Или О том, что мудреца нельзя ни обидеть, ни оскорбить. 2 глава




13. (1) Ты отказываешься поверить, что мудрый муж может быть до такой степени тверд? Но ведь точно такую же твердость ты сам можешь наблюдать чуть не каждый день, только причина ее другая. Скажи, какой врач станет сердиться на буйного сумасшедшего? Кто станет истолковывать в дурную сторону брань лихорадочного больного, которому не дают пить? (2) Мудрец ко всем людям относится так, как врач к своим больным; а тот не брезгует ни прикасаться к срамным частям больного, если они требуют лечения, ни рассматривать его кал и мочу, ни выслушивать ругательства охваченных горячечным бредом. Мудрец знает, что все, кто важно разгуливает в пурпурных тогах[95], словно здоровые, на самом деле всего лишь разряженные больные, а больным простительна несдержанность. Поэтому он не раздражается, если болезненное возбуждение заставит их нагрубить своему целителю, и так же ни в грош не ставит их малопочтенные выходки, как и их почетные звания.

(3) Точно так же как мудрец не возомнит о себе, если его начнет расхваливать нищий попрошайка, и не сочтет себя оскорбленным, если последний плебей не ответит на его приветствие, — так он не станет задирать носа и тогда, когда богатые люди один за другим начнут выказывать ему уважение: он ведь знает, что они ничем не отличаются от нищих, и даже более жалки, поскольку нищему нужно мало, а им много; и так же мало тронет его, если персидский царь или повелитель Азии Аттал[96]в ответ на его приветствие молча прошествует мимо с надменным лицом. Он знает, что у царя положение не многим завиднее, чем у того, кому поручат в многолюдном имении заботу о больных и помешанных.

(4) Неужели я стану огорчаться, если со мной не поздоровается один из тех, кто целыми днями торгует у храма Кастора, продавая и покупая негодных рабов, один из тех, чьи лавки вечно битком набиты грязнейшей сволочью? Думаю, нет. Ибо что доброго может быть у того, кому подчинены лишь дурные? Мудрецу же решительно безразлична вежливость или невежливость к нему не только со стороны подобных людей, но и со стороны царей: «Тебе подчинены и парфяне, и мидийцы, и бактрийцы, но ведь ты держишь их силой; но ведь из-за них ты не можешь ни на миг ослабить тетиву своего лука; но ведь они — самые страшные твои враги, насквозь продажные, вечно мечтающие о новом господине».

(5) Таким образом, никакое оскорбление не заденет мудреца. Все люди непохожи друг на друга, но для мудреца они одинаковы — всех равняет глупость. К тому же если бы он хоть раз опустился до того, чтобы обидеться или оскорбиться, он никогда уже не смог бы обрести прежней безмятежности. А ведь безмятежность — особое свойство именно мудреца и великое для него благо. Он никогда не позволит себе оскорбиться, ибо тем самым он оказывал бы честь тому, кто нанес оскорбление. Тут существует необходимая связь: если нас очень огорчает чье-то презрение, значит, нам особенно приятно было бы уважение именно этого человека.

14. (1) Некоторые помешались уже до такой степени, что считают возможным быть оскорбленными женщиной. Какая разница, как ее содержат, сколько у нее носильщиков, сколько весят серьги в ее ушах и насколько просторно ее кресло? Все равно она остается тем же неразумным животным, диким и не умеющим сдерживать свои вожделения, если только она не получила особенно тщательного воспитания и образования в науках. Есть люди, чувствующие свое достоинство задетым, если их случайно толкнет парикмахер, считающие оскорблением, если привратник мешкает распахнуть перед ними двери, если номенклатор[97]говорит высокомерным тоном или кубикулярий[98]хмурит бровь. О, до чего все это смешно! И до чего сладостное наслаждение испытывает душа, отворачиваясь от сумятицы чужих заблуждений, чтобы созерцать собственный покой!

—(2) Выходит, мудрец не подойдет к дверям, возле которых сидит сердитый привратник?

—Разумеется, подойдет, если будет в том действительная нужда, и как бы страшен ни был привратник, смягчит его, как злую собаку костью, не считая для себя унизительным немного потратиться, чтобы получить право переступить порог, помня, что бывают и мосты такие, где за переход надо платить. Так и тут он даст, как бы мало почтенен ни был этот новоявленный откупщик доходов с приветственных визитов; мудрец ведь знает, что все продажное покупается за деньги. Надо иметь душу самую ничтожную, чтобы находить повод для гордости и самодовольства в том, чтобы высокомерно отвечать привратнику, обломать палку о его спину или пойти к его господину жаловаться и просить выпороть дерзкого. Вступая в препирательство с кем-то, мы признаем его своим противником, а следовательно, равным себе, даже если мы и победим в стычке.

—(3) А как поступит мудрец, если его ударят кулаком?

—Как поступил Катон, когда ему дали пощечину? Он не рассердился, не стал мстить за обиду, и даже не простил ее: он заявил, что обиды не было. Величие его духа поднималось выше прощения: он вообще не признал обиды. Впрочем, на этом не стоит долго останавливаться, ибо кто же не знает, что вещи, которые все люди считают хорошими или, наоборот, плохими, мудрец воспринимает иначе, так что их оценки никогда не совпадают. Какое ему дело до того, что люди сочтут унизительным или жалким? Он не идет туда, куда валит народ; как звезды движутся навстречу миру[99], так он идет наперекор общественному мнению.

15. (1) Поэтому перестаньте без конца спрашивать: «Неужели мудрец не обидится, если его побьют? А если ему вырвут глаз? Неужели он не оскорбится, если его протащат через весь форум, осыпая грязными ругательствами? Если на царском пиру ему прикажут лечь под стол или есть с последними из рабов, делающих самую черную работу? Если его принудят вынести все, что может выдумать изобретательный ум невыносимого для гордости свободного человека?»

—(2) Можно без конца наращивать и число и размеры подобных вещей — природа их будет одинакова. Если мудреца не трогают мелочи, то не тронут и обиды покрупнее. Если его не задевает одна или две, то не заденет и множество.

Но вы воображаете себе колоссальный дух мудреца по вашему собственному слабому и ничтожному духу, и, зная примерно, что способны были бы вынести вы сами, вы приписываете мудрецу чуть побольше терпения. Ошибаетесь: он не имеет вообще ничего общего с вами; благодаря добродетели он занимает место совсем в другом конце вселенной. (3) Припомните все, что вы знаете тягостное, труднопереносимое, устрашающее слух и взор, обращающее людей в бегство; обрушьте все это на мудреца, хоть все сразу, хоть по отдельности — он устоит, не дрогнув. Кто полагает границы душевному величию, кто говорит, что это-де мудрец может вынести, а это нет, тот неправ: если мы победили фортуну лишь отчасти, значит, она рано или поздно победит нас.

(4) Не думай, будто только стоики такие суровые. Вот что говорит Эпикур, которого вы считаете покровителем вашей праздности[100], учителем изнеженности и безделья, отправляющим вас в погоню за наслаждениями: «Фортуна редко становится на пути у мудреца»[101].

Да ведь эти слова почти впору истинному мужу! Ну, еще чуть-чуть, выразись немного мужественнее — убери ее совсем с дороги! (5) Вот дом мудреца: тесный, неухоженный, без удобств; в нем ни шума, ни беготни многочисленной челяди, ни привратников, с продажной придирчивостью разбирающих толпы визитеров по статьям; однако фортуна никогда не осмелится переступить за этот пустой и никем не охраняемый порог. Ибо знает, что ей не место там, где ничто ей не принадлежит.

16. (1) Но если против обиды восстал даже весьма снисходительный к потребностям тела Эпикур, то кто может счесть невероятным и превосходящим возможности человеческой природы точно такое же требование, выдвигаемое нами? Эпикур говорит, что мудрец спокойно переносит обиды; мы говорим, что он не воспринимает их. (2) Что тут, по-твоему, противоречит природе? Мы ведь не отрицаем, что быть избитым, выпоротым или лишиться какого-либо члена — вещи малоприятные; мы только говорим, что это не обиды. Мы не отнимаем у них болезненности; мы отнимаем лишь название — «обида», ибо нельзя обидеться, не нанеся урона добродетели. Мы еще посмотрим, кто из нас более прав в остальном, однако и мы и Эпикур полностью совпадаем в одном: обиду следует презирать. Ты спросишь, какая разница между им и нами? Разница, какая бывает между двумя гладиаторами отменного мужества: один зажимает рану рукой, не отступая ни на шаг; другой, взглянув на шумящих зрителей, делает знак, что ничего не произошло и что он не желает вмешательства[102]. (3) Расхождения между нами очень невелики. К тому единственному, что важно для нас, о чем мы с тобой здесь ведем речь, одинаково призывают и стоики и Эпикур, а именно: презирать обиды и то, что я назвал бы тенью обид и безосновательным подозрением — оскорбления; чтобы презирать эти последние, достаточно быть даже не мудрецом, а мало-мальски здравомыслящим человеком[103], который мог бы сказать себе так: «По заслугам меня оскорбили или нет? Если по заслугам, то это не оскорбление, а справедливое суждение; если не по заслугам, то пусть краснеет тот, кто совершил несправедливость».

(4) В самом деле, что такое это так называемое оскорбление? Кто-то пошутил насчет моей лысины или близорукости, насчет худобы моих ног или насчет моего роста. Что оскорбительного в том, чтобы услышать и без того очевидное? Один и тот же рассказ может рассмешить нас, если нас двое, и возмутить, если его слышит много народу; мы не позволяем другим заикнуться о том, о чем сами говорим постоянно; мы получаем удовольствие от шуток, когда они умеренны, и впадаем в ярость, когда они переходят известные границы.

17. (1) Хрисипп[104]рассказывает, как возмутился один человек, когда другой назвал его холощеным морским бараном[105]. Мы видели, как плакал в сенате Корнелий Фид, зять Овидия Назона[106], когда Корбулон[107]обозвал его ощипанным страусом; и ведь никакие несчастья, ранившие его нрав и портившие ему жизнь, не пошатнули его твердости и не заставили опустить голову; а такая глупая нелепица довела его до слез: вот насколько слабы становятся души, покинутые разумом! (2) Что обидного мы находим в том, что кто-то передразнивает наш выговор или походку, если кто-то преувеличенно изображает наш телесный или речевой недостаток? Как будто без них никто бы этого не заметил! Некоторые не выносят упоминания при них старости, седины и прочих вещей, о которых люди обычно молят богов. Иных выводит из себя разговор о проклятой бедности — но кому можно поставить ее в вину, кроме того, кто ее скрывает?

Ты отнимешь предмет для насмешки у дерзких на язык и слишком язвительных острословов, если, не дожидаясь их, сам над собой посмеешься.

(3) Ватиний, человек, рожденный словно нарочно для возбуждения смеха и ненависти, был, как передают, отменно забавный и язвительный шут; он вечно сам смеялся над своими кривыми ногами и короткой шеей, избегая тем самым острого языка своих врагов, которых у него было больше, чем болезней, и в первую очередь, конечно, Цицерона. Но если на это был способен человек, разучившийся стыдиться, чей рот затвердел, изрыгая бесконечные потоки брани, то почему бы не суметь этого и тому, кто уже достиг кое-чего в изучении свободных наук и в попечении о мудрости?

(4) Кроме того, не забывай, что здесь возможна особого рода месть — ты можешь отнять у обидчика все удовольствие от нанесенного оскорбления. Ты ведь слышал, как иногда восклицают: «Вот не повезло! До него, кажется, не дошло!» Ибо весь смысл оскорбления — в том, чтобы его почувствовали и возмутились. Ну и, наконец, твой насмешник когда-нибудь нарвется на равного себе, и ты будешь отомщен.

18. (1) Говорят, что Гай Цезарь[108]отличался помимо прочих немалочисленных своих пороков каким-то удивительным сладострастием в оскорблениях; ему непременно нужно было на всякого повесить какой-нибудь обидный ярлык, при том что сам он представлял собой благодатнейший материал для насмешек: омерзительная бледность, выдающая безумие; дикий взгляд глубоко спрятанных под старческим лбом глаз; неправильной формы безобразная лысая голова с торчащими там и сям жалкими волосенками; прибавь к этому шею, заросшую толстенной щетиной, тонюсенькие ножки и чудовищно громадные ступни. Насмешки и оскорбления, которые он отпускал в адрес своих родителей и предков, я мог бы перечислять без конца; он оскорблял все сословия без разбора; но я остановлюсь сейчас лишь на тех случаях, которые впоследствии привели его к гибели.

(2) Среди ближайших его друзей был Валерий Азиатик[109], муж отважный и гордый, от которого едва ли можно было ожидать терпеливого и спокойного отношения к оскорблениям. И вот на пиру, при большом собрании народа, Гай Цезарь начинает пенять ему самым громким голосом, что жена его нехороша в постели. Благие боги, это мужу-то такое выслушивать! Это принцепсу-то такое знать! Это до чего же должен дойти разврат, чтобы принцепс рассказывал о своем прелюбодеянии и о своей неудовлетворенности — кому? — самому мужу! Да ведь не просто мужу, а консуляру, и не просто консуляру, а лучшему другу!

(3) Иначе вышло с Хереей, военным трибуном: у него был тоненький нежный голос, не соответствовавший его руке и способный внушить подозрение всякому, кто не знал его в деле. Когда он спрашивал Гая, какой назначить пароль, тот всегда называл ему то Венеру, то Приапа, всякий раз на новый лад издеваясь над воином как над распутником; сам он при этом обычно так и сиял, весь покрытый золотом, обутый в сандалии[110]. Так он заставил Херею взяться за оружие, чтобы не просить больше пароля! Херея первым из заговорщиков нанес удар, сразу перерубив шею; за ним тотчас посыпалось множество ударов мечей, мстивших за личные и общие обиды, однако первым был муж, который менее всех таковым казался, женственный Херея.

(4) При этом тот же Гай принимал за оскорбление любой пустяк, как это чаще всего и бывает: чем больше человек склонен обижать других, тем хуже он сам переносит обиды. Так, он впал в ярость, когда Геренний Макр, здороваясь, назвал его Гаем, и наказал примипилярия[111], назвавшего его Калигулой: он ведь родился в лагере и рос среди легионов, так что солдаты звали его обычно Калигулой[112], ибо он не сумел стать им ближе под каким-нибудь другим именем; однако, став взрослым и возвысившись до котурнов[113], он стал, видимо, считать Калигулу позорной и бранной кличкой.

(5) И вот что, кстати, может послужить нам утешением: если мы будем снисходительны и не станем мстить, то все равно найдется кто-нибудь, кто накажет нашего высокомерного, наглого и насмешливого обидчика, ибо это пороки такого свойства, что никогда не могут ограничиться одним человеком и одним оскорблением.

(6) Обратимся, однако, к тем, чье превосходное терпение должно служить нам образцом. Сократ совершенно добродушно принимал все остроты на свой счет в комедиях, которые публиковались и представлялись зрителям в театре[114]; слушая их, он смеялся не меньше, чем когда жена Ксантиппа обливала его помоями. Антисфена укоряли происхождением: мол, мать его варварка из Фракии; он же отвечал, что и у богов мать — с Иды[115].

19. (1) Не надо вмешиваться в ссоры и драки. Надо подальше уносить ноги и не обращать внимания, когда их затевают люди неразумные. Пусть чернь воздает нам почести или поносит — нам должно быть безразлично. (2) Не следует ни огорчаться первому, ни радоваться второму; в противном случае, опасаясь оскорблений или обидевшись, мы забросим необходимые общественные и частные обязанности и, по-женски заботясь лишь о том, как бы не услышать чего-либо неприятного, упустим многое благодетельное. Иногда, обидевшись на кого-то из власть имущих, мы скрываем наш гнев подчеркнуто вольным и независимым обращением. Но мы ошибаемся: свобода — не в том, чтобы никогда не становиться жертвой обиды или насмешки. Свобода — в том, чтобы поднять свой дух на недосягаемую для любых обид высоту; чтобы сделать самого себя единственным источником всех своих радостей, а все внешнее удалить от себя; в противном случае жизнь наша пройдет в беспрерывном беспокойстве и мы станем дрожать от страха перед любым насмешливым языком.

Нет человека, не способного оскорбить; кого же тогда можно не бояться? (3) Дабы защитить себя, мудрец и тот, кто пока лишь стремится к мудрости, будут прибегать к разным средствам. Тому, кто еще не достиг совершенства и продолжает ориентироваться на общественное суждение, следует помнить, что они обречены жить среди сплошных обид и оскорблений; всякое зло переносится легче, если его предвидели заранее. Чем более высокое положение занимает человек, будь то происхождение, добрая слава или наследственное имение, тем мужественнее он должен себя вести; пусть помнит, что высокое воинское звание обязывает стоять в первом ряду. Пусть переносит оскорбления, бранные слова, позор и прочее бесчестье как боевой клич неприятеля, как пущенные издалека стрелы и камни, свистящие возле шлема, не причиняя вреда; на обиды же пусть смотрит как на раны, ломающие его оружие и пронзающие грудь, но не позволяющие не только отступить ни на шаг, но хотя бы поколебаться. Даже если враг нажимает и теснит тебя со всех сторон, отходить — позорно; сохраняй назначенное тебе природой место. Ты спросишь, что это за место? Место мужа.

(4) У мудреца род защиты совсем иной, даже, пожалуй, противоположный: ведь вы в разгаре боя, а он давно одержал победу. Не сопротивляйтесь же собственному благу; питайте в душах ваших надежду добраться до истины; воспринимайте благотворные поучения с охотой и помогайте им собственным убеждением и молитвой. Государство рода человеческого стоит благодаря тому, что есть нечто непобедимое, есть некто, перед кем фортуна бессильна.

 

 

О ПРОВИДЕНИИ,

или О том, почему с хорошими людьми [116]случаются неприятности, несмотря на то, что существует провидение.

 

К Луцилию

 

 

1. (1) Ты как-то спросил меня, Луцилий, отчего с добрыми людьми случается столько дурного, если мир управляется провидением. Конечно, отвечать на такой вопрос следовало бы в объемистом труде, где доказывалось бы, что провидение начальствует над вселенной и что бог принимает в нас участие. Но раз ты хочешь получить решение одного противоречия, не трогая всего запутанного клубка и вырвав часть из целого, я не стану усложнять себе задачу и возьмусь отвечать на твой иск как адвокат богов.

(2) Здесь ни к чему доказывать, что столь великое создание не стоит без хранителя и стража, что сонм размеренно движущихся светил не порожден случайным порывом; что предметы, приведенные в движение случаем, несутся беспорядочно и сталкиваются между собой, а этот стремительный и беспрепятственный бег происходит по велению вечного закона, которому повинуется все на земле, который зажег столько сверкающих в стройном порядке лучезарных светил на небе. Столь стройный порядок не свойствен бесцельно мечущейся материи; бессмысленное совпадение не могло бы подвесить небесные тела с таким искусством, чтобы земля — самое тяжелое, что есть в мире, — неподвижно уселась в центре, созерцая стремительный бег вращающегося вокруг нее неба; чтобы моря проливались в долины[117], орошая почву, и не переливались через край оттого, что в них впадают реки; чтобы из крошечных семян рождались исполины-деревья.

(3) Не случайны и такие, на первый взгляд, внезапные и непредсказуемые явления, как тучи, ливни, громовые удары молний, извержение пламени, когда взрываются вершины гор; землетрясения и прочие бурные вещи, постоянно тревожащие поверхность земли и воздух над нею. Они так же имеют свои причины, как и те явления, которые мы считаем чудесными лишь оттого, что обнаружили их, где не ожидали: например, горячие воды посреди морских волн или новые острова, вдруг вынырнувшие на поверхность пустынного дотоле моря. (4) Более того: наблюдая, как отступает от берегов морская пучина, обнажая песок, а через некоторое время вновь накрывает его, всякий может подумать, что это какое-то слепое колебание моря то оттягивает волны назад, то вновь выталкивает их, заставляя бурно устремляться к своему прежнему месту; в то время как в действительности они поднимаются и опускаются постепенно, в определенный день и час, повинуясь притяжению лунного светила, повелевающего океанскими приливами.

Всем этим мы займемся в свое время, но не теперь, тем более, что ты и так не сомневаешься в наличии провидения, а лишь жалуешься на него. (5) Я примирю тебя с богами, ибо для лучших из людей они — лучшие из богов. В самом деле, природа не допускает, чтобы доброе вредило доброму. Добрых людей и богов связывает дружба, родившаяся из общей для них добродетели.

Что я говорю — дружба? Нет, это родство и сходство, ибо добрый человек отличается от бога лишь по времени; он — его ученик, его подражатель, его подлинное потомство, которое великий родитель, суровый наставник добродетели, воспитывает твердо и жестоко, как и земные строгие отцы. (6) Поэтому когда видишь, как добрый муж, угодный богам, страдает, трудится, потеет, карабкается на крутизну, а дурной веселится и купается в наслаждениях, подумай о том, что собственных детей мы желаем видеть скромными, а развязными — детей рабов; что своих мы приучаем к суровой дисциплине, а в рабах поощряем наглость. Подумай, и ты поймешь, что с богом — то же самое. Доброму мужу он не дает веселиться, испытывает его, закаляет, готовит его для себя.

2. (1) «Отчего же с хорошими людьми часто происходят несчастья?» — С хорошим человеком не может случиться ничего дурного: противоположности не смешиваются. Как бесчисленные реки, изливающиеся с неба потоки дождей, великое множество минеральных источников не меняют вкуса морской воды, не делая ее хотя бы чуть-чуть менее соленой, так и дух мужественного человека не сгибается под натиском невзгод. Он не двигается с места и окрашивает все происходящее в свои собственные цвета, ибо он сильнее всего внешнего.

(2) Я не собираюсь утверждать, что он не ощущает тягот. Нет, но он побеждает их; спокойный и умиротворенный во всем прочем, он неизменно поднимается навстречу всякой напасти. Невзгоды он считает упражнениями. Да кто же откажется — если, конечно, он мужчина и не лишен стремленья к чести, — пострадать за правое дело и подвергнуться опасности при исполнении своего долга? (3) Посмотрите: атлеты, которым приходится заботиться о своей телесной силе, вступают в поединок с самыми сильными противниками и требуют от тех, кто готовит их к состязаниям, драться с ними в полную силу; они терпеливо сносят удары и раны, а если не удается найти достойного противника, вызывают на бой сразу нескольких. (4) Без противника чахнет и добродетель. Она должна проявить всю свою выдержку, чтобы стало ясно, чего она стоит и на что способна. Добрый муж должен действовать, как атлет: не бояться суровых испытаний и не жаловаться на судьбу; принимать за благо все, что случается, и обращать это во благо. Важно, не что, а как ты переносишь.

(5) Разве ты не видел, насколько по-разному проявляют любовь отцы и матери? Первые приказывают детям вставать чуть свет и приступать к занятиям; даже в праздники не позволяют им бездельничать, заставляя лить пот, а порой и слезы. Напротив, матери норовят прижать к себе, усадить на колени, не пускать на солнцепек, желая, чтобы дети никогда не узнали огорчений, слез и мучительного труда. (6) Бог по отношению к добрым мужам имеет душу отцовскую; он любит их мужественной любовью, словно говоря: «Пусть работа, скорби и утраты помучат их как следует, чтобы они накопили настоящую силу». Ожиревшее от праздности тело слабеет и уже не выдерживает не только трудов, но и просто движения и даже собственного веса. Кто знал лишь безоблачное счастье, не снесет ни одного удара. Но кто постоянно боролся с невзгодами, чья кожа задубела от ударов несправедливой судьбы, тот не отступит перед бедой, а если упадет, будет драться дальше, хотя бы на коленях. (7) Неужели тебя удивляет, что бог, возлюбивший добрых мужей превыше всех и желающий, чтобы они стали как можно лучше, назначает им такую судьбу, которая могла бы стать для них упражнением в доблести? Что до меня, то я бы не удивился, даже узнав, что богов иногда тянет полюбоваться, как великий муж станет сражаться с какой-нибудь ужасной напастью. (8) Мы ведь получаем порой удовольствие, глядя, как стойкий духом юноша встречает рогатиной бросившегося на него дикого зверя или бесстрашно ждет львиного прыжка; такое зрелище тем приятнее, чем благороднее его герой. Впрочем, это — ребяческие забавы человеческого легкомыслия, совсем не то, на что могли бы обратить благосклонный взор боги. (9) Есть одно зрелище, заслуживающее внимания бога, которого волнует участь его создания; есть один борец, достойный бога: это доблестный муж в поединке со злой судьбою, особенно если сам он и бросил ей вызов.

Я не знаю, право слово, смог бы Юпитер найти на земле, если бы пожелал обратить на нее внимание, зрелище прекраснее, чем Катон, очередной раз потерпевший поражение в своем деле, но все так же прямо стоящий на развалинах республики. (10) «Пусть весь мир, — говорил он, — подчинится единовластию, пусть легионы Цезаря займут все земли, флот — все моря, пусть воины Цезаря осадят городские ворота: у Катона всегда есть выход; одной рукой он проложит себе широкий путь на свободу. Этот меч, оставшийся чистым и незапятнанным в гражданской войне, сослужит, наконец, добрую и знатную службу: принесет Катону свободу, которую не смог принести родине. Приступай, душа моя, к исполнению давнего своего замысла: вырвись из путаницы дел человеческих! Вот Петрей и Юба[118]уже сошлись в поединке и лежат, сраженные рукой друг друга. Этот шаг навстречу року — деяние выдающейся доблести, но нашему величию оно не подобает: Катону так же мало пристало просить у кого-то смерти, как и жизни». (11) Я уверен, что боги с величайшим удовольствием наблюдали это зрелище: как сей славный муж, для себя — самый неумолимый палач, для других — заботливый советчик и помощник, устроивший бегство покидавших его друзей, проведший последнюю ночь жизни за своими научными занятиями, вонзил меч в свою священную грудь, а затем вырвал собственные внутренности, своей рукой выведя на свободу пресвятейшую душу, которой меч недостоин был осквернить. (12) Вот почему, я думаю, рана его оказалась неверной и несмертельной: богам недостаточно было один раз насладиться зрелищем Катоновой смерти. Они не отпустили его доблестную душу, призвали ее назад, дабы она показала себя в еще более трудной роли: повторный шаг навстречу смерти требует куда большего присутствия духа, чем первый[119]. Разве могли боги без радости смотреть на то, как их питомец уходит из жизни столь славным и достопамятным путем? Смерть освящает тех, чей дух восхваляют даже вопреки страху.

3. (1) А теперь я поведу свое рассуждение дальше и докажу тебе, что не все то зло, что злом кажется. Начну с того, что вещи, которые ты зовешь трудностями, превратностями и ужасными бедствиями, не являются таковыми, во-первых, для тех, на чью долю они выпали, во-вторых, для человечества в целом, о котором боги заботятся больше, чем об отдельных людях; что, кроме того, те, кому выпадет подобная злая участь, принимают ее добровольно, а если не желают принимать, то заслуживают такой участи. Затем я покажу тебе, что это приключается с добрыми людьми по воле рока и по тому же самому закону, по которому они добрые люди. Наконец, я постараюсь убедить тебя никогда не жалеть доброго мужа, ибо он может иногда казаться достойным жалости, но не может им быть.

(2) Труднее всего мне будет исполнить первое мое обещание: доказать, что вещи, вызывающие у нас страх и трепет, идут на пользу тем самым людям, которым достаются. Ты спросишь: «Неужели им на пользу ссылка, нищета, утрата детей и жены, позор или болезнь?» Если тебе не верится, что это может пойти кому-нибудь на пользу, то ты не поверишь также и в лечение огнем и железом, или голодом и жаждой. Но если ты, поразмыслив, согласишься, что некоторым ради исцеления отпиливают и вынимают кости, другим вытягивают наружу жилы, а иным ампутируют конечности, которые нельзя сохранить без угрозы гибели всего тела, то ты, может быть, позволишь убедить себя и в том, что некоторые неприятности приносят пользу тем, на чью долю достаются. Ведь точно так же, клянусь Геркулесом, многие вещи, которые все хвалят и к которым стремятся, приносят вред тем, кто ими наслаждается, вроде обжорства, пьянства и прочих подобных и губительных удовольствий.

(3) Среди многих великолепных изречений нашего Деметрия есть одно, которое я услыхал совсем недавно; оно еще не отзвучало и до сих пор дрожит в моих ушах: «На мой взгляд, — сказал он, — нет существа более несчастного, чем тот, кому не встретилось в жизни ни одного препятствия». Это значит, что ему не удалось испытать себя. Пусть сбывалось все, что он пожелает, пусть даже прежде, чем он пожелает, — все равно, боги вынесли ему плохой приговор. Его сочли недостойным поединка с фортуной и, возможно, победы над ней; а от трусов фортуна всегда бежит прочь, словно говоря: «К чему мне такой противник? Он сразу бросит оружие. Мне не придется пускать в ход свою силу: он либо сбежит от простой угрозы, либо свалится замертво при виде моего лица. Придется поискать другого, с кем я могла бы скрестить оружие. Стыдно вызывать на бой человека, заранее готового сдаться». (4) Если гладиатору дают неравного противника, он расценивает это как бесчестие, ибо знает, что победа без риска — победа без славы. Так же и фортуна: она ищет себе равных, самых доблестных, а других обходит с презрением. Она нападает на самых упорных и несгибаемых, ей нужен противник, с которым она могла бы помериться всей своей силой: она испытывает Муция огнем, Фабриция бедностью, Рутилия ссылкой, Регула пыткой, Сократа ядом, Катона смертью[120]. Лишь злая судьба открывает нам великие примеры.

(5) Неужели несчастлив Муций, оттого что попирал своею десницей огонь вражеского костра и сам себя приговорил к наказанию за ошибку? Может быть, он несчастлив оттого, что обгорелая его рука обратила в бегство царя, чего не смогла сделать рука здоровая и вооруженная? Разве он был бы счастливее, грея свою руку на груди у подруги?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-01-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: