе будем. — Тут Олена Даниловна опять многозначительно подмигнула мне: дескать, ты уж извини меня, старуху, пожалуйста, а мне нельзя иначе, мне надо внука подучивать.
Вовка, однако, подучиваться при мне не захотел, и Олене Даниловне пришлось скоро от этой затеи отказаться.
— Ох, Владимир, Владимир, — для порядка пожурила она внука, — ведь знаешь, с чего все началось. Когда мы первый-то раз белок увидели?
— Весной.
— Вот видишь, все помнишь. Весной, весной мы первое знакомство свели с белками. Отец у нас в командировке, мати в больнице, а кто участок вскапывать? Земля-то не ждет. Ну, я на все запреты докторские махнула — поедем, Вова. И вот им, белкам-то, видно, интересно стало, чего это старый да малый все земле кланяются, — пойдем-ка, посмотрим. Ну, из лесу выскочили да вон на ту елушку. — Олена Даниловна указала рукой на пушистое, густо усыпанное розовой шишкой дерево рядом с дровяным сараем. — Вылезли, смотрят на нас, и, видно, уж понравились мы им с Владимиром — они и обгнездились на той елушке.
— Бабушка! — воскликнул Вовка. — А кто первый их увидел?
— Бельчат-то? Ты, ты, Вова. Ох, что было! — Олена Даниловна всплеснула руками. — Утром вбегает ко мне на кухню — я как раз крапиву чистила, крапивник надумала варить: «Бабушка, бабушка, там котятки на елушке!» Где, какие котятки? Почто на елушке? А то, что это бельчата, у нас с Владимиром и в мыслях ни у которого нету. И вот ведь как тайно белки жили — мы даже и не знали, что у них там гнездо. Две недели, а то и три уж на даче жительствуем, а их и в глаза не видели. Ну, я бегу за Вовкой, да ох же! — бельчата. Три сразу, четвертый-то больной был, уж после на глаза попал…
Нет, — вдруг тяжело вздохнула Олена Даниловна и нахмурилась, — не приведи господь, чтобы они еще раз к нам заявились. Я за прошлое лето извелась. И мои спокоя не знали.
— А что так? — Меня удивил этот крутой переход от детской радости и воодушевления к суровой озабоченности.
— А то, что горе с ними, маета одна. Я с ребятами со своими столько не переживала, сколько с этими бельчатами. Вот те бог.
— У них мать была нехорошая, — сказал Вовка. — Сбежала.
— Да, сбежала, — не очень уверенно подтвердила Олена Даниловна, затем послала внука зачем-то в дом и, когда тот хлопнул дверью, сказала:
— Это мы ему говорим, что сбежала, чтобы не расстраивать, — очень уж расстроистый, а на самом-то деле съел кто-то ихнюю матерь — собака или кошка. А отец у бельчат нынешней породы, вертихвост, — пошутила Олена Даниловна, не видали при детях.
Вовка обернулся быстрее ветра, в доме все было в порядке, и Олена Даниловна, похвалив его, повела рассказ дальше:
— Хлебнули, хлебнули мы горюшка в то лето. Перво дело — люди. Весь поселок к нам переходил, каждый день экскурсии — все грядки у нас стоптали. Да грядки ладно — у отца у нашего и топтать — одна трава, да ведь им охрана, присмотр надо. Ну-ка, мало в поселке собак да кошек, а они глупые, несмышленыши, сами в пасть лезут. И никто не подучит — сироты, нету родителей.
Ну днем мы с Владимиром начеку. То он, то я — всегда глазами там. А ночью-то как? Ночью-то кто их удозорит?
— А ночью, — нетерпеливо выпалил Вовка, — мы Василия Ивановича заставляли. Да, бабушка?
— Да, да, Василия Ивановича. Как хошь, говорю, Васенька, а придется тебе ночной досмотр на себя взять. (К этому времени я уже знал, кто такой Василий Иванович, или Васенька. Кот. Большой сибирский кот, который, по словам Олены Даниловны, был самой умной животинкой на свете и которого по старости — отнялись ноги — нынешней весной пришлось усыпить в больнице.) — Выручал, выручал Василий Иванович. Я ночью проснусь, выйду, а он уж у ели — сидит да на ель смотрит. А то опять вдоль забора похаживает, чтобы кошка чужая на усадьбу не забежала.
Ох, да сколько всего с этими бельчатами было — не пересказать. Хоть про ту же еду вспомнить. Попереживали мы с Владимиром. Матери нету — с голоду помрут. Мы уж и грибков-то сушеных на елушку навешали, и баночку-то с молоком под ель ставили, а потом, когда увидели — молодые побеги грызут, отлегло от сердца. Ладно, грызите, ребята. Ель у вас большая, надолго хватит. А одной ели мало — лес рядом.
— Бабушка, а как они ползать учились, помнишь?
— Как не помню. Не по веткам — по сердцу твоему ползают. Ножишки слабые, расползаются, коготки жиденькие, не багрят, — смотришь, один покатился, другой, — вот-вот на землю шмякнутся…
— А про грозу, бабушка, забыла? — еще про один случай напомнил Вовка. — Ты еще папу уговаривала лестницу поставить.
Олена Даниловна, к этому времени начавшая было заметно остывать, снова воспламенилась.
— Ну, это мертвый номер в цирке, — по-современному выразилась она. — Детсад на качелях. Вон с елью-то рядом видишь клен? Так вот, ель свою оползали — на клен пойдем. А что из этого получится, разве такие дурахи думают? Ну, на клен просто — здоровый сук в ель упирается. А как с клена на ель попасть? Веток у клена много, поди угадай, которая к твоему дому, которая от него, а прыгать еще не можем — не научились. И уж они тычутся! Туда-сюда, по той ветке, по другой, по третьей — заблудились! И вот раз на этом-то самом клену их и застала буря. Страшная. С грозой, с молоньей. Мы с Владимиром на другой день в лес пошли — вот такие ели вповалку лежат. Ну, три-то, которые посильнее да побойчее, быстро домой попали, а четвертый-то, горемычный, и остался. Ой! Уж так его полоскало да мотало, мы думали, живого места не останется. Дождь, по-бывалошному сказать, в вожжу, розы у нас растерзало начисто, а на грядках такие дыры навертело — кротам не навертеть…
— Бабушка, а ему после этого дождя лучше стало, да?
— Бельчонку-то? Лучше. Дождь первый помощник у жизни. У нас, бывало, в деревне всегда ребенка на дождь выставляют. Бежи, скажут, на улицу, подрасти немножко. А эти после дождя просто басурманами стали. Ой, что тут делалось! Ведь они мало того, что с дерева на дерево прыг-скок, на землю спустились. Утром в окошко глянешь — что за огоньки из травы выскакивают? А то они возле ели своей играют. А то опять сядешь на скамейку — на, прибежали. Согласны по тебе бегать…
Олена Даниловна посмотрела на небо — там было сине. В воздухе сильно пахло подсохшей травой. Птицы в саду примолкли.
— А ведь к дождю дело-то идет, — сказала она озабоченно и начала вставать.
Мы с Володей быстро сносили траву в сарай. Сама Олена Даниловна отправилась в дом, чтобы на случай грозы укрыть на кухне светлую посуду. Однако грозы на этот раз не было. Дождь тоже пронесло стороной, так что через каких-нибудь полчаса мы снова оседлали скамейку, правда без Вовки. Вовка с плетеной корзинкой пошел рвать заячью капусту для черепахи. Я хотел было тоже пойти с ним — веселее вдвоем ребенку, но Олена Даниловна меня остановила:
— Ничего. Пускай идет один. И так самостоятельности не хватает. Я, бывало, в его годы хлебы уж себе зарабатывала. Олена Даниловна была чем-то явно недовольна. Я попытался вернуть ее к нашему недавнему разговору о бельчатах — мне все-таки интересно было знать, что с ними стало, заявлялись ли они весной на усадьбу или нет. Но старуха и на это откликнулась без прежней живости.
— Нет, не заявлялись, — сказала она сухо. Потом вдруг черные глаз ее гневно сверкнули, и она добавила: — Мудрено им было заявляться-то, когда их еще осенью загубил Васька Шиш. Есть тут у нас в поселке один горький пьяница — все от него стонут. Уж каждый день, каждый день пьяный. Женка бедная во все газеты писала: заберите от нас пьяницу, погибаем. Не берут. Сам мне признался. Весной встречается на дороге, рот до ушей: «Спасибо, Даниловна, за выручку. Я, говорит, на твою пушнину два дня газовал…»
Олена Даниловна старательно поправила белый платок на голове, поглядела в сторону леса, куда ушел внук. — На моей совести эти несмышленыши. Я виновата.
— Да почему же, Олена Даниловна?
— А потому что не то воспитанье дала. Ведь они звери, им в лесу жить, а я их к человеку приучала. Вот и приучила. Тот Шиш их без ружья осенью взял. Сам похвалялся… Нет, не всякое, видно, добро впрок, — философски заключила Олена Даниловна и опять устремила взгляд на зады. — Добро-то, оказывается, тоже надо делать умеючи.
ПРО ВАСИЛИЯ ИВАНОВИЧА
Из всего зверья, перебывавшего у Олены Даниловны за ее долгую жизнь, больше всего она любила, как я уже сказал, Василия Ивановича.
Про него она могла рассказывать часами — живо, с подробностями, и послушать ее, так на свете, честное слово, и среди людей-то не много таких умниц, как этот кот.
— А как же, — говорила Олена Даниловна, — бельчат по ночам кто у нас стерег? Разве кошачье это дело? Я начну кому рассказывать — врешь, бабка. А за грибами — слыхано, чтобы кот ходил? А Василий Иванович ходил. Да, да, да! Мы с Владимиром в лес — и он за нами. В сторонку отбежит: мяу-мяу. Иду, иду, Васенька. И так и знай: белый. Других грибов — козлят ли, моховиков — не признавал.
А пьяниц взять. Отец у нас, — Олена Даниловна так называла своего зятя, — с мокрым рылом родился. Иной раз домой придет — зашумит, а уж Василий Иванович ему лапой: не смей! А ежели еще пьянчуг-друзей приведет — беда! Готов глаза выцарапать…
— Бабушка, а расскажи, как Василий Иванович клубничку воровал, — подсказал Вовка.
Олена Даниловна затряслась от смеха.
— Было, было такое дело. Проштрафился у меня Василий Иванович…
Так начался один из многих рассказов про мудрого кота.
— С Амиком они этот номер выкинули. Собачка тутошняя, песик — вон тех соседей.
Мы тогда приехали на дачу с Васенькой вдвоем — Владимира еще на свете не было. Ну, мне дела не занимать: кирку в руки и хоть весь день маши. А Василий Иванович, вижу, как не в себе, вроде как в растерянность впал. Ходит за мной да все мяу-мяу: где мы? Куда приехали? Городской, не приспособлен к природе. Ну, я ему мозги вправлю: что же ты, говорю, Василий Иванович, все за мной да за м той? Куда это годится? У каждого в жизни свои интервалсы должны быть. — Тут Олена Даниловна бросила на внука один из своих воспитательских взглядов. — Самостоятельность, говорю, должна быть, — еще определеннее выразилась она. — А что же это получится, если все будем ходить друг за дружкой? Ты бы, говорю, хоть друзей-товарищей завел себе. Оглянись, говорю, хорошенько, есть тут кошачий народ.
Нет, со своим братом компанию не свел, а с Амиком снюхался. Тут, на углу, у них свиданья-то происходили. — Олена Даниловна указала на травянистую полевину за калиткой, густо расшитую белоголовыми ромашками. — Правда, Амик и к нам на дачу заходил, а Василий Иванович — нет. Гордость не позволяла: к гостям не хожу. Хочешь — ты приходи ко мне, а не хошь — как хошь. Беда, важный был. Покамест Васильем Ивановичем да Васенькой не назовешь, и не откликнется. Ей-богу.
Ну, Амик, тот попроще был, голову высоко не нес. Все, смотришь, прибежит. Наш его встретит у калитки, обнюхает, а то и по травке покатает — тот песик вежливый, лапки кверху и ничего: катай себе на здоровье. А потом и до проказ дело дошло, из-под контроля вышли. — Олена Даниловна кивнула на каменный особняк за крепким высоким забором слева от своей дачи: — Вот у них, у тех куркулей, стали плантации проверять да клубничку выбирать.
— Кот и собака — клубничку?
— Ну. Форменными ворами стали. Потому что не теперь сказано: чужая ягода слаще. — Олена Даниловна сказала это и сразу же спохватилась, видимо вспомнив про свои воспитательские обязанности. — Да, да, — сурово поджала она губы, — бесконтрольность почувствовали. Решили, что все им можно. Я раз гляжу, где Василий Иванович, другой гляжу. Так все на глазах, все с Амиком со своим, а тут никоторого нет. Потом смотрю — чего трава у забора шевелится, а то они выкатывают. С налета. Амик бесхитростный, ничего в себе не держит: гав-гав, там, за забором, были. А мой-то даже не глядит на меня. Старый гусь, хитрющий — только головой водит да усами подергивает.
Ох, думаю, плутяга, погоди у меня, дознаюсь, что там делаешь, выведу тебя на чистую воду. А сама ничего уж не сказала: ни ласки, ни встряски. Как так и надо.
Ладно. На другой день я начеку. Затаилась за кустом, поджидаю ихнюю встречу. А они встретились, обнюхали друг друга да недолго думая — к забору. Впереди Василий Иванович, сзади Амик. Привычное дело! Не первый раз занимаются — в траве у них уж тропка своя протоптана.
Вот к забору-то они подошли, и я за ними. Батюшки! Василий-то Иванович у меня на грядке клубничку кушает, а Амик где? А Амик в дозоре — на дорожке сидит да на дом посматривает.
— Ну уж и посматривает?
— Вот те бог! — со всей серьезностью побожилась Олена Даниловна. — Чистая правда!
— Бабушка, бабушка, дальше! — закричал возбужденно Вовка. Вовка был уверен, что все дальнейшее сразит меня окончательно.
И оно действительно сразило. Ну, если не сразило, то во всяком случае показалось совершенно неправдоподобным. Ибо дальше было вот что: Василий Иванович, скушав две-три ягодки — так именно выразилась Олена Даниловна, — уступил место Амику, а сам встал в дозор.
— Вот какой у нас ученый кот! — живо прокомментировал Вовка.
— Как в «Руслане и Людмиле». Правда?
— Да, да, такой вот проказник, — рассмеялась Олена Даниловна. — Ведь это надо же додуматься — Амика в дозор, а сам ягодкой сладкой лакомиться! Ну уж я пожурила, посовестила тогда Василия Ивановича. Получил он у меня по заслугам. Это что же, говорю, батюшка мой, получается? Я к тебе с доверием, а ты себя на хулиганство заводишь да еще и Амика с толку сбиваешь. Каково, говорю, мне из-за тебя краснеть придется? Мне, говорю, за всю жизнь люди худого слова не сказали. Где ни работала, что ни делала, всегда хвалили да на почетную доску вешали. Даже в блокаду, говорю, твоя хозяйка рабочей чести не уронила, ни одного дня в простое не была. Так вот на этом и кончилась у них дружба с Амиком…
— Почему?
— А из-за гордости. Не понравилось, что я его при Амике побранила да посовестила. Вот он и заломил хвост. Амик сколько раз подходил к калитке, гав-гав, а наш — нет, не вышел. А тут вскорости и Амика увезли — из Киева хозяева, там сын соседа проживает. Тем часом и кончилась у них дружба…
Своего любимца, умершего, как я уже говорил, от старости, Олена Даниловна похоронила на усадьбе дачи, возле ели, на которой еще год назад Василий Иванович охранял осиротевших бельчат.
— Я уж не пожалела ничего, — рассказывала она про то, как хоронила кота. Разумеется, рассказывала в то время, когда рядом с нами не было Вовки. — Гроб сделала по нему — ящик из-под конфет в магазине купила, внутри клееночкой выстлала, сверху простынкой белой накрыла… Спи, Васенька, место тут самое красивое. Весной черемуха белая пушится, осенью клен горит, а зимой опять ель зеленая — у Гостиного двора такой не увидишь. Я хоть бы и сама не прочь там лечь…
https://www.skazayka.ru/iz-rasskazov-olenyi-danilovnyi/
Есть, есть такое лекарство!
Избушечка у бабы Мани – бывшая банька, единственная в деревне постройка, которая уцелела от войны, при ней огородик величиной с волейбольную площадку, а деревьев всего одна береза, да и та инвалид Отечественной войны – будто культяпки, подняла к небу сухую развилку, обрубленную снарядом. Но любит, обожает птичий народ бабы Манину усадебку. Горластые воробьи-забияки разживаются на ней с утра до ночи, белобокие сороки запросто, как на качелях, качаются на березе, вороны, голуби справляют свои свадьбы. А у кого весной первую песню поет красавец скворец? У бабы Мани. На березе-инвалиде, к которой она еще в тот день, когда вместе с земляками вышла из партизанских лесов, приладила немудреную, наспех сколоченную скворечню.
Соседям это было в диво. У них-то скворчиные дома – терема резные на шестах. И со всеми удобствами: тут тебе и леток с хитроумными дверками, тут тебе и полочка, и ветка березовая – садись куда хочешь да пой свои песни.
А вот не рвутся скворцы в эти терема. Весной целыми днями за бабы Манину развалюху воюют, и только после окончательного дележа какой-нибудь неудачник поселялся в теремах.
– Баба Маня, – допытывались соседи, – скажи нам свое птичье слово, которым скворчишек к себе приманиваешь.
– Да какое у меня птичье слово? Никакого птичьего слова я не знаю. Разве иной раз от скуки выйдешь да поговоришь с ними. Вот и все мое птичье слово.
В ту весну баба Маня решила немножко подновить свою скворечню, а то, чего доброго, рассердятся скворушки – к соседям улетят. Всякая божья тварь любит заботу о себе.
В теплый солнечный день она вышла из дома, протоптала в снегу тропку к березе-инвалиду, затем принесла лесенку, приставила ее к стволу дерева.
Старенькая, дряхлая была баба Маня. На первые три поперечины кое-как поднялась, а дальше – голова закружилась – свалилась в снег.
Какое-то время она лежала в снегу без сознания, а потом слетелись на березу воробьи и давай кричать всем скопом:
– Вставай, вставай, баба Маня! А то простудишься.
Баба Маня встала. Встала, с трудом добралась до дома и слегла: у нее началось двустороннее воспаление легких.
Больше месяца не поднималась с постели баба Маня, и врачи не сомневались: умрет старуха. Нет на свете такого лекарства, чтобы старого человека воскресить из мертвых.
Есть, есть такое лекарство! Его бабе Мане принесли скворцы.
Однажды ранним утром пришла в себя баба Маня – и что такое? Кто стуком стучит во все окошечки ее убогой лачужки?
Она подняла от подушки старую голову – и, боже ты мой: скворушки! Ее любимыши. Стучат, колотятся желтыми клювиками в рамы, бьют воронеными крылышками в стекло:
– Вставай, вставай, баба Маня! Мы тебе здоровье принесли.
Баба Маня от бессилия уронила голову на подушку, заплакала:
– Нет, нет, не могу, ребята. Мне уж не подняться, не встретить вас больше.
– Да как не встретить! Кто сказал, что у тебя сил нет?
Баба Маня сделала над собой немыслимое усилие и поднялась. Не могла она умереть, не посмотрев последний раз на свою любимую птицу.
Хватаясь руками за стены, за косяки дверей, она выползла на улицу, на теплое солнышко, оперлась на легкий, побелевший от старости, как она сама, батожок и долго так стояла с закрытыми глазами, с наслаждением вслушиваясь в весеннюю песню скворцов.
С этого дня баба Маня пошла на поправку.
https://www.skazayka.ru/est-est-takoe-lekarstvo/
Материнское сердце
Ни одного не осталось, все там… А какой лес был! Петя, Ваня, Павел, Егор, Степа… Пять мужиков! Я, бывало, время рожать подходит, не про то думаю, как их всех прокормить да одеть, а про то, как за столом рассадить. Стол-то, вишь, у свекра был небольшой, на себя с хозяйкой да на сына делан, а меня в дом взяли — засыпала ребятами.
Ну, о старших я уж не говорю — тех война съела. На одном году три похоронки получила — вот как по мне война-то прошлась. И Егор тоже через войну нарушился — в плену у германца был. А Степа-то! Мизинец-то мой желанный! Тот уж по моей совести, того я сама упустила… Вот и не просыхаю. Какой уж — двадцать семой пошел, а я все точу себя, все думаю: ох, кабы спохватилась ты тогда пораньше, Офимья, не куковала бы теперь одна на старости. Ложусь и встаю с тем.
Ты когда из дому-то уехал? До войны еще? В тридцать восьмом? Ну, дак Степу-то ты и не помнишь. Я его в тридцать четвертом на беду родила. Все дети у меня хорошие были — ни на одного не пообижусь, а такого не было. Чистое золото! Сколько ему — девяти годков не было — помер, а мы с девкой не знали дров да воды. Все он. За скамейку станет — самого не видно, только пила зыкает. И за грибами там, за ягодами — не надо посылать, сам бежит…
Вот это-то его старанье и сбило меня с толку. Я уж тогда на него глаза раскрыла, когда он кровью заходил. Как-то раз вышла утром за хлев — не знаю, из-за чего дома до бела света задержалась, так-то все и на работу и с работы в потемках, ребят в лицо по неделям не видишь — вот как мы в войну-то робили, а тут не знаю чего — задержалась. Смотрю — на, господи, снег-то в отхожем месте за хлевом весь в крови, и на бревнах тоже кровь намерзла.
Я в избу: — Ребята, кто сичас за хлев бегал? Молчат.
И девка молчит и парень.
— Признавайтесь, говорю, неладно ведь у вас. К дохтуру надо.
Тут Степанушко у меня и повинился: «Я, мама».
Я уж и сама догадалась, что он. Парень уж когда, с самой осени, небаской с лица. И день в школу сходит да три лежит. А раз прихожу домой — по сено ездила:
— Мама, говорит, ко мне сегодня птичка прилетала. Я лежу на лавке, а она села на стволочек рамы да клювиком в стекло тук-тук и все смотрит, смотрит мне в глаза. Чего ей от меня надо?
— То, говорю, замерзла она, в тепло просится. Вишь ведь, говорю, стужа-то какая — бревна рвет.
А птичка-то, оказывается, не простая — смертная. С предупреждением прилетала: готовься, мол, скоро по твою душеньку прилечу.
В те поры, когда он, Степа-то, про эту птичку рассказывал, я и в ум не взяла: вся устала, примерзла — до птички ли мне? А вот когда я кровь-то за хлевом при белом свете увидела, тут я про птичку вспомнила.
Побежала к бригадиру.
— Так и так, говорю, Павел Егорович, у меня парень порато болен — дай лошади в район к дохтурам съездить.
А бригадир, царство ему небесное — помнишь, наверно, Паху-рожу, — нехороший человечишко был, через каждое слово матюк:
— В лес, в лес! мать-перемать!.. Чтобы через час духу твоего здесь не было!
— Нет, говорю, Павел Егорович, кричи — не кричи, а повезу парня в больницу. Ты, говорю, и правов таких не имеешь, чтобы меня задерживать.
Павел Егорович стоптал ногами, войной меня гнуть: «Я, что ли, войну выдумал?», а потом видит, война не помогает — бух мне в ноги:
— Что ты, говорит, Офимья, опомнись! Парень твой как-нибудь недельку промается, а мне ведь, говорит, за то, что лошадь в простое, — решка…
Я пришла домой, плачу: — Ребята, говорю, что мне делать-то? Бригадир в лес гонит… А ребята — что! Разве можно в таком деле ребят спрашивать?
— Поезжай, мама! Надо помогать братьям.
В ту пору у нас еще все живы были: и Петя, и Ваня, и Паша, и Егор.
Ну, поехала. Как не поедешь. Тогда ведь не просто робили — деньгу в лесу зашибали, а лесную битву с врагом вели. Так у нас про лесозаготовки внушали — и взрослым и школьникам. Терпите! Поможем нашим сыновьям и братьям на фронте… Ох, что пережито! Теперь начнешь вспоминать, не всяк и верит. Как, говорят, можно целую зиму прожить, и чтобы без хлеба? А мы не видели в эту зиму хлебного — все до зернышка на войну загребли. Да и картошки-то было недосыта. Одного капустного листа было вволю. Вот Степа-то у меня через этот капустный лист и простудился, на нем здоровье потерял.
В покров прибегает из школы — как раз в ту пору затайка исделалась, на полях снег водой взялся:
— Мама, говорит, люди на колхозном капустнике лист собирают. Нам бы, говорит, тоже надо.
— Надо бы, говорю, парень, да матерь-то у тебя из упряжки не вылезает.
А вечером-то с работы прихожу — на, изба-то у меня полнехонька листу. Анка сидит с лучиной, в корыте моет. А кто наносил, не надо спрашивать, — Степа. Лежит на печи — только стукоток стоит, зуб на зуб не попадет, начисто промерз. Сам знаешь, каково на осеннем капустнике по воде да по грязи бродить. Да в нашей-то обутке.