Кстати, Бруно Кокатрикс платил за наши выступления в «Олимпии» весьма приличные гонорары — но не нам. Их получал Госконцерт, а нам выдавали весьма скромные суточные, «шуточные», как тогда говорили. О том, что наши ставки в действительности были очень приличными, я узнал совершенно случайно. Бруно Ко-катрикс устроил для нашей группы банкет, на который были приглашены и другие гости. Всего собралось человек пятьдесят. Оказавшись рядом с секретаршей Бруно, Жо-зет, я сказал ей, показывая на роскошный стол: «Ну и ну! Сколько же он выложил за этот прием?!» Она ответила мне совершенно спокойно: «И вы могли бы это устроить — одного вашего выступления хватило бы, чтобы покрыть расходы на такой банкет…»
По причине несуразной политики Госконцерта очень многие наши исполнители не смогли в те годы стать известными и в других странах. У нас почему-то не хотели понимать, что эти артисты — такое же достояние нашей культуры, как ансамбль «Березка», моисеевцы, цирк, два-три самых именитых инструменталиста… Если бы в зарубежные гастроли почаще ездило как можно больше наших замечательных исполнителей, то нашу культуру знали бы за рубежом гораздо лучше.
Теперь налицо обратная реакция на ту непродуманную политику в области культуры, на прежние запреты, ограничения: из страны уехали почти все самые лучшие наши певцы, пианисты, дирижеры… Вот мы и имеем то, что имеем.
Итак, после звонка из Москвы настроение у меня было соответствующее, мысли — тоже… Кроме брата Ке-мала меня поддержали мои новые парижские друзья. Это были русские из первой, так называемой «белоэмигрантской» волны — Наталья Казимировна и ее дети Ира и Володя. Они очень любили музыку. Ира, пианистка, старалась знакомиться с советскими музыкантами, когда они приезжали на конкурс имени Маргариты Лонг и Жака Тибо. Ходила эта русская семья и на мои выступления в «Олимпию».
|
Этим-то милым, отзывчивым людям я и рассказал о звонке из Москвы, об ожидавших меня неприятностях. Они не поняли подробностей и особенностей нашей тогдашней жизни, но сразу стали волноваться за меня: «Мы вас не отпустим. Вам не надо ехать на аэродром. Будете жить у нас».
И вот в ночь перед отлетом я решил уйти из отеля незамеченным. Пришел в дом русских парижан, сижу, пью коньяк… Передо мной встал вопрос: уезжать или оставаться?
Предположим, я останусь… А что будет с дядей Джамалом? Со всеми родными и друзьями? Дядя заменил мне отца, вложил душу в мое воспитание. И что же? Ему, убежденному партийцу, выкладывать партбилет на стол? С его-то больным сердцем! Хорошо же я его отблагодарю, если останусь за границей.
Чем больше я пил, тем больше трезвел… Остаться было можно, но нельзя. И это был, пожалуй, один из немногих случаев в моей жизни, когда ненавистное для меня слово «нельзя» победило мое любимое «можно».
И все же остаться я не смог бы еще и потому, что вряд ли прижился бы за границей. Для иностранцев мы странный народ. Из наших уживаются там не все, а те, кто прижился, все равно в большинстве своем тоскуют, поют «Подмосковные вечера»… В этом я имел возможность убедиться уже в Париже…
Я вернулся в гостиницу. Наши крепко спали…
Самолет взял курс на Москву. Вместе с нами в салоне лайнера оказались артисты Большого театра — этим же самолетом они возвращались после успешных гастролей. Среди них был и мой друг Володя Атлантов. Деньги у меня были, и я заказал для всей прославленной труппы шкалики водки. О своих проблемах не сказал никому ни слова…
|
Прилетели. Артистов Большого театра встречал З.Г.Вартанян. Подошел к нему поздороваться. Состоялся разговор, в котором Завен Гевондович обвинял меня во всех грехах, словно я украл у государства последний рубль. Стал объяснять ему все, хотя понимал, что мы говорим на разных языках:
— Хорошо, будем считать, что я виноват. Но разве я присвоил чужие деньги, незаработанные? А вы не под считали, сколько я дал денег государству? В том числе и — после того, как спел на стадионе?
— У нас есть заводы и фабрики, которые дают государству миллионы…
— Но я же не завод и не фабрика! Я — один!
Фурцевой не хотелось меня наказывать, но ее подзуживала свита, все эти ее замы и помы: «Мальчика надобно наказать, а то он позволяет себе слишком много».
Потом выяснилось, что к «ростовскому» делу прибавили еще одно — откуда-то появилась Пенза, в которой я ни разу не был. Я вдруг почувствовал себя настоящим поручиком Киже. Выявили некоего концертного администратора, который вписал в ведомость мою фамилию, расписался за меня, причем весьма непохоже, и получил деньги. В ОБХСС я заявил: «Уж где-где, но в Пензе я точно никогда не был».
Устроили очную ставку с этим концертным деятелем. Смотрю — старик, божий одуванчик. Пожалел я его и сказал: «Знаете, я забыл. Я разрешил ему за себя расписаться».
Начали опять разбираться. Дотошные ребята из ОБХСС вскоре все поняли: что я чист, что меня подставили, что я из жалости сказал, будто разрешил старику расписаться… Но тогда на меня должны были бы завести дело за соучастие в изготовлении подложных финансовых документов. Пришлось брать свои слова обратно. В ОБХСС мне потом сказали: «Нам все понятно. Но вы-то хоть знаете, кого пожалели? Знаете, сколько у этого старика денег?..»
|
Я вернулся в Баку, рассказал о своем деле нашему генеральному прокурору и спросил:
— Что мне делать дальше?
— Ничего. Никому ты не должен отдавать те деньги. Ты же их не украл? Не украл. Ты расписался? Да, расписался. Разве ты положил в карман левые деньги? Нет, — положил правые и честные, подоходный налог заплатил…
Если отдашь эти деньги, то признаешь, что ты получил их незаконно…
Министерство культуры СССР было обязано прореагировать на все случившееся. Меня наказали молчанием на полгода: ни гастролей на всей территории нашей необъятной Советской Родины, ни выступлений на радио и телевидении…
Но нет худа без добра. Пока я безвыездно жил в Баку, закончил за год консерваторию. Экзамены сдавал легко. Мои педагоги на вокальном отделении консерватории, прекрасно видя, что моих знаний, полученных в музыкальной школе и в музучилище, с лихвой хватает для студента-вокалиста, особенно меня не терзали. Например, преподаватель гармонии наиграл мне на экзамене мелодию и попросил сгармонизировать. Я сыграл ему так, что он только и смог сказать: «Ничего себе!» Для меня его задание не было сложным: я еще в школе сочинял свои пьесы.
Лишь заведующая кафедрой общего фортепиано Кулиева оказалась непреклонной: «Да, я знаю, что он хорошо владеет инструментом, сам себе аккомпанирует. Раз он так играет, то пускай и сдает экзамен по положенной программе». Конечно, я мог бы подготовить к экзамену какие-нибудь простейшие пьесы, вроде «Бирюлек» Майкапара. Для студента вокального отделения этого было вполне достаточно: вокалисты должны были уметь лишь наигрывать себе на рояле мелодии или брать аккорды. Я же решил доказать, что не зря учился в музыкальной школе на пианиста.
И вот мы с моим педагогом подготовили Сонату До мажор Моцарта в переложении для четырех рук, кроме того, я выучил Прелюдию до-диез минор Рахманинова и первые две части «Лунной» сонаты Бетховена. Естественно, чтобы сыграть такую программу, пришлось позаниматься по-настоящему. Видимо, этого и добивалась завкафедрой Кулиева. Я отыграл программу на экзамене так, что члены комиссии сказали: «У нас такое ощущение, что мы принимаем экзамен не на вокальном отделении, а на фортепианном факультете».
Нечто подобное тому, что сделала со мной завкафедрой, я впоследствии проделал со своим концертмейстером Чингизом Садыховым. Мы стали работать с ним, когда мой прежний концертмейстер Борис Александрович Абрамович из-за возраста все реже мог выезжать со мной на гастроли в разные города, а потом и вовсе ушел со сцены. Так что Чингиз как бы принял эстафету от Абрамовича. А до этого Чингиз Садыхов был бессменным аккомпаниатором Рашида Бейбутова.
Чингиз учился на классического пианиста, хотя его коньком были восточные мелизмы — исполнял он их блистательно. Но была у него одна особенность: он играл то превосходно, то ленился. И вот я решил его проучить. Мы готовили серьезную программу моего сольного концерта в одном из больших филармонических залов. Я сказал: «Будем учить арию Роберта». В этой арии из «Иолан-ты» Чайковского очень трудный аккомпанемент — одно вступление чего стоит. Чингиз стал меня отговаривать: «Может, не будем?» Я-то понимал, почему ему не хотелось готовить этот номер, и ответил: «Скажи спасибо, что я не предложил тебе „Серенаду Дон-Жуана“». В этом произведении Чайковского аккомпанемент и во вступлении и в финале еще труднее. Чингизу волей-неволей пришлось крепко поработать.
И вот мой концерт. В первом отделении арию Роберта я не спел. Чингиз спрашивает: «А где Роберт?» — «Подожди, будет потом». Проходит второе отделение — арии Роберта нет. Начались «бисы» — и снова арии нет… Я и не собирался петь ее — просто хотел, чтобы Чингиз лишний раз позанимался как следует… Сейчас Чингиз Садыхов с женой живет в Америке…
У меня сохранилась афиша моего государственного экзамена в консерватории. Она извещала, что состоится концерт выпускника Азербайджанской государственной консерватории имени У.Гаджибекова, народного артиста Азербайджанской ССР Муслима Магомаева; что в концерте принимает участие симфонический оркестр, что дирижер народный артист СССР Ниязи… Казалось бы, самая обычная афиша. Кроме одной строчки — «Вход бесплатный». Необычность этой строчки в том, что тогда на мои концерты невозможно было достать билетов, а тут, нате вам, приходите свободно.
Естественно, народу пришло столько, что никакой зал не мог вместить всех желающих. Пришлось открыть все окна и двери — многие слушали с улицы. Жара тогда в Баку стояла невероятная, но люди не уходили, хотя в зале у некоторых от духоты были обмороки.
На своем выпускном экзамене я пел произведения Генделя, Страделлы, Моцарта, Шумана, Грига, Верди, Чайковского, Рахманинова… За меня волновались моя наставница, народная артистка СССР Шевкет Мамедова и, конечно, народный артист Азербайджана Рауф Атакишиев, которому я в свое время обещал получить высшее образование. Слово свое я сдержал-Дирижировавший на том концерте Ниязи, будучи выдающимся музыкантом, не имел консерваторского диплома, поэтому музыканты подшучивали: «Попроси Джовдета, пусть и ему он даст диплом». Композитор-симфонист Джовдет Гаджиев был тогда ректором Бакинской консерватории, и хорошим ректором: при нем работа в консерватории была четко налажена, дисциплина была прекрасная. Он знал по фамилии чуть ли не каждого студента, но иногда не ориентировался во времени. Случилось как-то, что в фойе он обратился к одному музыканту: «Фельзер, подойди сюда! Что с тобой происходит? Педагоги на тебя жалуются, говорят, плохо посещаешь занятия по гармонии, по марксизму-ленинизму…» — «Да вы что, Джовдет Измаилович! Я уже два года как закончил консерваторию и преподаю в ней». — «Да что ты говоришь?!!» Человек он был замечательный, его любили, хотя и рассказывали о нем разные смешные истории. Может, потому и рассказывали, что любили…
А с Фельзером мы впоследствии встретились в Америке. Прекрасный музыкант — пианист, оркестровщик, композитор, он играл там на органе в церкви… К сожалению, его уже нет в этом мире…
Я получил диплом, а вскоре окончилась и моя опала. Произошло это внезапно.
Вызвали меня в КГБ Азербайджана, тогдашним председателем которого был Алиев. Принял меня его заместитель. Помню, подумалось: «Почему мною еще и КГБ заинтересовалось? Ведь о моих парижских мыслях знал только один человек на свете — брат Кемал. Телепатия у них, что ли?»
Вопреки опасениям меня встретили доброжелательно:
— Муслим, тебя просят приехать в Москву. Это личная просьба товарища Андропова.
— А зачем я туда поеду? — От сердца отлегло, и я начал показывать характер.
— Концерт по случаю юбилея Комитета государственной безопасности…
Я завелся еще больше:
— Никуда я не поеду! Они меня на полгода наказали. За что?.. Гастролировать нельзя, а развлекать их в Кремле можно?
Заместитель Алиева сказал спокойно, но жестко:
— Ты уже испортил отношения с Министерством внутренних дел, с Министерством культуры. Ты что же, теперь хочешь испортить их со всем КГБ и лично Юрием Владимировичем Андроповым? Не советуем. Поезжай.
Потом я узнал, что это сам Андропов звонил Фурцевой:
— Екатерина Алексеевна, мои ребята хотят послушать Магомаева.
— А он у нас наказан — ему запрещено выступать.
— По нашей части у него все чисто, — ответил главный чекист. — Обеспечьте, пожалуйста.
Фурцева понимала, что и наказывать надо умеючи. А тут вдруг такой повод. Запрет на выступления был снят. Я поехал в Москву и спел на том юбилейном концерте.
А вскоре я снова оказался во Франции, на сей раз в Каннах, где проходил очередной Международный фестиваль грамзаписи и музыкальных изданий — МИДЕМ. Этот фестиваль — не конкурс по выявлению новых певцов, а конкурс пластинок. В Каннах собирали музыкантов, которые стали рекордсменами по числу их проданных пластинок.
Я участвовал в конкурсе по разделу «Эстрадная музыка». Когда на фестивале назвали цифру моих пластинок, то зал ахнул, поднялся шум, что эти советские обманывают, что такого быть не может. Они не учли, что страна наша была огромная, население ее насчитывало тогда более 250 миллионов человек, пластинки были дешевые, доступны всем, потому они были почти в каждом доме. Мы были не только самой читающей страной, но и очень меломанистой.
Участники фестиваля давали концерт. Мы очень хорошо прошли тогда с Карелом Готтом. В Каннах об успехе певца судили, засекая продолжительность аплодисментов. Нам с Карелом хлопали дольше других певцов. В тот раз я спел свою песню «Синяя вечность». Написал я ее в весьма интересной ситуации. Мелодия возникла у меня во время ужина с друзьями в ресторане. Я быстро стал записывать ноты на крахмальной белоснежной салфетке, которую потом взял себе, оплатив ее стоимость. На эту мелодию Геннадий Козловский впоследствии написал стихи.
По числу проданных пластинок я получил «золотой диск». Всего таких дисков у меня два, но хранятся они не дома, а пылятся где-то на «Мелодии», в шкафу у директора студии. Один из них, кажется, уже сломан. Как-то, несколько лет назад, мне позвонили и сказали, что фирма «Мелодия» хочет вручить мне на мое пятидесятилетие эти «золотые диски». На мой юбилей мои же пластинки. Весьма оригинальный подарок… Захотеть-то на студии захотели, да забыли… Так все и заглохло…
Второй «золотой диск» я получил на следующем, 4-м МИДЕМе, в начале 1970 года. На этот раз мы приехали в Канны с Эдитой Пьехой. И опять были внушительные цифры наших проданных пластинок, и опять мы пели на концерте. Эдита исполнила тогда песню «Огромное небо», а я «Вдоль по Питерской». Зал встретил эту русскую песню овацией.
Кстати, и с этой песней, уж такой народной, у меня были определенные сложности. Чуткий слух Фурцевой уловил в моем исполнении этого и других моих тогдашних шлягеров «чуждый стиль»:
— Хватит, Муслим, петь псевдорусские песни.
Министр культуры их не переваривала, но уже ничего не могла с этим поделать. Во-первых, потому, что это нравилось народу, а во-вторых, она относилась ко мне, как я уже не раз говорил, с симпатией. И все-таки первое важнее второго. Когда я записал «Вдоль по Питерской» (в очень стильной, по-моему, аранжировке Владимира Рубашевского, кстати, в свое время тоже бакинца), все были в восторге. Но на правительственный концерт меня с этой песней не пускали. Фурцева объясняла:
— Я знаю, что очень просят, чтобы вы спели «Вдоль по Питерской». Но мне не нравится, как вы ее поете. Вы можете петь нормально? Понимаете, нормально…
С симфоническим оркестром, как она есть, как наши басы ее пели. — И Екатерина Алексеевна вспоминала Максима Дормидонтовича Михайлова. Она слышала, как он пел «Вдоль по Питерской» на станции метро «Маяковская» во время войны, когда солдат провожали на фронт. Вестибюль станции сотрясался — так мощно звучал голос богатырского русского баса… Фурцева делала строгое лицо:
— А вы превратили ее в какую-то эстрадную песенку…
Мой брат Кемал приехал в Канны, чтобы снова увидеться со мной. В один из дней он повез меня, Эдиту Пьеху и Александра Броневицкого в Монте-Карло, чтобы показать знаменитые тамошние казино. Купил нам по десять фишек, и мы пустились во все тяжкие… Конечно, тут же все проиграли. У меня осталась всего одна фишка, которую я отдал Дите: «Играй ты, я невезучий». Она поставила единственную оставшуюся у нас фишку и выиграла. Потом сожалела: «Тебе надо было отдать мне все свои фишки с самого начала». Действительно, чего это я не отдал ей все десять — она бы и их проиграла, как свои… Смех смехом, но тогда я сделал открытие — оказалось, что я очень азартен…
Тогда же в Каннах у меня произошла весьма интересная встреча. Я сидел в кафе на первом этаже нашей гостиницы. Ко мне подошел портье: «Вы, оказывается, здесь? А к вам только что приходил один пожилой господин и оставил записку». Я взял записку, читаю и ничего не понимаю: «Дорогой Мамусь! (В нашей семье так называли моего отца.) Я буду ждать тебя целый день в летнем кафе около твоей гостиницы. Приходил, но не застал тебя. Твой брат Руфат».
У меня действительно есть брат Руфат, сын Рамазана Гамзатовича Халилова. Но как он вдруг оказался здесь? И почему портье назвал его пожилым господином, если он, Руфат, моложе меня? И с каких это пор он стал называть меня Мамусем. Ладно еще Мусик — так меня вся страна называет! Вышел на улицу, иду в кафе. Вижу — сидит старичок. Подхожу:
— Не вы ли ждете Магомаева?
— Ой, Мамусь! Ты все такой же молодой!
Получался странный диалог: господин меня знает, я его — нет. Ничего не понимая, спрашиваю:
— Простите, а вы кто?
— Я Руфат. Ты меня, наверное, уже не помнишь?..
Как оказалось, это был Руфат Халилов, брат Рамазана Гамзатовича. Помню, я тогда еще подумал, что у старика явно что-то не так с памятью. Оказалось, что у него было плохо со зрением и он сослепу принял меня за моего отца. О том, что его давно не было в живых, Руфат Халилов не знал.
Так я узнал историю этого своего родственника, о котором никогда не слышал. В свое время, приехав из революционной России в Париж, Руфат и его близкие бедствовали. Однажды они сидели в каком-то ресторане, куда зашли, чтобы просто посидеть. Заняли самые дешевые места на галерее, заказали воды, еще чего-то самого скромного, поскольку денег особенно не было. В это время оркестр заиграл кавказский танец. Руфат, услышав родные напевы, встрепенулся, спрыгнул с галереи прямо на ближайший стол, стоявший внизу, как бы в партере, рванулся к эстраде и начал отплясывать.
В ресторане в тот вечер за одним из «нижних», дорогих столиков вместе с друзьями оказалась знаменитая Анна Павлова. Увидев пляску Руфата, она поднялась и стала танцевать вместе с ним. Их импровизированный номер имел у посетителей ресторана шумный успех. Хозяин тут же сообразил, что сама судьба посылает ему этого парня, и сразу предложил ему сотрудничать, обязуясь кормить Руфата и его близких и еще приплачивать ему за то, что он будет каждый вечер повторять свой кавказский танец.
Какое-то время Руфат работал в этом ресторане, куда стало приходить все больше посетителей. А потом его заприметили дельцы шоу-бизнеса. И Руфата вскоре узнали в Париже. В своей книге Александр Николаевич Вертинский вспоминает известного исполнителя кавказских танцев Руфата Халилова.
Дядя Руфат рассказал мне о том, как он жил, о своих выступлениях, о тех знаменитых людях, с которыми работал. От него я узнал, что это именно он впервые привел к знаменитому шансонье Морису Шевалье молодого Шарля Азнавура: «Смотри, этот парень твоя копия». Правда, Руфат и не приписывал только себе заслугу встречи Азнавура с Шевалье, но говорил, что толчок к тому, чтобы на молодого певца обратили внимание, дал именно он.
К старости у Руфата Халилова стало плохо со зрением. Он считал, что на глаза подействовал яркий свет во время постоянных съемок в кино, на телевидении. Хотя я думаю, что это у него наследственное — у его брата Рамазана с возрастом тоже появились такие же проблемы.
Дядя Руфат оказался любителем выпить, пожить со вкусом, видимо, поэтому он и дошел до весьма скромной жизни. Мы пошли с ним в какое-то кафе, где я угостил его. Потом он повел меня к себе. Пришли в однокомнатную квартирку. Я обратил внимание, что телефон был выдернут из розетки: за него было нечем заплатить.
Я видел Руфата Халилова в первый и последний раз. Вскоре после нашей каннской встречи он умер…
«ОТЕЦ ХОТЕЛ С ВОЙНЫВЕРНУТЬСЯ…»
Шло очередное мероприятие в Бакинском оперном театре — правительственный концерт по случаю приезда дорогого гостя из ГДР Вальтера Ульбрихта. Я — уже известный артист, и меня подают гвоздем программы. Глава немецких коммунистов восседает в ложе вместе со всем бюро ЦК компартии Азербайджана. А я на сцене — в более веселой компании: с группой «Гая».
Но сначала в программе была классика — три-четыре номера на авансцене перед занавесом в сопровождении симфонического оркестра. Потом, по моей обычной, не раз апробированной задумке, после исполнения оперных арий занавес должен был открыться — и наступало время эстрады.
Я пою каватину Фигаро, куплеты Мефистофеля, еще что-то из моего классического репертуара. Зал доволен, аплодисменты, крики «браво», просят еще… И вот, как бы сюрпризом, пошел занавес, на сцене в свете прожекторов — наш ансамбль «Гая». Мы сразу же «взяли в карьер» — «выстрелили» «Халли-галли», тогдашний взрывной шлягер. В зале начались притопы-прихлопы, публика пустилась чуть ли не в пляс. А мы снова и снова шлягеры…
Боковым зрением успел заметить, что Вальтер Ульбрихт что-то говорит нашему первому секретарю товарищу Ахундову. Грешным делом подумалось: делится впечатлением, дескать, вот Муслим дает — и классику, и эстраду может. Зря я так решил. Ничего подобного! Товарищ Ульбрихт говорил другое (мне об этом сказали на следующий день в ЦК): «Как может певец с таким голосом петь такую… (здесь наипервейший гэдээровец употребил сочное выражение)».
Пока в ложе шел разбор моих вольностей, на сцене все шло своим чередом. Следом за нами выступал наш кумир и всеобщий любимец Рашид Бейбутов. Надо сказать, что любил он иногда сделать нечто такое — по велению случая и обстоятельств.
На сей раз бейбутовская затея заключалась в следующем. Есть у нас величальная «Песня нефтяников Каспия» Кара Караева, а в ней слова про то, что «Песня мужества плывет на морском просторе, трудовой Баку вперед устремился в море». Что сделал Рашид Меджидович? Он спел: «Песня мужества плывет на морском просторе, вас приветствует народ… товарищ Вальтер Ульбрихт!» Стихи, в смысле рифмы, конечно, получились нескладные, но момент был схвачен. Весь зал, как один человек, поднялся…
Казалось бы, все были довольны. Я тоже думал, что все. А с утра начались неприятности. Вызвали меня в ЦК. Вместе со мной вызвали и тогдашнего министра культуры Азербайджана композитора Рауфа Гаджиева. Секретарь ЦК по идеологии (фамилию запамятовал) поздоровался со мной с таким видом, словно он на похоронах. Начал издалека:
— Говорил я, Муслим, недавно с нашим постпредом в Москве. Дядя тебе привет передавал.
Киваю, а сам думаю, не случилось ли что с дядей Джамалом? Нет, слава Богу, он был здоров. Речь пошла о другом: секретарь-идеолог довел до нас мнение Вальтера Ульбрихта, высказанное в ложе во время моего выступления. Я ответил:
— Это его личное дело. Я же считаю, что очень даже неплохо, когда кто-то умеет сочетать классику с популярной песней.
— Мы тоже недовольны и не позволим тебе так петь. Мы запрещаем… — И пальцем грозит.
— Хорошо, запретить вы можете, это дело не хитрое. А как же публика? Вы видели ее реакцию?
Секретарь перебил меня, заговорил резко:
— Публика кушает все. Даже если ты разденешься на сцене, она будет еще больше реагировать.
— Ладно, согласен. Но я не согласен, что эти песни я пою плохо.
— Вот именно. Ничего хорошего, если ты такие песенки поешь хорошо… Нет и еще раз нет! Мы запрещаем! — И ладонью хлопнул по столу, дескать, разговор окончен.
Я завелся:
— А вы-то что так печетесь о классической музыке? Вы что, ее слушаете, любите, жить без нее не можете?
— Конечно, слушаем.
Тут уж я чувствую, что моя злость, исчерпав себя от безнадежности что-либо доказать, оборачивается вредностью (водится за мной такой грешок, когда оказываюсь в дурацкой компании):
— И Бетховена любите?
— И Бетховена очень люблю.
— Очень любите? Неужели и Десятую симфонию любите?
— Особенно Десятую люблю.
Рауф едва сдерживает смех и толкает меня под столом ногой. Наконец выбрались мы с ним на свежий воздух, насмеялись вдоволь. А потом он мне сказал:
— Представляешь, придет этот идеолог домой, откроет энциклопедию на букву «Б», прочтет, сколько симфоний у Бетховена, обидится на твою шутку-подковырку, — поймет свою глупость и, глядишь, вправду начнет осваивать классику.
— Не начнет, потому что такие на себя не обижаются…
Фурцевой тоже не нравились мои смешанные программы: ей по своему положению часто приходилось высказывать мне свое неудовольствие. Уверен, что это было не столько ее, сколько чужое мнение: ей то и дело докладывали, что Магомаев в серьезном концерте позволяет себе эстрадные песенки. Я в разговоре с ней защищался:
— Екатерина Алексеевна, это одна сторона медали. Но есть и другая — у меня масса поклонников среди эстрадной публики. Они приходят на мой концерт и невольно слушают классику. Если из них хотя бы человек пятьдесят, пусть даже десять, уйдут заинтересованными классическим репертуаром, откроют для себя то, чего они никогда не слышали, я считаю, что это большая победа для меня… Для всех нас.
Она со мной соглашалась.
В конце лета 1969 года в курортном польском городе Сопот должен был состояться IX Международный фестиваль эстрадной песни. От Советского Союза было решено направить меня. Этого очень хотела Екатерина Алексеевна Фурцева, потому что поляки просили ее, чтобы приехал я.
Я же был против своего участия в этом фестивале: зачем мне, уже очень популярному у себя в стране певцу, куда-то ехать и соревноваться? Ни один уважающий себя певец на Западе, добившийся известности, не будет участвовать в конкурсах. Зачем, спрашивал я Екатерину Алексеевну, мне ехать в Сопот? Разве у меня мало популярности? Да и в жюри там сидят не одни поляки, а люди из разных стран. Мне, советскому певцу, они никогда не дадут победить, и я вернусь с позором. Даже если они в утешение и дадут мне какую-нибудь третью премию, то в моем положении это будет почти поражение…
Фурцева выслушала все мои доводы, но продолжала уговаривать, ссылаясь на то, что уже обещала польским устроителям фестиваля, что я приеду. Отказать своей покровительнице я не мог.
Для конкурса певцов, который проходил в один из дней фестиваля, его участникам высылали заранее обязательную польскую песню. Я выбрал песню Кшиштофа Садовского «Именно в этот день». Мне прислали клавир без всяких пометок, без авторских ремарок относительно темпа, характера музыки — только мелодию и гармонию. Делалось это сознательно, для того, чтобы исполнитель смог продемонстрировать, как он сам чувствует песню, какой видит ее. Проиграв мелодию песни Садовского, я представил ее как красивую мелодичную песню в итальянском духе. (Инструментовал песню Алексей Мажуков, русский текст написал Александр Дмоховский.) Когда я услышал эту песню в Польше, то узнал, что она шла у них совсем в другом темпе — в ритме свинга. Исполнив ее в Сопоте, я увидел на лицах польских слушателей и удивление и радость — оказывается, эту простую танцевальную песенку можно петь и по-другому. Ее автор Кшиштоф Садовски сам позвонил мне и сказал, что даже не представлял, что его песню можно исполнить так, как пел я. Он был очень доволен.
На конкурсе певцов за исполнение польской песни я получил первую премию. Но все же у меня осталось какое-то чувство неудовлетворенности. В Сопоте, когда начались репетиции, я не ушел с них сразу, отпев свой номер, а остался в зале «Лесной оперы», чтобы посмотреть и послушать тех исполнителей, с которыми мне предстояло соревноваться. Все они оказались чисто эстрадными певцами. Соответственными у них были и голоса. Это у нас на эстраду выходили певцы с оперными голосами.
Конечно, я выгодно отличался от своих соперников. Председатель жюри, американец, так и сказал мне после победы: «Видно, что вы оперный певец. Даже если бы вы спели в десять раз хуже, то все равно бы получили первую премию». Вот поэтому-то мне и было не по себе — словно я въехал не в свои ворота.
А фестиваль в Сопоте так и называется — фестиваль эстрадной песни. Среди моих соперников были прекрасные исполнители. Лучшей среди них я считал Кончиту Баутисту, темпераментную испанку, искрометную, отличную эстрадницу. Она не только пела, но и танцевала на сцене. Все думали, что именно Кончита получит вторую премию, но ей дали только третью. Вторую получила болгарская эстрадная певица Иорданка Христова.
Вторым конкурсом на фестивале в Сопоте был конкурс песен стран-участниц. Я представлял песню «Сердце на снегу» Арно Бабаджаняна. Я выбрал именно ее, потому что она соответствовала требованиям конкурса «Танцевальна пьёсенка». Мне же поначалу навязывали совсем другое. Петь на фестивале предстояло мне, а решали за меня тогда музыкальные чиновники.
Заместитель министра культуры Василий Феодосьевич Кухарский предложил для фестиваля в Сопоте либо песню Аркадия Островского «Время», либо его же «Вокализ». При этом он ссылался на то, что на этом настаивает Союз советских композиторов.