КНИГА ВТОРАЯ. БЕРЕГ РОЗОВОЙ ЧАЙКИ 2 глава




В нынешнем, сорок первом году задание колхозу против прежнего увеличили на тысячу центнеров. В области в канцеляриях сидят расчетливые и дальновидные люди. Прикинули: в прошлом году колхоз выловил тысячу центнеров сверх плана, значит, у него есть возможность мобилизовать резервы, и заверстали эту тысячу центнеров в план. Теперь Панькин и ломает голову, как к концу года выйти с хорошими показателями, ибо за невыполнение плана председателей крепко песочат, да и рыбаки теряют премиальные надбавки.

В эти дни перед выходом в море правленцы проверяли готовность судов. Панькин с утра ездил на моторке на дорофеевский бот Вьюн с пятидесятисильным двигателем. Задумал Дорофей уйти подальше от родных берегов, подняться вдоль западного побережья Канина и половить там неводом-снюрреводом треску. В старые времена в те воды на парусниках почти не ходили — далековато, да и опасно.

Заманчивы неизведанные места, тянут к себе неодолимо, призывно. Сколько плавал Дорофей, сколько бурь и штормов перебедовал, но как бы ни было трудно в море, всегда запоминал уловистые районы. Пытался познать в движении рыбьих косяков закономерность, примечал береговые ориентиры, глубины, грунты на дне, направления течений. На малых водах треска опускается севернее, на больших глубинах — поднимается южнее. Приметы все в памяти, не на карте, не в лоции, самим вымерены, самим изведаны.

Панькин не сказал Дорофею о своих опасениях насчет дальнего лова, не хотел обижать кормщика, да и крепко надеялся на него, старого своего товарища. Только посоветовал:

— Помни, Дорофей, о плане. Ежели у Канина пусто — поворачивай к Мезенской губе к подходу сельди.

Дорофей ответил, что поворачивать не придется, он в том уверен. Панькин поуспокоился и поехал в село.

Поставив моторку у причала, он поднялся на берег и пошел в правление. Там его ожидали люди с разными делами: пастух оленьего стада Василий Валей, работавший в артели по найму, с тревогой сообщил, что олени болеют и надо вызвать ветеринара. Коровий пастух тоже не порадовал: кончились запасы сена, а подножный корм еще не вырос. Хорошо, что в селе имелся резервный запас сена, и Панькин распорядился отправить корм на карбасах по реке.

Вдова рыбака хлопотала о пенсии за мужа, погибшего на промысле, директор семилетки пришел напомнить о заготовке дров для школы. Решив все вопросы, Панькин хотел идти обедать, но его задержала Фекла.

Определив ее на пекарню, Панькин считал, что судьба ее таким образом решена, и не видел Зюзину в конторе около двух лет. И вот она явилась. С чего бы?

— Здравствуй, Фекла Осиповна. Садись, пожалуйста, — председатель сунул в ящик стола деловые бумаги и посмотрел на нее выжидательно, отмечая про себя некоторые изменения в ее облике. Фекла была все еще пригожа и налита здоровьем и силой. Однако в движениях ее появилась медлительность и основательная уверенность. Она заметно пополнела, под пухлым подбородком с нежной кожей наметились складки, под глазами — морщинки.

— Все одна по жизни шагаешь? — спросил Панькин, пока Фекла собиралась начать разговор.

— Пока одна…

— Пока? Значит, что-то наметилось в перспективе в твоей одинокой жизни? — председатель пытался вызвать ее на откровенность, расшевелить в ней прежнюю задорно-шутливую манеру беседовать, но Фекла была сдержанна.

— Ничего нет в этой, как ее, — пер-спек-ти-ве, Тихон Сафоныч. Пришла по делу. Из рыбкоопа уволилась по личному желанию. Хочу работать в колхозе на промыслах.

Фекла тоже отметила про себя, что Панькин несколько постарел, прежняя бойкость и напористость уступили в нем место расчетливой практичности. Он стал полнеть, непокорные русые волосы поредели, на голове обозначились залысины.

— Надоело, что ли, хлебы печь? — спросил Панькин неодобрительно.

— Да нет, работа там хорошая, и рыбкооповские ко мне относились по-доброму. Благодарность с печатью на красивой бумаге имею от правления. Однако тянет к промыслу, к людям. Надоело в одиночестве на пекарне сидеть. Мне бы на тоню или на судно, к тому же Дорофею на бот, хоть поваром, хоть матросом. Что так смотрите, Тихон Сафоныч? Думаете, не выйдет из меня матроса? Я при необходимости могу и на ванты лазить… Пекарню я сдала Матрене Власовой. Теперь совсем свободна.

— Гм… Значит, свободна… — Панькин вспомнил, что тогда, два года назад, Фекла приходила с той же просьбой — отправить ее туда, где все работают дружно, артельно, весело. Видимо, ее все-таки тянет к людям, хлебопечение ей прискучило. — Значит, свободна, — повторил председатель. — На ванты лазить тебе тяжело и несподручно, да и не надо. Теперь флот моторный, парусов нету. Команда на боте Дорофея укомплектована. Туда, к сожалению, назначить тебя не могу.

Фекла погрустнела, ждала, что он еще скажет. А Панькин подумал, что от прежней насмешницы с острым, как бритва, языком, язвительной и недоверчивой, в ней не осталось и следа. Неужели это так? Неужто время изменило Феклу? Как бы он хотел, чтобы она сказала сейчас что-нибудь задиристое, смешливое, как бывало. Но она молчала, ждала ответа и только настороженно посматривала на него своими красивыми, блестящими глазами. Хоть глаза-то у нее не потухли, и то хорошо! — подумал Панькин. — Нет, по ним видно, что характер у нее остался прежний.

Придя к такому выводу, он повеселел и посмотрел на нее уже приветливее, добрее. Поймав его взгляд, Фекла заметила:

— Что долго думаешь? Али постарел, голова плохо работает?

Вот-вот, давай, давай! — Панькин обрадованно заговорил в прежней своей манере:

— Такую кралю не просто к работе пристроить. К сетям да рюжам поставить — ноготки обломаешь, руки повредишь. В море послать — от соли седина в волосы бросится, красоту потеряешь. Вот что я придумал: валяй-ка ты, Фекла Осиповна, боярышню-рыбу в невода заманивать…

— На тоню? — оживилась Фекла. — Это мне подойдет.

Правда, она пожалела, что не попадет на бот. Ей бы хотелось побывать в море, испытать себя. Ведь многие женщины из села ходили раньше на шхунах и ботах поварихами-камбузницами, а то и матросами.

Фекла умолкла и поглядела в окно. Там, за избами, стоящими на угоре вразброс, виднелась река, бьющая в берег мелкой волной. А дальше, правее — в тумане сырого весеннего предвечерья открывался простор Мезенской губы. И вспомнила Фекла свое детство…

Она с отцом да соседской девочкой Аниськой отправилась верст за десять от села ловить семгу на юрку «Юрка — деревянное сооружение на помосте, расположенное в море на отмели ». Море было ласково, спокойно. Сидела тринадцатилетняя Феклуша с подружкой в море на каменистой отмели на юрке, слушала, как плещется у ног волна. А отец высматривал неподалеку из карбаса в прозрачной воде семгу. Как подойдет рыба — невод подтянут и вытащат ее из воды. Глянула Феклуша вдаль, а там, на море, чернота, будто туча с неба осела на воду. Крикнула отцу: Батя, в море ветер пал! Отец оглянулся — и впрямь взводень «Взводень — сильное волнение на море, крутая, большая волна, крутой вал » подходит. Стал он вытягивать невод, ветер налетел, подхватил карбас, понес к берегу. А Феклуша с Аниськой так на юрке и остались. Жутко. Ветер развел волну. Вот-вот смоет девочек с ненадежной площадки. Ни жива ни мертва сидит Феклуша, рукой в жердь настила вцепилась. Аниська рядом, чуть не плачет. А взводень лупит и лупит по ним… Вот уже и держаться сил не стало. Отец на карбасе не может подъехать, сколько ни гребет против ветра, обратно сносит, заливает его.

Хорошо подоспели рыбаки, что с наветренной стороны в еле домой добирались. Сняли промокших, испуганных малолеток-девчонок с ненадежного помоста…

И снова отец, как живой, в памяти Феклы. Вот он привел ее на покос, поставил рядом, дал в руки тяжелую горбушу. Коси, Феклуша, привыкай!

Машет Феклуша косой по траве, скользит она поверху, только кончики у трав стрижет. Хочет девочка под корень траву срезать, да сил мало. Отец смеется: Ну-ну, не горюй! Подрастешь маленько — наловчишься.

— О чем задумалась, Фекла Осиповна? — спросил Панькин, и Фекла отвела взгляд от окна, от весенних половодных далей. Оставила в этих далях свои воспоминания.

— Да так…

— Значит, договорились: пойдешь на тоню. В звено Семена Дерябина, на Чебурай.

— На Чебурай так на Чебурай. Согласна. Спасибо, Тихон Сафоныч. А когда выходить?

— Через недельку. Пойдет дора, увезет всех тоньских рыбаков. Готовься.

— Ладно. Буду готова. До свидания.

Фекла поднялась со стула, повернулась к двери легко, проворно, как бывало и раньше, и вышла.

Панькин смотрел ей вслед с загадочной улыбкой. Если бы Фекла видела это, догадалась бы, что председатель что-то затеял и на тоню Чебурай послал ее не случайно. В колхозе было десять семужьих тоней, а он выбрал именно Чебурай.

 

 

Снова Унда провожала своих рыбаков в море.

Под обрывом берега, у причала, стояли карбаса. В один из них команда Дорофея сложила свои вещи. Перед тем как отчалить, рыбаки поднялись на угор попрощаться с родителями, женами да детьми. Толпа народа стояла возле длинного тесового артельного склада. Широкий ветер с губы трепал женские платки и подолы цветастых сарафанов и юбок. Свежесть ясного солнечного утра бодрила, однако на лицах у всех была легкая грустинка.

Парасковья держала на руках внука. На нем — шапочка из мягкой овечьей шерсти, теплая куртка, на ногах — коричневые, туго зашнурованные ботинки. Ребенок тянул руки к отцу:

— Батя-я-я! В море хоцу-у-у! Возьми-и-и!

Родион обнял Августу, поцеловал ее в теплые влажные губы, подошел к матери, взял Елесю на руки, прижал к себе.

— Рано тебе в море. Подрасти маленько!

Елеся недовольно шмыгнул носом, но плакать повременил, видно, стеснялся многолюдья. Парасковья, как всегда, считала, что без ее советов сыну никак не обойтись:

— Осторожен будь, Родион. Береги себя… Особенно в шторм, чтобы, не дай бог, с палубы не смыло. Суденышко-то маленькое, никудышное…

— Напрасно, маманя, так говоришь. Бот у нас крепкий, надежный. Со мной ничего не может случиться. — Родион передал сына жене, обнял мать. Она украдкой быстро-быстро перекрестила его. — Ты здоровье береги, тяжестей не поднимай, — наказал он в свою очередь матери.

Помахал рукой еще раз, уже с причала, сел в карбас. Григорий Хват, попрощавшись с дочерью Соней, которая спустилась на причал, чтобы передать ему узелок с домашними пирогами-подорожниками, забрякал носовой цепью. Большой, взматеревший за последние годы, словно шатун медведь, Хват с неожиданной для его полновесной фигуры ловкостью вскочил в карбас, который сразу осел от его тяжести, устроился на банке и взял весло. И еще трое сели в весла, и суденышко, повернув к боту, стоявшему вдали на якоре, заскользило по реке, тычась носом в волны.

Уходили от причала карбаса. Шли рыбаки на путину в одно время, но в разные места.

Карбаса под сильными ударами весел все удалялись, а толпа на берегу стояла, махала платочками, косынками, шапками. Мохнатые лайки — хвосты в колечко, — навострив уши, терлись возле ундян и тоже глядели вслед карбасам. Поодаль от всех в одиночестве стоял, опершись на посох, дед Иероним в неизменной долгополой стеганке, треухе и валенках с галошами. Ссутулясь, он смотрел перед собой глазами, слезящимися от резкого ветра, и думал, должно быть, о том, что больше не сидеть ему в веслах, не ступать по палубе крепкими молодыми ногами, не тянуть ваерами снасть из глубин, где бьется крупная и сильная рыба. Давно отплавал свое…

Пастухова окликнула Августа:

— Дедушко-о! Иди к нам.

Иероним обернулся на зов.

— Ушел Родионушко. Все ушли, — сказал он, подойдя. — Дай бог им гладкой поветери да удачи в промысле. А боле того — счастливого возвращения. — Заметив внука на руках Парасковьи, он принялся что-то искать в карманах, долго шарил в них и нашел-таки карамельку в замусоленной бумажной обертке.

— На-о гостинец, поморский корешок!

Мальчик взял карамельку, развернул ее, бумажку спрятал в карман, а карамельку — в рот. Щека надулась. Елеся зажмурился, причмокнул.

— Спа-си-бо, — едва выговорил он — конфета мешала во рту.

— Ешь на здоровье, — отозвался дед. — Дал бог тебе, Парасковьюшка, хорошего внука! И на покойного Елисея очень похожего. Ну прямо вылитый Елисей. Я ведь его помню маленького, твоего муженька-то. Такой же был, весь в кудерьках…

Парасковья вздохнула, хотела было всплакнуть, но удержалась. Августа спросила:

— А где же ваш приятель, дедушко Никифор?

— Крепко заболел. С постели не встает. Я каждый день его навещаю. Ох, Густенька, скоро, видно, пробьет наш час. Господь к себе призовет… — он помотал головой, плотно сжал губы, лицо — в морщинках.

— Что вы, дедушка, не думайте об этом, — сказала Августа.

— Думай не думай, а теперь уж скоро. Одно только утешает, Густенька, что остается после нас надежная замена поморскому роду. Вон мужики-то в море отправились — один к одному как на подбор! А девицы да бабоньки — все красавицы, умные да тороватые. Не выведется поморское племя. С такой думкой благополучной и уходить нам с белого света…

Ветер вывернулся из-за угла сарая, будто кто-то его там удерживал и теперь отпустил, раздул парусами сарафаны, захватил дыхание, чуть не сбил с ног. Волны набежали на берег, обмыли камни-валуны, слизнули ил под глинистым обрывом. Отступая, волны оставляли ру-чейки, бегущие обратно в речку. Подошла Фекла, придерживая от ветра юбку, сощурив глаза, поздоровалась. Стала затягивать потуже концы полушалка, а ветер в это время опять подхватил край юбки, обнажив на миг круглое колено, обтянутое нитяным чулком с полосатой резинкой. Фекла досадливо оправила сарафан.

— Экой озорун ветер! — и, обращаясь к Иерониму, сказала: — Меня-то придешь проводить, дедушко?

Иероним озадаченно замигал белесыми ресницами.

— Дык куды тя провожать-то, Феклуша? На пекарню?

— На пекарне я теперь не роблю. Буду на тоне сидеть. Скоро пойдем на доре к Воронову мысу.

— Скажи на милость! Я и не слышал, что ты уволилась от квашни. По-хорошему ли ушла-то?

— По-хорошему, — ответила Фекла. — Не беспокойся. Грамоту благодарственную дали.

— Ну, если грамоту, тогда ладно. Хороший ты человек, Феклуша, да вот все одна живешь-то… Когда замуж-то выйдешь? Не дожить, видно, мне до свадьбы. Выходи поскорее-то!

— Да как поскорее-то? Дело ведь не простое, — Фекла улыбнулась, будто жемчугом одарила и пошла, думая: Где он, мой суженый-ряженый? И когда она будет, моя свадьба?

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

 

В Архангельске, на Новгородском проспекте, среди старых тополей и берез стоял небольшой одноэтажный дом вдовы судового плотника. В нем лет десять назад сняла комнату Меланья Ряхина и жила в полном одиночестве Три года спустя после переезда в областной центр она потеряла отца — умер от старости и болезней. Мать предлагала Меланье перебраться снова в родительский дом, потому что все-таки любила дочь и очень сожалела что жизнь у нее сложилась так неудачно. Муж выслан, работает на лесоразработках где-то в Коми республике, дом в Унде потерян, сын болтается на тральщике по морям, навещает Меланью редко. Но при всем уважении к матери, дочь переехать в родительский дом все же отказалась, потому что там жил брат, с женой которого она когда-то крепко поссорилась и с тех пор имела к ней неприязнь.

Меланья свыклась со своей одинокой жизнью, хотя временами ей становилось очень тоскливо. Изредка из Муоманска приезжал Венедикт, привозил подарки, давал матери денег и, погуляв в Кузнечихе со старыми знакомыми — то ли женщинами, то ли девицами, — Меланья их совсем не знала, — снова уезжал в Мурманск.

Меланья со слезами провожала его на пристани, просила, чтобы он перевелся в Архангельск на работу в тралфлот: Пора тебе, Веня, остепениться. Семью надо завести, а то ведь живешь бобылем — некому за тобой присмотреть, белье постирать, обед приготовить. Вместе-то нам было бы лучше.

Венедикт с грустью смотрел на стареющую мать, примечая с каждым приездом все новые морщинки и складки на ее лице, на шее, когда-то гладкой, молочно-белой, словно выточенной. Примечал суховатость кожи на маленьких, исколотых иглой руках, очень жалел мать, однако о переводе на корабль, приписанный к Архангельскому порту, не помышлял. С этим городом, как и с Ундой, у него были связаны неприятные воспоминания.

— Может быть, когда-нибудь и переберусь сюда, — неуверенно отвечал он на настойчивые просьбы матери. — Только, мама, не сейчас. А почему бы тебе не переехать в Мурманск?

Меланья доставала из сумочки платок, осторожно подсушивала влажные от слез ресницы и щеки и думала, как бы ответить сыну, чтобы не очень обиделся.

— Не могу я туда ехать, Веня. Здесь моя родина. Привыкла к Архангельску, люблю его. В Мурманске полярные ночи, по зимам темнее нашего, да и климат хуже…

— Что за причины, мама? Архангельск ведь тоже не Сочи. В климате я никакой разницы не вижу. В Мурманске даже теплее…

— Ну, Сочи не Сочи, а здесь я все-таки дома, — вздохнув и окончательно избавившись от слез, с улыбкой отвечала мать. — Когда теперь ждать?

— Не знаю, мама, сообщу после.

Поцеловав ее, Венедикт взбегал на борт парохода по трапу, который уже приготовились убирать, и махал ей фуражкой. Пароход неторопливо разворачивался кормой к пристани. Венедикт переходил на ют «Ют — кормовая часть палубы » и еще махал… И мать, худощавая, еще довольно стройная, прижав к боку острым локтем тощий ридикюль, ответно махала ему розовым носовым платком. Рукава ее кофты — тоже розовой, и подол расклешенной юбки трепал ветер. Грустными глазами она смотрела на удалявшийся пароход. Вечернее солнце ярко высвечивало всю ее фигуру, и этот радостный и теплый свет не вязался с ее грустными глазами и заплаканным лицом. Не получилось у нее хорошей жизни в замужестве. А почему?

В первые годы одинокой жизни Меланья внушала себе, что настоящей любви не было. Но потом, все больше и чаще обращаясь к мужу и мысленно, и в письмах, она убедилась в том, что ошибалась в своих чувствах к нему. Она написала об этом Вавиле. Тот долго медлил с ответом, и наконец от него пришло письмо: Была у нас любовь. Только по молодости лет да строптивости характеров мы ее похоронили. Жаль, что теперь ничего не вернешь. Ты ведь сюда в лес не поедешь. Тебе, горожанке, в Унде не нравилось, а тут и подавно взвоешь с тоски… Кругом дремучие леса, на берегу речонки притулился поселок из бараков. В комнате нас двенадцать человек: теснотища, вонь… И живем под охраной — из поселка ни шагу… Где тебе тут выжить? Да и сам я не, хочу, чтобы моя жена добровольно обрекала себя на муку…

Прочтя его признание, Меланья сразу же написала ему горячее и вполне искреннее письмо, в котором убеждала, что ничего еще не похоронено, все можно вернуть, и она будет ждать его столько, сколько отпущено судьбой…

И ей стало легче. Поистине: любовь познается в разлуке.

Однажды от Вавилы пришло письмо, в котором он сообщал, что в одинокой и нерадостной жизни его появился как будто просвет.

Работает он у пня — на валке леса лучковой пилой, и со временем так приноровился к этому требующему ловкости и немалой физической силы занятию, что вышел на лесопункте в передовики. В списках вальщиков, перевыполняющих нормы, его имя всегда стояло первым. На участке стали поговаривать, что Вавиле и еще нескольким лесорубам, если они будут работать столь же старательно, могут сократить срок года на два-три. Если это не пустой разговор, то Вавила может скоро освободиться и вернуться к жене, если она того пожелает.

Меланья стала ждать возвращения супруга.

Приехал он в конце декабря 1940 года, перед новогодним праздником. Выйдя на левом берегу из вагона поезда синим морозным вечером, он постоял на высокой деревянной платформе перед зданием вокзала. Шумные толпы пассажиров спешили к переходу через Двину: зимой макарки не ходили, и приезжие, обгоняя друг друга, шли от станции по льду.

Вавила опустил мешок к ногам, снял шапку и, поклонившись вокзалу и ларькам, торговавшим на перроне пирожками, пивом и мороженым, взволнованно прошептал: Здравствуй, родима сторонушка!

Вокруг него уже никого не было. Пассажиры, подгоняемые крепким морозцем, разошлись. Дежурный милиционер в полушубке и валенках, проходя мимо, улыбнулся, увидев степенного бородача, кланявшегося пивному ларьку. Вот чудило! — подумал он и прошел в конец перрона. Вавила надел шапку, закинул за спину мешок и отправился на скользкую, накатанную санями и чунками носильщиков дорогу на льду, снова снял треух и наклонил голову: Здравствуй, Двина-магушка! Слезинки в уголках глаз прихватило на морозе, колкий ветер гнал поземку вдоль скованного льдом фарватера, переметал дорогу, обозначенную с боков елками-вешками.

Десять лет дома не был! — вздохнув, Вавила снова надел шапку и бодро зашагал к правому берегу, где цепочками посверкивали электрические фонари. В стороне Маймаксы на лесозаводе сипловато из-за расстояния загудел гудок, возвещая начало смены. Вавила, словно повинуясь зову гудка, прибавил шагу.

Без особого труда он отыскал на Новгородском проспекте занесенный до окон снегом небольшой домик с мезонином и старыми щелястыми воротами. В окнах горел свет. Дорожка от калитки к крыльцу была выметена, ее только чуть-чуть припорошило мягким снегом. Вавила поднялся на крыльцо, постучал. В сенях скрипнула дверь, женский голос спросил:

— Кто там?

— Меланья Ряхнна здесь проживает?

Звякнул засов, в проеме двери белым пятном бабье лицо.

— Здесь. Только ее дома нет, ушла в магазин за продуктами. Господи, экая бородища! Уж не супруг ли Меланьин?

— Он самый, — Вавила тяжело шагнул через порог.

— Борода у вас роскошна. У моего муженька тоже такая была… Проходите на кухню. Подождите. Она скоро придет. Можете и в ее комнату, она не заперта.

— Ладно, тут подожду, — сказал Вавила и снял полушубок. Повесив его на вешалку, сел, стал обирать сосульки с усов и бороды.

Вскоре пришла Меланья с хозяйственной сумкой в руке. Из сумки торчал батон. Став у порога, она выронила сумку, онемела, округлив голубые глаза. Вавила встал, шагнул к ней, протянув руки.

— Здравствуй, Ланя. Вот я и вернулся.

— Вавилушка-а-а! — Меланья кинулась к нему на грудь, повисла на нем, залилась слезами.

Он обнял ее крепкими ручищами, потянулся к губам жены. Губы были свежие и холодные с мороза.

Хозяйка тихонько подошла бочком, подняла сумку Меланьи, положила ее на стол и скрылась за дверью в своей половине.

Все было забыто: взаимные обиды, мелкие ссоры, неприязнь и, наконец, размолвка. Меланья теперь с грустной усмешкой вспоминала, как она хотела когда-то взять строптивого и своенравного супруга под свой башмак, сделать его послушным и ручным, купить в Архангельске дом, завести кухарку, горничных, тройку лошадей и белого пуделя. Все эти мечты молодости минули, как зыбкий сон. Осталась действительность — жалкая, ограниченная квадратной комнатой в чужом доме. Приходилось как-то приспосабливаться к новой жизни, делать ее по возможности спокойной.

Поздняя их любовь казалась сильнее прежней, с которой они играли как с огнем в благополучные времена. Супруги как бы снова переживали медовый месяц, заботились друг о друге столь пылко и ревностно, предупреждая малейшие желания, что им бы могли позавидовать иные молодожены.

Сразу после приезда Вавила начал подумывать о будущем. Возвращаться в Унду и тянуть лямку рядовым рыбаком у него не было ни малейшего желания, хотя он знал, что некоторые ундяне раньше ценили его хозяйственную хватку. Твердо помнил он и то, что многие относились к нему с неприязнью и завистью, и Вавила не смог бы жить в родном селе, чувствуя недоверие к себе и косые, недоброжелательные взгляды.

— В Унду возврата нет. Причальный конец отрублен: и поплыла наша лодья без весел, без паруса… — в глубоком сосредоточенном раздумье сказал он жене. — А куда плыть? Где причалить?

— Насчет Унды, Вавилушка, решил правильно, — мягко сказала Меланья. — Лучше жить и работать здесь, в Архангельске. Тут тебя меньше знают. Старики поумирали, молодежь повыросла, люди сменились. Мало кто попрекнет нас старым. Хоть и не преступники мы какие-нибудь, а все же в глазах нынешних товарищей — бывшие собственники…

Вавила закивал: Да, да!, взял ее за плечи, наклонился, щекоча бородой щеку Меланьи.

— Теперь у меня только одна собственность бесценная: женушка дорогая. — И опять стал размышлять вслух, шагая по комнате. — Тянет меня в море, но не возьмут: доверия у них ко мне нету, хоть и освободился до срока. Стало быть, надо устраиваться ближе к берегу: грузчиком в порт, шкипером на баржу… Или хоть бы матросом на какой-нибудь буксиришко, из тех, что плоты с лесом по Двине таскают.

— Грузчиком и не помышляй. Хоть ты еще силен, а здоровье надо беречь. На баржу — другое дело. На буксирный пароход — тоже возможный вариант.

Перед самым Новым годом примчался поездом из Мурманска сын Венедикт, узнав о приезде отца из письма. Вавила не мог удержаться от радостных слез, видя что из маленького, щуплого мальчугана в его отсутствие вымахал высокий, широкоплечий парень.

— Порадовал ты меня, Венюшка, — растроганно сказал отец. — Добрый моряк из тебя получился. А я-то думал, что ты к этому вовсе неспособный. Прости меня старого дурака.

Венедикт, переглянувшись с матерью, улыбнулся в ответ:

— Жизнь всему научит, батя. Теперь я вместо тебя плаваю. Долг семьи морю отдаю.

Отец долго тискал сына в объятиях. Меланья смотрела на них и радовалась, что теперь уж благополучие навсегда поселится в их семье.

Вавила сел за стол, погрустнел, задумался. Венедикта он не видел больше десяти лет, и теперь ему мудрено было постигнуть и понять душу сына: чем живет Венедикт. Сожалеет ли о том, что потеряно для семьи после революции? Как относится к Советской власти да к новым порядкам? И он принялся исподволь расспрашивать сына.

— Каково живется тебе, Веня? Думаешь ли заводить семью?

Венедикт осторожно, едва касаясь пальцами краев рюмки с вином, отставил ее, оперся о стол тяжелыми локтями, обтянутыми рукавами тельняшки. В комнате тепло. Иней на оконных стеклах подтаял, вода собралась в лотке у нижнего обреза рамы. На комоде сверкала блестками маленькая пушистая елка.

— Живу хорошо, батя. В команде траулера не на плохом счету. Был старшим матросом, теперь боцманом хожу. Прежний боцман у нас проворовался — начал кое-что по мелочи с судна таскать да продавать на вино. Его прогнали и предложили мне на его месте работать. Ну, я отказываться не стал. Рыба в тралы идет, заработки есть. А что касается семьи, то верно — пора бы жениться. Но не так просто найти хорошую девушку.

Мать хотела было сказать о кузнечевских приятельницах сына, но вовремя спохватилась. Отцу они вряд ли бы пришлись по нраву.

— Ну, ладно, значит, у тебя все благополучно, — Вавила поднял на сына глаза, чуть помялся и все-таки задал ему мучивший все время вопрос: — Как новая власть к тебе относится? А ты к ней? Вопрос, конечно, такой, что можешь и не отвечать. А мне все же хотелось бы знать.

Венедикт, ничего не тая, ответил:

— Может, тебе, батя, и не понравится, но я лично к Советской власти ничего не имею. Живу при ней неплохо, люди меня уважают…

— А мной-то, мной-то не попрекают? — голос отца стал каким-то сдавленным.

— Нет. На этот счет можешь не беспокоиться.

— Ты в комсомоле? Или, может, и партийным стал? — осторожно спросил отец.

— В комсомол приняли, не скрою. А в партию заявление не подавал. Вряд ли примут…

— Происхождение?

— Оно самое… Хоть никто не упрекает, однако в личном деле все указано. Ну да не обязательно мне в партию. Никто на канате не тянет. У нас на судне больше половины матросов беспартийные.

— Вы люди молодые, вам жить по-новому, — неопределенно сказал Вавила, но Венедикт чувствовал, что отец остался доволен его ответами. — Теперь выслушай меня. Сказать по совести, я не могу не обижаться на то, что у меня отняли дом, суденышки, да и людей — зверобоев, рыбаков… Поставь себя на мое место — поймешь. И еще откроюсь вам: хотел я во время коллективизации уйти в Норвегию. Совсем уйти… И пошел было на Поветери. Думал, что останусь там, на помощь норвежцев, знакомых по прежним торговым делам, рассчитывал. Хотел и вас потом выписать туда с матерью. Но вернули меня от Орловского мыса мужики. Команда взбунтовалась, как узнала, куда и зачем идем, связала меня линьком, и в таком виде, принайтовленный к койке, воротился я домой. Вас уже в Унде не было. Мелаша уехала к отцу и тебя увезла. Она-то правильно поступила, а я — неправильно. — Вавила покачал головой, отвел рукой со лба рассыпавшиеся седоватые волосы. — Неправильно потому, что Родину хотел бросить… А человек без Родины, что бакен без огня: не светит, другим пути не указывает. Пустой, холодный мотается на волне. Днем его еще вроде заметно, а ночами теряется в потеми, будто тонет…

Уж потом стыдоба заела меня, что собрался бежать из Унды. Родина — как бы на ней ни было — хорошо ли, весело, уютно, сытно или, наоборот, плохо, тяжело, тоскливо, — есть Родина и бросать ее ни в коем разе нельзя! В горе должен ты быть с нею и в радости с нею. К такому пониманию я пришел. Обижаюсь, конечно, что обошлись со мной круто. Но злобы на власть не стану таить. Ею ведь не проживешь, злобой-то. Жизнь теперь новая, для меня еще мало и понятная. Пойму, как присмотрюсь хорошенько.

Меланья выслушала Вавилу молча, не сказав ни слова в упрек: Бог с ним, что было — прошло. Лишь бы теперь жить по-хорошему.

Проводив после новогоднего праздника сына, Вавила Дмитрич поступил на работу в речной флот. На зиму — сторожем на самоходной барже-лихтере, стоявшей на приколе в порту, а перед весной, когда будут готовиться к открытию навигации, его обещали назначить на тот же лихтер шкипером.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-17 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: