Или О том, что мудреца нельзя ни обидеть, ни оскорбить. 5 глава




(7) «Так что же, неужели, когда мудрецу приходится заниматься подобными делами, они нисколько не трогают его души и не выводят ее из обычного бесстрастия?» — Да, наверное, и он чувствует какое-то легкое, едва заметное волнение. По словам Зенона, и в душе мудреца остается шрам от зажившей раны. Так что и он, видимо, испытывает что-то вроде теней или призраков чувств, хотя сами они ему совершенно чужды.

17. (1) Аристотель говорит, что некоторые чувства, если правильно ими пользоваться, могут служить хорошим оружием[158]. Это было бы верно, если бы их можно было брать и откладывать в сторону по усмотрению того, кто ими пользуется, как военное снаряжение. Но это оружие, которым Аристотель снабжает добродетель, вступает в бой само по себе, не дожидаясь руки; вы им не владеете — оно само владеет вами. (2) Нет, нам не нужно никакое другое снаряжение: природа достаточно снарядила нас разумом. В нем она дала нам оружие твердое, надежное, не знающее износа, послушное, не обоюдоострое; оно никогда не обратится против своего хозяина. Одного разума достаточно не только для того, чтобы заранее обдумать ход сражения, но и для того, чтобы провести его; и ко всему прочему, что может быть глупее, чем разуму просить поддержки у гнева, чтобы вещь прочная опиралась на ненадежную, верная полагалась на неверную, здравая просила помощи у больной?

(3) А если я скажу тебе, что разум сам по себе много сильнее гнева даже в тех делах, для которых один только гнев и считается полезным? Ведь разум, однажды рассудив, что нечто должно быть сделано, остается тверд в своем решении: он никогда не найдет ничего лучшего, чем он сам, к чему стоило бы перемениться, и потому остается верен единожды выбранному решению. (4) А гнев часто отступает, например, перед милосердием; в нем нет настоящей крепости, он надут пустой спесью и внушителен лишь с виду, а разрушителен лишь вначале, как ветры, поднимающиеся от земли и берущие начало в реках и болотах: они порывисты, но быстро утихают. Так и гнев: (5) начинается порывом огромной силы, а потом слабеет и иссякает раньше времени; тот самый гнев, который весь так и горел кровожадностью, изобретая мысленно неслыханные виды казни, к тому времени, как надо казнить, уже, глядишь, утих и смягчился. Чувство сникает быстро, разум всегда одинаков. (6) Там, где чрезвычайная суровость судьи основывается на гневе, нередко случается, если заслуживающих смертной казни окажется много, что после крови двоих или троих гнев иссякает и на дальнейшие убийства его не хватает. Страшны всегда первые его приступы; как укусы ядовитой змеи смертельны, когда она, потревоженная, только что выползла из своей норы; но после нескольких укусов яд иссякает, и зубы ее становятся безвредны. (7) Таким образом получается, что совершившие равные проступки претерпевают неравные наказания, и даже провинившийся меньше терпит больше, если попадается под более горячую руку, да и вообще гнев неуравновешен: то он переходит всякую меру, то исчезает раньше времени, ибо он очень снисходителен к себе, во всем дает себе волю; суждения его произвольны, и слушать он никого не желает; не признает чужих доводов и ходатайств, твердо держась однажды принятого направления, и ни за что не отступится от своего суждения, даже если оно окажется неправильным.

18. (1) Разум терпеливо выслушивает обе стороны, а затем и сам просит отсрочки, чтобы хватило времени взвесить все и найти истину; гнев торопится. Разум хочет вынести такое решение, которое было бы справедливым; гнев хочет, чтобы считалось справедливым то, что он заранее решил. (2) Разум не смотрит ни на что, кроме самого предмета, о котором идет речь; гнев возбуждается пустыми и не идущими к делу мелочами. Его может воспламенить слишком уверенное лицо, чересчур громкий голос, чуть вольнее обычного речь, чуть изысканнее наряд, слишком честолюбивый адвокат или явная благосклонность народа; нередко гнев против защитника заставляет осудить обвиняемого; даже когда истина обнаруживается со всей очевидностью, гнев лелеет и бережно хранит свое заблуждение; он ни за что не позволит себя переубедить, и упорствование в дурных начинаниях кажется ему достойнее раскаяния.

(3) Я помню Гнея Пизона[159], мужа, свободного от многих пороков, но имевшего превратные представления: он почитал твердостью отсутствие гибкости. Он однажды приказал отвести на казнь солдата, вернувшегося из отпуска без своего спутника, за то, что тот якобы убил своего товарища, раз не может его предъявить. Солдат просил отсрочки, чтобы отыскать пропавшего, но ему не дали. Осужденный был выведен за вал и уже подставил шею, как вдруг объявился его товарищ, считавшийся убитым. (4) Тут центурион, назначенный руководить казнью, приказывает охраннику спрятать меч и отводит осужденного назад к Пизону, чтобы Пизон снял с него обвинение, ибо его уже сняла с солдата фортуна. При огромном стечении народа обоих товарищей, обнявших друг друга, везут назад через лагерь, под громкие радостные крики их соратников. Тут на трибунал в ярости поднимается Пизон и приказывает вести на казнь обоих, и того солдата, который не убивал, и того, которого не убили. (5) Что может быть недостойнее? Двое должны были погибнуть оттого, что один оказался невиновным. Но Пизон добавил и третьего. Он приказал казнить и того центуриона, который вернул осужденного. Из-за невиновности одного человека обречены были на гибель трое — тут же на месте. (6) О, до чего же изобретателен бывает гнев, когда ему нужно придумать причины своего бешенства. «Тебя, — сказал Пизон, — я приказываю казнить потому, что ты уже осужден; тебя — потому, что ты был причиной осуждения товарища по оружию; а тебя — за то, что не исполнил приказа своего военачальника убить этого солдата». Так он придумал три преступления — оттого, что не смог найти ни одного.

19. (1) Повторяю: главное зло гневливости заключается в том, что она неуправляема. Она гневается на саму истину, если ей покажется, что истина противоречит ее воле. С криком, шумом, сотрясаясь всем телом, она преследует тех, кого однажды выбрала, осыпая их руганью и проклятиями. (2) Разум никогда не делает этого; но если надо, молча, спокойно, с корнем вырывает целые дома, уничтожая целые семейства, опасные для государства, вместе с женами и детьми, сравнивая с землей жилища и навеки истребляя самые имена, враждебные свободе. Но при этом он не станет скрежетать зубами, дергать головой и производить телодвижения, неприличные для судьи, которому следует быть тем спокойнее и сохранять на лице тем большую важность, чем серьезнее выносимый им приговор.

(3) Как говорит Иероним: «Если тебе хочется кого-то зарезать, какой смысл вначале кусать губы?»[160]Интересно, что бы он сказал, если бы увидел, как проконсул спрыгивает со своего возвышения, вырывает у ликтора фаски и раздирает собственную одежду — и все это только потому, что на ком-то другом одежду раздерут позже, чем ему хотелось бы? (4) Какой смысл переворачивать стол? Зачем бить посуду? Зачем биться о колонны? К чему рвать на себе волосы и ударять себя по бедру или в грудь? Какой великий гнев! — думаете вы. Оттого, что ему нельзя сей же момент обрушиться на другого, как ему хочется, он обращается против самого себя! И вот человека уже крепко держат окружающие, умоляя помириться с самим собой.

(5) Ничего подобного не станет делать тот, кто свободен от гнева. Он назначит каждому наказание, какого тот заслуживает, а часто отпустит даже и того, кого уличил в проступке. Если раскаяние в содеянном позволяет надеяться на лучшее, если он поймет, что подлость в этом человеке еще не пустила глубокие корни, а запачкала только, как говорится, краешек души, он отпустит его безнаказанно, что не повредит ни прощенному, ни простившему. (6) Такой судья будет иногда карать большие преступления не так сурово, как меньшие, если первые совершены непреднамеренно и без жестокости, а последние обнаруживают и тщательно скрывавшееся коварство. За один и тот же проступок он назначит разное наказание, если один человек допустил его по небрежности, а другой, напротив, старался причинить как можно больше вреда. (7) Он будет стараться никогда не забывать о том, что любое наказание применяется с определенной целью: одно — для исправления дурных людей, другое — для их уничтожения. И в том и в другом случае он будет иметь в виду не прошедшее, а будущее, ибо, как говорит Платон[161], благоразумный человек наказывает не потому, что было совершено преступление, но для того, чтобы оно не было совершено впредь: прошедшее нельзя изменить, но будущее можно предотвратить. Иных он будет убивать публично, как образцы закоренелого порока, не поддающегося исправлению, не только для того, чтобы их самих предать смерти, но чтобы их смертью устрашить других.

(8) Дабы все это взвесить и правильно оценить, нужен человек, свободный от всякого душевного смятения: только такого следует допускать к делу, требующему величайшей осмотрительности, — к власти над жизнью и смертью. Хуже нет, как доверить меч разгневанному.

20. (1) Не следует также думать, будто гнев в какой-то степени способствует величию духа. Это не величие; это надутая опухоль. Когда больное тело раздувается, наливаясь злокачественной жидкостью, это не рост, а опасная отечность. (2) Все, кого безрассудный дух побуждает считать себя сверхчеловеком, думают, что стремятся к чему-то необыкновенно возвышенному; но под ногами у них нет твердого основания, а все, что выросло без фундамента, обречено упасть. У гнева нет опоры. Он рождается из того, что не прочно и не постоянно, и сам поэтому — пустое и ветреное чувство; он так же далек от подлинного величия духа, как наглость от храбрости, заносчивость в себе — от уверенности, уныние от серьезности, жестокость от суровости. (3) Между возвышенным духом и надменным, повторяю, очень большая разница. Гнев не предпринимает никаких усилий совершить что-нибудь прекрасное или великое; напротив, гневливость кажется мне отличительной чертой несчастного, вялого, ничтожного духа, сознающего собственную слабость; подобные души бывают так же болезненно чувствительны, как больные гноящиеся тела, легчайшее прикосновение к которым вызывает громкие стоны. Так что гнев — самый женственный и ребяческий из пороков. — «Однако он встречается и у мужей». — Конечно, потому что и у мужей бывает женский или детский характер.

(4) «Ничего подобного, — возразят нам, — послушайте, как иные говорят в гневе, и вы увидите, что сами эти речи выдают великий дух». — Да уж, великий — только для тех, кто не знает, что такое настоящее величие. А для тех, кто знает, такие речи страшны и омерзительны: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись»[162]. Сразу видно, что написано во времена Суллы. Я даже не знаю, какое из двух пожеланий хуже: быть предметом ненависти или страха. — «Пусть ненавидят». — Но, сказав это, он сообразил, что рано или поздно они станут проклинать вслух, устраивать заговоры и, наконец, с ним покончат. И чего же он тогда пожелал в придачу? Да покарают его боги, он придумал средство, достойное того, от чего оно должно помочь — ненависти. «Пусть ненавидят…» — и что же дальше? Лишь бы повиновались? — Нет. Лишь бы уважали? — Нет. Так что же? — «Лишь бы боялись». На таком условии я не захотел бы и любви. (5) Ты думаешь, что это сказано от величия духа? Ошибаешься; это не сверхчеловеческое величие, а великая бесчеловечность.

Не верь словам людей, охваченных гневом: они много шумят, много грозятся, а внутри — самая трусливая душа. (6) Не верь тому, что написано у красноречивейшего мужа Тита Ливия: «Муж характера скорее великого, нежели доброго»[163]. Эти вещи неотделимы друг от друга: характер либо будет добрым, либо не будет великим. Я понимаю под величием души ее неколебимую безмятежность и внутреннюю прочность; снизу доверху она равно тверда и неизменна, чего не может быть в дурных характерах. (7) Они могут быть буйны, могут внушать страх и нести разрушение; но величия в них не будет никогда, ибо его сила, его прочность и его основание — в доброте. (8) Впрочем, манерной речью, поведением и всем своим внешним видом они часто производят впечатление величественное; изрекают что-нибудь многозначительное, что ты принимаешь за проявление величия духа, вроде Гая Цезаря[164], который разгневался однажды на небеса за то, что своим громом они помешали ему смотреть пантомиму; ему, правда, не столько хотелось ее смотреть, сколько потом самому представить, а тут молнии перепугали всю разгульную компанию — вот уж, поистине, они попали не туда, куда нужно! — и он вызвал Юпитера на бой, причем не просто так, а на смертный, выкрикнув небу гомеровский стих: «Или ты меня, или я тебя!»[165](9) Какое безумие! То ли он был уверен, что ему не может причинить вреда даже Юпитер, то ли думал, что сам может повредить Юпитеру. Я полагаю, что это его восклицание прибавило немало решимости заговорщикам: они решили, что дольше уживаться с тем, кто не может ужиться даже с Юпитером, переходит предел человеческого терпения.

21. (1) Итак, в гневе нет решительно ничего великого, ничего благородного, каким бы он ни казался могучим, какое бы ни высказывал презрение к богам и людям. А если кому-то угодно считать гнев источником душевного величия, то пусть считает таковым и страсть к роскоши: ведь она стремится воссесть на слоновой кости, одеться в пурпур, кровлю обить золотом, перенести с места на место целые земли, перегородить моря, реки превратить в водопады, а рощи подвесить в воздухе. (2) Пусть тогда источником величия считается и корыстолюбие: оно покоится на горах золота и серебра, возделывает пашни размером с хорошую провинцию, и каждый из виликов управляет у него имением куда бо́льшим, чем доставалось в управление консулам. (3) Пусть и похоть считается величием духа: как-никак, она переплывает проливы[166], кастрирует целые стада мальчиков, идет прямо на меч разгневанного супруга, презирая смерть. Величием духа придется признать и честолюбие: не удовлетворяясь годичными почестями, оно хочет, если удастся, заполнить одним-единственным именем весь календарь, назвать в честь одного имени все поселения на земном шаре.

(4) Нет, все эти страсти, как бы далеко они ни заходили и сколько бы пространства ни захватывали, всегда останутся узкими, жалкими, низменными. Одна добродетель велика и возвышенна. Да и не может быть величия без спокойствия.

 

 

Книга II

 

 

1. (1) В первой книге, Новат, у нас была очень благодарная материя: нетрудно скользить вниз, следуя наклонной плоскости пороков. Теперь нам нужно поставить вопрос уже: что дает начало гневу — решение или порыв? — то есть возникает ли он непроизвольно, сам по себе, или, как большинство других чувств, рождается внутри нас не без нашего ведома? (2) Нам придется спуститься в нашей с тобой беседе к предметам столь низким для того, чтобы впоследствии иметь возможность подняться выше. Точно так ведь в нашем теле сначала устанавливается его основа: кости, сухожилия, суставы, все жизненно важное, однако на вид малоприятное; затем на эту основу налагается то, что впоследствии составит красоту лица и всей внешности человека; и наконец, в самую последнюю очередь, по совершенно готовому уже телу разливается самое привлекательное и радующее глаз — цвет.

(3) Гнев возбуждается представлением о нанесенной нам обиде — в этом сомневаться не приходится. Но следует ли он сразу же за этим представлением, разгораясь сам, без всякого участия души, или приходит в движение лишь с согласия души, — это мы попробуем сейчас выяснить.

(4) Мы считаем, что гнев ничего не осмеливается предпринимать сам, действуя только с одобрения души. В самом деле, составить представление о понесенной обиде, возжаждать мести, затем связать первое со вторым и прийти к заключению, что меня нельзя обижать и что я должен быть отомщен, — все это не может быть делом порыва, возбуждающегося в нас без участия нашей воли. Порыв всегда прост; а тут мы имеем нечто сложное и составленное из многих частей. Человек испытал впечатление, понял нечто, возмутился, осудил, а теперь пытается отомстить: такого не может быть, если душа сама не присоединилась к непроизвольно тронувшему ее порыву.

2. (1) Ты спросишь: «А для чего нам, собственно, заниматься этим вопросом?» — Чтобы знать, что такое гнев. Если он рождается помимо нашей воли, то он не подлежит разуму. В самом деле, любое движение, возникающее в нас невольно, непобедимо и неизбежно, как мурашки по коже, когда нас неожиданно обрызгают холодной водой, или как отвращение при некоторых прикосновениях. Когда мы внезапно получаем очень дурные вести, волосы наши встают дыбом; когда мы слышим непристойные речи, по щекам разливается румянец, а когда заглядываем в пропасть, кружится голова. Все это — не в нашей власти, поэтому разум никак не может предотвратить этого. (2) Гнев же прогоняется убеждением, поскольку он — произвольный порок души и не принадлежит к числу тех порывов, которые вытекают из общих условий человеческой участи и потому бывают свойственны даже мудрейшим из людей; к этим последним следует отнести и тот первый укол, какой ощущает наша душа, восприняв обиду.

(3) Такой укол мы невольно чувствуем и глядя на представляемую на сцене драму, и читая о старинных событиях. Мы часто замечаем, что гневаемся, например, на Клодия[167], когда читаем, как он изгнал Цицерона и убил Антония; а кому не приходилось возмущаться выступлением Мария, проскрипциями Суллы? Кто не приходил в ярость против Теодота и Ахиллы, против того мальчика, что отважился на недетское преступление?[168](4) Нас часто возбуждает пение или быстрый ритм, или воинственные звуки труб; страшная картина также волнует души, а зрелище казней, пусть наисправедливейших, повергает нас во мрак. (5) По той же причине мы начинаем смеяться со смеющимися, печалимся, попав в толпу горюющих, и приходим в возбуждение, глядя, как другие состязаются.

Такой гнев — ненастоящий, как и печаль, которая хмурит наше чело, когда мы смотрим мимическое представление кораблекрушения, как и страх, морозом пробегающий по душам слушающих чтение о том, как Ганнибал после Канн осадил стены Рима. Все это — невольные движения души; не чувства, а некие первоначальные порывы, предшествующие возникновению чувств. (6) Так звук трубы вдруг заставит насторожиться бывшего солдата, хотя он давно мирный гражданин и одет в тогу; так боевые кони напрягаются, заслышав бряцанье оружия. Говорят, рука Александра всегда тянулась к мечу, стоило Ксенофанту заиграть на флейте.

3. (1) Ни одно из этих движений, случайно захватывающих наш дух, не следует называть чувством. Все это дух, так сказать, скорее претерпевает, нежели делает. Чувство же состоит не в том, чтобы быть тронутым представляющимися нам образами вещей, а в том, чтобы позволить увлечь себя и самому последовать за подобным случайным движением. (2) Если кто-нибудь, заметив бледность, выступившие на глазах слезы, или капли пота, глубокий вздох и внезапно вспыхнувшие глаза, или еще что-нибудь в этом роде, сочтет это признаком чувства и проявлениями души, то ошибется: все это — телесные, а не душевные движения. (3) Самый мужественный муж, берясь за оружие, бледнеет; у самого неустрашимого и яростного солдата при сигнале к бою немного дрожат коленки; у самого великого полководца, когда два враждебных строя двинулись друг на друга, но еще не сшиблись, сердце словно подпрыгивает вверх и останавливается в горле; и у самого красноречивого оратора, когда он готовится произнести речь, холодеют руки и ноги.

(4) Гнев должен не просто возникнуть: ему нужно разойтись. Гнев — порыв, но такой порыв, какого никогда не бывает без согласия души, ибо без ведома души не может идти дело о мщении и каре. Предположим, некто счел себя обиженным и хотел мстить, но по какой-то причине решил отказаться от этого намерения и тотчас успокоился. Такое движение, послушное разуму, я не называю гневом. Гнев — это то, что захлестнуло разум и увлекло его за собой. (5) Итак, первое волнение души, вызванное представлением об обиде — не больше гнев, чем само представление об обиде. А вот следующий порыв, в котором содержится уже не только восприятие, но и одобрение представления об обиде, — это гнев, возбуждение души ко мщению, основанное на суждении и воле. Никто никогда не усомнится в том, что страх предполагает бегство, а гнев — наступление; так поразмысли же хорошенько: можешь ли ты устремиться в наступление или избегать чего-либо без согласия твоей души.

4. (1) Узнай также, каким образом чувство начинается, растет и становится всепоглощающим: первое движение — невольное, как бы подготовка чувства и своего рода предостережение; второму уже сопутствует воля, но еще не упрямая; например, если меня обидели, мне следует отомстить, или если некто совершил преступление, то мне следует покарать его; третье движение — уже необузданное: оно желает мстить не потому, что так следует, а независимо от этого, и совершенно подчиняет себе разум. (2) Первого удара наш разум не может отвести от души, как не может предотвратить и тех непроизвольных движений тела, о которых мы говорили: мы не можем не зевать, когда другие вокруг зевают, не можем не зажмуриться, если нам внезапно ткнут пальцем в глаз. Над этим разум не властен; может быть, лишь привычка и постоянное внимание в состоянии ослабить такие непроизвольные движения. Второе же движение чувства рождается благодаря решению и решением же уничтожается.

5. (1) Теперь нужно разобрать еще вот какой вопрос: есть люди, отличающиеся постоянной свирепостью и радующиеся человеческой крови; в гневе ли убивают они тех, кто ничем их не обидел, настолько, что и сами убийцы не считают себя обиженными? Таким были Аполлодор[169]или Фаларид[170]. (2) Это не гнев, это зверство. Такой человек вредит другим не потому, что его обидели; наоборот, он готов принять обиду, лишь бы получить возможность вредить. Он жаждет бить и терзать не ради мести, но ради удовольствия. (3) Отчего это бывает? Источник этого зла — гнев. Если ему часто дают волю и утоляют досыта, он доходит до полного забвения милосердия и вытесняет из души все человеческие обязательства по отношению к ближним, превращаясь в конце концов в жестокость. Эти люди лютуют, словно отдыхают, смеясь и радуясь и получая великое наслаждение, и на вид они сильно отличаются от тех, кто охвачен гневом.

(4) Рассказывают, что когда Ганнибал увидел ров, полный человеческой крови, он воскликнул: «Что за прекрасное зрелище!» Оно показалось бы ему еще красивее, если бы он наполнил кровью целую реку или озеро! Но стоит ли удивляться, что такое зрелище — самое захватывающее для человека, рожденного для кровопролития и с младенчества видевшего вокруг себя резню? Фортуна будет благосклонна к тебе и на протяжении двадцати лет станет потворствовать твоей жестокости; повсюду глаза твои будут находить любезное им зрелище: ты увидишь его и возле Тразумена, и у Канн, и, наконец, в родном своем Карфагене[171].

(5) Волез[172], бывший не так давно при божественном Августе проконсулом Азии, обезглавил как-то в один день топором триста человек и, шагая с надменным лицом среди трупов, воскликнул по-гречески, словно совершил нечто великое и достопримечательное: «О царственное дело!» Что бы он натворил, если бы был царем? Это был уже не гнев, а нечто худшее и неисцелимое.

6. (1) «Однако, — возразят нам, — добродетель, столь благосклонная к делам чести, должна столь же сильно гневаться на дела позорные». Пусть бы нам лучше возразили, что, дескать, добродетель должна быть одновременно и велика и низменна. Ведь они говорят именно это: они желают и возвысить добродетель, поскольку радоваться правильным поступкам — дело славное и великое, и одновременно принизить ее, поскольку гневаться на чужое прегрешение — дело пренедостойное и свидетельствует о душевной узости. (2) Нет, добродетель никогда не позволит себе укрощать пороки, перенимая для этого их образ действий. Гнев для нее достоин порицания, ибо он сам ничем не лучше тех поступков, которые его возбуждают, а часто даже и хуже. Природное свойство добродетели — радость и веселье; гневаться, как и горевать — ниже ее достоинства. А ведь огорчение — спутник гнева: всякий гнев превращается в печаль либо из-за раскаяния, либо от неутоленности. (3) Если мудрец должен гневаться на прегрешения, то он будет гневаться очень часто и тем сильнее, чем больше проступок; а это значит, что мудрец будет уже не просто разгневанным, но гневливым. Если же мы верим, что в душе мудреца нет места ни для сильного, ни для слишком частого гнева, то не лучше ли нам совсем освободить его от этого чувства? (4) Ведь об умеренности его не может быть и речи, если гнев должен соразмеряться с тяжестью прегрешения. Таким образом, мудрец будет либо несправедливым, равно гневаясь на неравные проступки, либо гневливым сверх всякой меры, если всякий раз в нем будет вспыхивать такой гнев, какого заслуживают совершенные преступления.

7. (1) Да и что может быть постыднее, чем мудрецу зависеть в своих чувствах от чужой испорченности? Выходит, Сократ никогда больше не сможет вернуться домой с тем же лицом, с каким выходил из дому? Ведь если мудрец должен гневаться на все позорные деяния, волноваться или огорчаться из-за всякого преступления, то нет на свете существа унылее, чем мудрец. Вся жизнь его будет проходить в гневе и горе. (2) Разве будет у него хоть миг, когда бы он не видел ничего, заслуживающего порицания? Стоит ему выйти из дому, как придется прокладывать себе путь среди преступников и стяжателей, мотов и бесстыдников, и все они счастливы своими пороками; куда бы он ни обратил взор, всюду глазам его представится что-нибудь возмутительное. Он просто обессилит, если станет требовать от себя гнева всякий раз, как для него найдется причина. (3) Вот несметные тысячи с рассветом хлынули на форум: до чего гнусны все их тяжбы, и насколько гнуснее их адвокаты! Один опротестовывает завещание родного отца, которое следовало бы уважить; другой тягается с собственной матерью; третий выступает доносчиком по тому преступлению, в котором он сам — очевидный виновник; вот избирается судья, который станет выносить приговоры за такие поступки, каких и сам совершал немало: а вокруг зрители, сбитые с толку речью защитника, выражают одобрение дурному решению.

8. (1) Но к чему перечислять по отдельности? Когда ты видишь битком набитый форум или переполненную площадку народного собрания, или цирк, в котором народ являет большую свою часть, — знай, что здесь столько же пороков, сколько людей. (2) Ты видишь их в тогах — но меж ними нет мира[173]: за самое скромное вознаграждение каждый согласится погубить другого. Прибыль любого из них достигается только обидой и несправедливым убытком другого. Счастливого они ненавидят, несчастного — презирают; они не выносят тех, кто больше их, и сами невыносимы для тех, кто меньше. Они мечутся, подстрекаемые противоречивыми вожделениями, и ради малейшего удовольствия или пустяковой наживы согласятся, чтобы погиб хоть целый мир. Они живут, точно в гладиаторской школе: с кем сегодня пили, с тем завтра дерутся. (3) Это сборище диких зверей, только звери не кусают себе подобных и со своими живут в мире, а эти насыщаются, терзая друг друга. От бессловесных животных они отличаются одним: животные приручаются и становятся ласковыми к тем, кто их кормит; люди же в своем бешенстве пожирают и тех, кто вскормил их.

9. (1) Мудрец никогда не перестанет гневаться, если однажды начнет. Все кругом исполнено преступлений и пороков; их совершается столько, что не помогут самые суровые меры пресечения. Повсюду идет великое состязание в негодяйстве. Жажда грешить что ни день, то больше; стыдливости, что ни день, меньше. Вожделением и произволом проникнуто все в пределах видимости; изгнано всякое уважение к добру и справедливости, и преступления уже не совершаются украдкой. Они происходят прямо на глазах на каждом шагу; разложение и подлость настолько захватили все общество, взяли такую силу надо всеми сердцами, что невинность перестала быть редкой — стала несуществующей. (2) Разве лишь немногие отдельные личности нарушают закон? Со всех сторон словно по сигналу поднялся народ сметать границы между дозволенным и недозволенным;

 

 

…Дрожит хозяин пред гостем,

Тесть перед зятем, и братья с опаской глядят друг на друга.

Муж — угроза жене, жена — погибель для мужа;

Яд смертоносный с вином мешают, бледнея, невестки;

Сын до срока считает отцом прожитые годы[174].

 

 

(3) Однако тут перечислена лишь ничтожная часть преступлений! Поэт не описал нам два неприятельских стана, в которых ждут боя друг с другом сыновья одной матери, и отцов, сражающихся с детьми под противными знаменами; не описал, как рука гражданина тянет факел — поджечь отчизну; как летают повсюду буйные отряды конницы в поисках укрывшихся жертв проскрипций; отравленные ядом родники; моровую язву, пущенную рукой человека; ров, вырытый сыновьями для осады собственных отцов; переполненные тюрьмы; пожары, выжигающие целые города; правителей, после которых от граждан остаются одни могилы; тайные сговоры о царской власти и о погублении республики; прославление деяний, которые обычно зовутся преступлениями — до тех пор, пока закон в силах с ними справиться; грабеж, разврат, распутство, не брезгающее осквернять даже уста человеческие. (4) Добавь сюда откровенное предательство целых народов, бесстыдное нарушение договоров; всякий, кто сильнее, захватывает себе в добычу все, что не сопротивляется; мошенничество, воровство, обман, надувательство и неплатеж долгов: для судебных разбирательств не хватило бы и трех форумов[175]. Если, по-твоему, мудрец должен чувствовать гнев, какого требует возмутительность каждого преступления, то ему придется не гневаться, а сойти с ума.

10. (1) Лучше поразмысли о том, стоит ли гневаться за ошибки? В самом деле, станет ли кто-то гневаться на людей за то, что они оступаются в темноте? Или на глухих за то, что они не слышат приказов? Или на детей за то, что они, бросив свои обязанности, наблюдают за играми и дурацкими проделками своих сверстников? Может быть, тебе захочется рассердиться и на больных или стариков — за то, что быстро утомляются? Среди прочих недостатков нашей смертной природы есть и этот — помрачение ума, и не столько неизбежность заблуждения, сколько любовь к своим заблуждениям. (2) Чтобы не гневаться попусту на отдельных людей, прости всех сразу, окажи снисхождение роду человеческому. Если ты станешь сердиться на молодых и старых за то, что они грешат, тебе придется сердиться и на новорожденных — за то, что они непременно будут грешить. Разве кто-нибудь гневается на ребятишек, чей возраст еще не позволяет им различать, что хорошо, что плохо? Но если можно извинить ребенка, то с куда большим основанием можно извинить и человека — это будет только справедливо. (3) Такими уж мы уродились: животные, подверженные душевным болезням еще больше, чем телесным; и хотя острие нашего разума от природы не тупо и не лениво, мы плохо им пользуемся, служа один для другого примером порока. Но разве нельзя извинить человека, последовавшего за другими, которые вступили на дурной путь? Ведь он заблудился, идя по большой дороге. (4) Отдельных солдат полководец может наказывать по всей строгости, но если провинилось все войско, ему придется оказать снисхождение. Что удерживает мудреца от гнева? Обилие грешников. Он понимает, насколько несправедливо и насколько опасно было бы гневаться на всеобщий порок.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-01-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: