ЭТО ЛАСКОВОЕ СЛОВО «ЛА СКАЛА» 5 глава




Я делал между концертами вынужденные паузы в несколько дней, злился на свой голос… Я не могу петь много и каждый день. Помню, когда позволял себе петь по два концерта в день в субботу и воскресенье, для меня это было кошмаром. Я был выжат уже после первого, а нужно было опять выходить и начинать сначала. Где было брать силы для каждой песни, которую каждый раз надо петь с другими нюансами? Ведь игра в страстность не по мне: я могу исполнять только по-настоящему. Иначе зал тут же отомстит тебе за скупость переживания. Какой бы по счету концерт ни давал артист, новая публика встречает его заново. А если поешь свой концерт и понимаешь, что должен петь его еще и еще, много раз — это меня раздражает. Вот когда я пою два-три концерта в месяц, тогда это подарок для души. И слушатели сразу это чувствуют.

С Дальним Востоком у меня связан еще один эпизод, когда я засипел. Но уже не от перегрузок, а от простуды. Это было в Петропавловске-Камчатском, где проходил фестиваль, на который тогда съехалось много и солистов, и целых коллективов. Концерты были самые разнообразные, проходили они на нескольких площадках. Мы едва успевали, выступив на одной, переезжать на другую. И вот в последний день фестиваля, после концерта, моряки Тихоокеанского флота пригласили меня на свой корабль. Выпили спиртику, разгорячились и полезли купаться. А вода была — градусов пять-шесть. Известно, что пьяному море по колено, и океан — тоже. Вот и я «за компанию» бултыхнулся в его воды. Морякам-то эта процедура нипочем — они народ закаленный, «моржи»… А я… Но мне хотелось через себя перепрыгнуть, через нельзя. Доказать, что и я могу. И потом, когда еще у меня будет возможность окунуться в Тихий океан? Окунулся…

А на следующий день захрипел, объяснялся с помощью записок, почти как Бетховен по своей «разговорной тетради»… Правда, голоса я не потерял, только простудился… Помолчал с неделю…

Но возвращаюсь к грозненским гастролям… Мое нищенское существование в Грозном мне порядком надоело, я понял, что ни работать, ни учиться здесь мне не суждено. И через несколько месяцев пребывания вернулся в Баку. Вернулся не в семью Офелии, а поселился у Рамазана Гамзатовича Халилова, племянника Узеира Гаджибекова, сына одной из сестер моей бабушки Бай-дигюль. Я рассказал ему о своих грозненских злоключениях. Он то ли пожалел меня, то ли пожурил. Сказал: «Живи у меня сколько хочешь».

Рамазан Гамзатович Халилов долгое время был директором Бакинского оперного театра. При нем театр находился на достойном уровне, к нам приезжали на гастроли и на постоянную работу прекрасные певцы. Приехал из Казани очень хороший тенор Кямиль Якубов, пригласили замечательного баса Валерия Курбанова. Приехал в Баку и тенор Ибрагим Джафаров (он пел в Москве в Музыкальном театре им. Станиславского и Немировича-Данченко). Правда, проработал он у нас недолго — года два-три, но за это время успел стать кумиром бакинских девушек.

Помню, как в Баку выступали румынские певцы — Николае Херля, Оттаве Енигареску, который потряс нас своим баритоном… Енигареску был одним из первых известных певцов, кто прослушал меня, еще совсем мальчишку. Рамазан Гамзатович специально пригласил его к себе в гости после спектакля. Среди собравшихся была и дочь Халилова, красавица Наргиз, со своим мужем. После ужина я спел Енигареску. Известный певец оказался очень симпатичным, доброжелательным человеком, в нем не было никакой спеси мэтра по отношению к начинающему певцу. В каватине Фигаро он сделал мне несколько замечаний, показал, как в середине, где есть неудобное место, надо петь на переходных нотах… Потом, много позже, когда я стал известным певцом, мы встречались с Енигареску в Баку, куда он снова приезжал. Теперь уже я устроил ему прием в нашем оперном театре…

После смерти Узеира Гаджибекова Рамазан Гамзатович Халилов стал биографом своего дяди, а когда организовали музей композитора, возглавил его работу…

Итак, я поселился у Халиловых. После отъезда Офелии из Грозного в Баку я решил, что наша совместная жизнь закончилась, но, узнав, что жена ждет ребенка, вернулся в ее дом. У нас родилась дочка, мы назвали ее Мариной… Но наша семейная жизнь не получалась… Впоследствии мы расстались…

 

БЕЛЫЙ ПАРОХОД

 

Я приехал из Грозного как бы в отпуск, поскольку предполагал еще вернуться туда и немного поработать. Но тут меня вызвали в Центральный комитет комсомола Азербайджана и сказали, что мне предстоит поехать на VIII Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Хельсинки. В большой делегации Советского Союза от нашей республики были оркестр радио и телевидения Азербайджана под управлением Тофика Ахмедова и я, единственный солист.

Хельсинкский фестиваль начался для меня в Москве — с Центрального Дома Советской Армии имени Фрунзе, который встречал гостей при входе задраенными жерлами пушек времен гражданской войны. В этом здании будущие участники молодежного фестиваля, большей частью артисты самодеятельные, собрались для репетиций культурной программы нашей делегации. Руководил этой огромной артистической «кухней» постановщик наших концертов режиссер, народный артист СССР И.Туманов.

Помню легкость, с какой я взбегал по беломраморным маршам лестницы, ведущей наверх, в репетиционные залы, в которые срочно превратились гостиные и прочие апартаменты бывшего Екатерининского дворца. В небольшой, сплошь зеркальной комнате я репетировал с оркестром Тофика Ахмедова песни «Хотят ли русские войны» Э.Колмановского на стихи Е.Евтушенко, «Бухен-вальдский набат» В.Мурадели на стихи С.Соболева, итальянские лирические песни «Guarda che Luna» («Посмотри, какая луна»), «Come prima» («Как раньше…»)…

Мне было приятно, что на наши репетиции в эту тесную зеркальную комнату набивались участники фестиваля из других республик. Мои песни нравились. По этим открытым эмоциям я предчувствовал успех. Чем меньше оставалось времени до отъезда на фестиваль, тем большее нетерпение я испытывал.

Из Москвы мы выехали в Ленинград. Хотя я попал в этот город впервые, но тогдашних своих впечатлений от его красот не запомнил: делегацию сразу с вокзала отвезли в порт, где нас ждал белоснежный лайнер «Грузия». На всю фестивальную неделю он становился нашим домом. Жили мы весело, шумно, дружно, под легкое покачивание теплохода у хельсинкского пирса.

Большинство членов нашей делегации попали за границу впервые, чувствовали себя скованно. Невольное напряжение было еще и потому, что нас перед отъездом напичкали разного рода предупреждениями об осторожности в чужой стране, о возможных провокациях…

Теплоход «Грузия» еще только подходил к причалу хельсинкского порта, а с его борта уже зазвучали песни и собравшиеся на пирсе приветствовали нас… Когда мы начали спускаться по трапу, нам вручали план города, где были помечены места будущих концертов, встреч, соревнований.

В день открытия фестиваля с нами произошел неприятный инцидент. Делегация возвращалась после торжественного шествия на стадионе к себе на теплоход «Грузия». Колонна автобусов, в которых ехали участники фестиваля из разных стран, двигалась от стадиона через весь город. И вот по пути следования автобусы с советской делегацией попытались закидать камнями какие-то хулиганы. Я видел из окна, как они в наш адрес делали оскорбительные жесты, скандировали «Кен-не-ди» — фамилию тогдашнего президента США. (В то время международная обстановка была напряженной: между Советским Союзом и Соединенными Штатами назревал Карибский кризис из-за Кубы.) Автобус, в котором был я, успел проскочить мимо хулиганов, а вот следовавший за нами им удалось закидать. За советской делегацией ехали венгры. Они остановили свой автобус, выскочили и вступились за нас: крепкие парни, спортсмены, стали драться с местными хулиганами, которые тут же разбежались. В общем, венгры проявили тогда социалистическую солидарность молодежи. Сейчас в это уже трудно поверить…

После того инцидента наши руководители решили подстраховаться: когда мы в день закрытия фестиваля отправлялись на стадион, нам на всякий случай выдали бинты, йод — маленькую аптечку… Во время закрытия мне поручили нести флаг нашей республики. Несу его и вдруг краем глаза вижу: в мою сторону что-то летит. Ну, думаю, сейчас как рванет! Крепче вцепился в древко — флаг надо спасать! Но это что-то оказалось не бомбой, а букетом цветов для нашей делегации… Вот такую нервную ситуацию пришлось тогда пережить…

Мне же хотелось в Финляндии совсем другого — не думать о каких-то провокациях, а просто подурачиться, пошататься по улицам, посмотреть на ребят, съехавшихся со всего мира. Я был молод, впервые попал за границу, хотелось посидеть в их кафе, посмотреть, как живут здесь люди, увидеть всю эту иностранщину, про которую нам такое наговорили… Да где там!

Покидать в одиночку теплоход не рекомендовалось, деньги нам выдали мизерные, поскольку мы питались (очень прилично) на борту. Ходить можно было только группами… Так что толком Хельсинки я и не видел.

По-свойски чувствовали себя в Хельсинки только девчата из эстонского ансамбля «Лайне». С финнами у них много общего — язык, темперамент (точнее, отсутствие его)… Симпатичные, смешливые эстонки оказались очаровательными, и я быстро подружился с ними. Даже выучил на их языке песню Г.Подэльского из репертуара ансамбля. Подражая эстонскому, передразнивая их мягкий выговор, я, естественно, не понимал того, что говорю. Девчата краснели и хихикали, слушая меня, — оказывается, не зная языка, я невольно произносил такие сочетания, такие слова, которые у сдержанных эстонцев говорить не принято.

С оркестром Тофика Ахмедова мы выступали много, по нескольку раз в день, и на разных площадках — на улицах, в залах… Почему-то на финской земле мне пелось как никогда. Правда, как только я в автобусе пытался пробовать голос, братья Сазоновы, чечеточники, с которыми я подружился, говорили мне: «Хватит глотку драть!» По понятной причине они ценили в человеке только ноги. Зато зауважали меня, когда я получил медаль.

Общий концерт советской делегации прошел в большом зале, завершив нашу обширную культурную программу. На теплоходе тогдашний первый секретарь ЦК ВЛКСМ С.П.Павлов вручил медали участникам, наиболее отличившимся во время фестиваля. Среди них был и я. Свой успех я не отделял от Тофика Ахмедова, человека сердечного, добродушного, ироничного. Он был известен своими изречениями. Например, говорил: «Кто одел не мое пальто?» Или: «Несмотря на то что Соня Асланова пришла на репетицию, мы будем репетировать ее вещь». Тофик разговаривал и по-азербайджански и по-русски, и на обоих языках говорил смешно. Иногда он употреблял слова, не зная их точного значения, поэтому получалось что-то вроде этого: «Вы играли превосходно, потрясающе, ну просто посредственно». Почему-то он считал, что посредственно — это высшая степень похвалы. Но музыкант был превосходный — это без всякого смеха.

А далекое лето 1962 года запомнилось таким: широкий разворот белого лайнера, пенный след за кормой, крики чаек… И пустеющая пристань, где осталась моя совсем некомсомольская юность, в которую я могу возвратиться только в памяти…

 

Приехав в Москву, я неожиданно для себя увидел в журнале «Огонек» свою фотографию. Осенью нас с оркестром Тофика Ахмедова пригласили на Центральное телевидение. После передачи меня уже начали узнавать, спрашивали: «Это вы пели по телевидению?» Это было первое признание, но о настоящей известности тогда не могло быть и речи. Все случилось на следующий год. После Хельсинки я вернулся в Баку, где стал работать стажером в Азербайджанском театре оперы и балета.

Переломной датой в моей биографии стало 26 марта 1963 года. В Москве проходила Декада культуры и искусства Азербайджана. В столицу съехались лучшие художественные коллективы республики, признанные мастера и начинающая молодежь. Концерты, в которых я участвовал, проходили в Кремлевском Дворце съездов.

Первые концерты оставили ощущение неуюта: огромный зал дворца давит, делает тебя меньше и одновременно как бы увеличивает твой голос. Ты сам по себе, а голос сам по себе. Тогдашнего своего волнения я не помню, видимо, у меня не было особого страха перед выступлением. Я был слишком молод, меня еще не знали. Страх перед выступлением пришел позже. Это теперь, несмотря на то что имею уже большой опыт, я волнуюсь как сумасшедший. Когда приходит известность, появляется имя, тогда появляется и ответственность — ты не имеешь права петь хуже, чем спел вчера. А тогда этого чувства у меня еще не было.

На всех концертах меня принимали тепло. Я пел куплеты Мефистофеля из «Фауста» Гуно, арию Гасан-хана из нашей национальной оперы «Кёр-оглы» У.Гаджибекова, «Хотят ли русские войны»… Были аплодисменты, которые в огромном зале КДС напоминали отдаленный шум прибоя. Но своей артистической интуицией я не чувствовал какого-то особого успеха.

Что-то произошло с залом, когда я вышел на сцену в последнем концерте, который транслировало телевидение. Я спел «Бухенвальдский набат», а затем каватину Фигаро. После каватины, исполненной на итальянском языке, слушатели начали скандировать и кричать «браво». В ложе сидела министр культуры Екатерина Алексеевна Фурце-ва, рядом с ней Иван Семенович Козловский. Они тоже непрерывно аплодировали.

Я кивнул дирижеру Ниязи, и мы повторили каватину уже на русском языке. Потом в газете «Правда» профессор Р.Захаров написал в рецензии на этот концерт, что я спел по-русски еще лучше, чем по-итальянски. Думаю, что просто каватина всем была понятней на родном языке, хотя на языке оригинала петь удобней. Дядя Джамал, который слушал меня из правительственной ложи, потом рассказал, что Иван Семенович Козловский, который всегда бережно относился к своему голосу, был недоволен: «Этот парень совсем себя не бережет, если такую трудную арию повторяет на бис. Что же он будет делать дальше?»

Зато Екатерина Алексеевна не скрывала своих радостных чувств и восклицала:

— Наконец-то у нас появился настоящий баритон. Баритон!

Понять ее было можно. Как заботливая хозяйка в своем культурном «доме» она рассуждала так: с тенорами и басами у нас все в порядке, а вот со средним мужским регистром…

Пресса очень активно откликнулась на мой успех — восторженные оценки, анализ исполнения… Критических замечаний не припомню. Это и радовало, но и настораживало — неужели меня так высоко вознесли, что и камешком не добросишь?

Из тех отзывов приведу один, дорогой для меня, — билетеров Кремлевского дворца, самых искушенных, самых объективных и самых бескорыстных критиков. На концертной программке они мне написали:

«Мы, билетеры — невольные свидетели восторгов и разочарований зрителей. Радуемся Вашему успеху в таком замечательном зале. Надеемся еще услышать Вас и Вашего Фигаро на нашей сцене. Большому кораблю — большое плавание».

Художественным руководителем концертов декады был наш известнейший композитор Тофик Кулиев. Я пришел к нему на следующий день после концерта, чтобы извиниться за то, что устал, что уже не смогу выступить как надо. В ответ услышал: «Ты вечно собой недоволен. А между прочим, вот человек, который пришел специально поговорить с тобой». — И Тофик Кулиев показал на представительного вида мужчину, с которым перед тем разговаривал. Этот солидный товарищ непререкаемым тоном заявил:

— На завтра назначено ваше прослушивание в Большом театре.

Ничего не понимая, я спросил:

— Простите, а зачем?

— Как зачем?.. Здесь находится директор Большого театра, сама министр культуры, другие ответственные товарищи. И мы решили…

— Не хочу я в Большой! Поймите меня правильно. Я не дорос до такой сцены.

— А мы вас не солистом, а стажером…

Мне не понравился безапелляционный тон разговора.

— Я не хочу ни солистом, ни стажером. Я бакинец, я там живу, учусь и работаю.

Вежливо, но настойчиво я отговаривался. Не мог же я сказать, что Большой театр — пучина, что я не буду там первым. Я понимал, что если приду туда, то ко мне будут относиться как к мальчику из Баку, который подает надежды. Коллеги начнут есть поедом, то есть будут интриги, а старики примутся советовать, что петь и как петь. А потом — в главном театре страны сразу придется входить в советский репертуар, который я, воспитанный на оперной классике, терпеть не могу.

Дома досталось от дяди.

— Ты что натворил? Тебя куда зовут? Тебя в Большой театр зовут!

Я пытался защищаться:

— А как быть с республикой?

— Я уже договорился с первым секретарем. Товарищ Ахундов разрешил. Сказал — пускай едет.

Я обиделся.

— Вот так легко меня из Баку отпускаете? А меня вы спросили?

Дядя вспыхнул:

— Что ты тут о себе понимаешь?! Молод еще! Люди тебе добра желают…

Но я тоже из породы Магомаевых.

— Вы меня, дядя Джамал, насильно не заставите. В Большой театр идут тогда, когда за спиной багаж и когда ты уже состоялся как личность.

Мы остались каждый при своем. Я подумал: если бы мне сказали, что я никогда не буду петь в Большом театре, то я назло — и себе, и всем — ответил бы, что буду петь в Большом.

Немного позже, после стажировки в Италии, мне предложили дебют в Большом театре — на этот раз спеть в «Севильском цирюльнике» на сцене Кремлевского Дворца съездов. Но без единой репетиции! Я вежливо отказался… Большой теперь был для меня закрыт…

После заключительного концерта в Большом театре и по случаю удачного завершения Декады мастеров искусств Азербайджана в Москве был устроен прием, который своим присутствием почтил Никита Сергеевич Хрущев. Просторная правительственная комната-гостиная наипервейшего нашего театра. Толкучка с фужерами и тарелками в руках — фуршет. Дядя Джамал среди почетных гостей как лицо официальное — постпред Азербайджана.

Подобные мероприятия всегда проходили в рамках протокола. Входили в зал по рангу: сначала члены Политбюро, потом правительство, следом работники Министерства культуры… Когда вошли мы, артисты, все уже были в сборе. Наша делегация была большая, и отведенного нам места не хватило.

 

По своей природной стеснительности и несуетности я вошел последним, уступая всем дорогу. В шеренге артистов для меня места не оказалось, и я был вынужден «занять территорию» большого начальства. Осторожно протиснулся, загородив при этом кого-то спиной. Сзади вдруг слышу:

— Молодой человек, Москву покорили и уже здороваться не хотите?

Оглядываюсь — Анастас Иванович Микоян! От смущения я тогда забыл назвать его по имени-отчеству:

— Извините, ради Бога…

Все вращалось вокруг Хрущева: что бы ни делалось и ни говорилось, все старались угодить хозяину. Казалось, что собрались здесь не в знак дружбы двух великих народов, а исключительно ради Хрущева. Ему то и дело подливали. Он раззадорился и перешел на воспоминания из военных лет. Никита Сергеевич любил козырнуть познаниями в разных сферах жизни. Хоть и дилетант, он умел подметить своим практическим умом ту или иную особенность, присущую предмету размышления.

Азербайджанское музыкальное творчество держится на мугаме. А мугам — это такая экзотическая музыка, которая неискушенному слушателю может показаться рыданием. Все эти наши «зэнгюла» — трели с фальцетом, горловые и грудные рулады, перекаты — и вправду производят впечатление плача.

И вот Никита Сергеевич стал рассказывать о том, как во время войны он встретил солдата-азербайджанца, который по вечерам, когда на передовой было спокойно, заводил свою песню-плач. «Слушай, что ты все время плачешь? — спрашивал я его. — Да нет, товарищ командующий, — отвечал боец, — я не плачу, а песню пою».

Тут Никита Сергеевич зашелся смехом и, сотрясая воздух коронным жестом — рукой со сжатым кулаком, — заключил свой рассказ:

— Сегодня на концерте я понял, товарищи, что азербайджанцы действительно поют, а не просто плачут… Вот таков и будет мой тост во славу национального искусства.

И — хлоп очередную стопку.

Потом Рашида Бейбутова попросили спеть что-нибудь, хотя все знали, что будет любимая песня Нины Петровны Хрущевой — «Рушник» Майбороды. Бейбутов спел, как всегда, очень задушевно. Хлопали долго. Потом Хрущев стал указывать пальцем в нашу сторону:

— А теперь пусть споет наш комсомол.

Я машинально оглянулся по сторонам, потому что никогда комсомольцем не был. (Хотя на фестиваль в Хельсинки меня послали как комсомольца. Тогда вообще нас всех посылали как комсомольцев.) Но дело даже не в этом — терпеть не могу все эти застольные песнопения без аккомпанемента. А куда было деваться?

Микоян, уже как бы на правах нашего короткого знакомства, подзадорил:

— Спой итальянскую песню. Ты лучше всех такие пес ни поешь. Я слышал.

Я вежливо объяснил, что итальянские песни надо петь под аккомпанемент, а поблизости нет рояля. Решил сделать ход конем — чтобы пел не я один, а все вместе, хором. И запел «Подмосковные вечера».

Хрущев буквально вытолкнул ко мне Фурцеву:

— Иди, Катя, подпой комсомольцу.

Она, по-моему, до этого никогда в жизни на публике не пела. Подошла ко мне и начала что-то выводить: всех слов она не знала, но как откажешь самому Хрущеву?

В общем, спели мы с Екатериной Алексеевной на пару, а все подпевали. Потом опять начались разговоры, шутки, перекрестные тосты…

Хрущев вовсе не показался мне простаком: он был содержательнее и мудрее досужих баек о нем. По крайней мере, в этот вечер. Я заметил, что в его веселье была напряженность: он был чем-то озабочен. Может, устал? Все-таки возраст. Или своим политическим нюхом предчувствовал скорый переворот? Пил много, а пьяным не выглядел. (Недавно я узнал из интервью его сына — то ли в газете, то ли по телевидению, не помню точно, — что на самом деле Никита Сергеевич только делал вид, что пьет много. У него была особая рюмка, сделанная так, что даже если в нее наливали несколько капель, она казалась полной.)

Исчез он неожиданно. Шумел, шутил, размахивал руками — и нет его. Помощник Хрущева извинился:

— У Никиты Сергеевича неотложные дела, а вы можете продолжать, товарищи.

Больше Хрущева я так близко не видел. Зато с Екатериной Алексеевной Фурцевой мне довелось общаться много. Я узнал ее достаточно хорошо, поэтому могу сказать, что была она человеком незаурядным и на своем месте. Она любила свое дело, любила артистов. Многим она помогла стать тем, кем они стали. Но почему-то сейчас считается чуть ли не за доблесть бросать одни лишь упреки в ее адрес. Мне представляется это недостойным. Да, она была частью той системы, но, в отличие от многих, работала в ней со знанием порученного ей дела. Сейчас всем уже стало ясно, что лучшего министра культуры после Екатерины Алексеевны Фурцевой у нас не было. И будет ли?

После моего выступления на декаде, имевшего такой резонанс, мне предложили спеть сольный концерт в Концертном зале имени Чайковского. Ничего подобного в моей жизни еще не было. Нет чтобы дать молодому певцу «обкатать» программу, потренироваться в более скромных залах… А тут сразу в зале имени Чайковского, в одном из ведущих концертных залов страны!.. С предложением спеть ко мне обратилась Диза Арамовна Картышева, музыкальный редактор Московской филармонии.

Сценический опыт у меня был, но чтобы петь сольный концерт?.. Я все же согласился… Как это не смогу? Смогу! Отступать теперь было некуда.

Поехал в Баку, рассказал все своей Сусанне Аркадиевне. Она пришла в замешательство:

— Но ты никогда не пел сольных концертов. И сразу Москва!..

— Ничего, — сказал я задиристо, а внутри озноб. — — Чем больше ответственности, тем лучше.

— Давай хотя бы по хронометражу выстроим программу.

Построили ее по времени и по содержанию — от эпохи к эпохе. Начали работать. И сразу я почувствовал, что после шести произведений начинаю уставать: требовалось дать голосу отдых. (Так было тогда, так и до сих пор — у меня, видимо, так устроены связки. После пяти-шести произведений мне нужна пауза, после нее, отдохнув минут десять-пятнадцать, могу опять выходить и теперь, окончательно распевшись в начале концерта, могу уже петь его до конца. Домашнее распевание перед выступлением для моего голоса недостаточно.)

Усталость появлялась, возможно, и потому, что каждое произведение я брал не столько вокальной школой, голосовой механикой, сколько своим существом — от сердца к голосу. Я не ставил звук, то есть не думал об этом, не рассчитывал сил — просто пел. Это уже после Италии я узнал, какой номер и в каком месте программы надо пустить для передышки, чтобы и связки отдохнули, и душа перевела дыхание.

В голову пришла мысль: а почему бы в моем концерте не поучаствовать солисту-инструменталисту? Вставным номером. Позвонил Дизе Арамовне:

— Можно в первом отделении после пяти-шести моих номеров выступит скрипач или пианист?

— Нет никакой проблемы…

Если с программой концерта, которая была составлена из классики, казалось, сложностей не будет, то с тем, как выглядеть на сцене, возникли определенные проблемы. Кроме того, у меня, жителя южного города, не было зимнего пальто, а в Москве уже начались холода…

Не могу здесь не вспомнить недавний разговор с Евгением Максимовичем Примаковым (знакомы мы с ним давно, и у нас теплые отношения). Он рассказал мне, как его первая жена (к сожалению, покойная), работавшая на студии «Мелодия», пришла однажды домой и говорит: «Приехал мальчик из Азербайджана, худющий такой, так скромно одет, пиджачок как с чужого плеча. А вот запел… Господи, что там у него в горле?»

Вообще-то тогдашний костюм был мой, но так заношен и заглажен, что в него можно было смотреться, как в зеркало. Да и вырос я из него к тому времени. Рос я тогда быстро и даже, чтобы остановиться, месяца три поднимал штангу. Но все равно во сне продолжал летать. Говорят, пока летаешь, растешь.

А пальто пришлось одолжить у бакинского друга Володи Васильева…

Но это все мелочи…

У молодости отчаянный напор. Свои первые шаги мы делаем, не осознавая и не предвидя последствий, рвемся в неизвестность, сознательно закрывая на что-то глаза…

Примерно такая сумятица была в моей голове, когда я думал о своем выступлении. И все-таки чего я никак не мог избежать, как ни пытался, — это леденящего душу волнения.

Незадолго до моего концерта в этом же зале с невероятным успехом пел прекрасный белорусский тенор Зиновий Бабий. Я встречался с ним раньше на правительственных концертах: я пел каватину Фигаро, он — арию Каварадосси. Помню, как я стоял за кулисами и искренне восхищался его истинно итальянским, густым, безо всякой писклявости, напористым, мужественным тенором. В низах и середине он звучал как баритон. Успех сольного концерта этого певца усугублял мое волнение: на его выступление билеты спрашивали от метро «Маяковская». Лучше бы мне всего этого было не знать. Будет ли и у меня так же? Москва — это Москва.

Чуть полегчало, когда узнал, что вроде бы интерес ко мне не меньший, чем к Бабию: билеты проданы задолго до концерта.

И вот наступил этот день. Десятое ноября 1963 года. Возле здания Московской филармонии толпа. Не просто толпа — поток, стремящийся внутрь этого гигантского серого здания с угловатыми колоннами, так хорошо знакомого его завсегдатаям. Потом мне стало известно: желающих попасть было столько, что входную дверь в вестибюль снесли мои поклонники. (Теперь нижний вестибюль в зале имени Чайковского перестроен и нет тех застекленных дверей, у которых стояли строгие билетерши, проверяя входные билеты. Нет и прежнего большого гардероба.)

На концерте были дядя Джамал с тетей Мурой. Они обещали меня поддерживать, но я не очень это ощущал: я тогда вообще не ощущал себя во времени и пространстве. В зале что-то шевелилось и гудело. Гулко, отдаленно, нереально отозвался голос ведущей. Странные звуки собственного имени. Все как во сне.

Потом было так, как это бывало с артистами во все времена, как будет во веки веков. Волнение почти до потери сознания, а потом ты с ужасом и неотвратимостью понимаешь, что все уже началось.

Помню только, как закружилась голова от невозможности справиться с напряжением. И вдруг почти все забыл и начал петь, только петь… Позже вскользь успел заметить, что в зале аншлаг и что люди стоят в проходах…

Видимо, я неудачно, не теми словами пытаюсь объяснить свои ощущения, связанные с тем первым столичным сольным концертом. Слова могут быть другими, чувства — именно такие. Поймет меня тот, кому довелось пройти через подобный сладостный ад…

Судьба давала мне возможность быть первым. Первым в том смысле, что я, совсем еще мальчишка, спел свой первый сольный концерт не где-нибудь, а сразу в зале имени Чайковского.

 

И впоследствии жизнь складывалась так, что мне приходилось что-то делать первым. Например, я первым записал на фирме «Мелодия» в студии (в здании англиканской церкви на улице Станкевича) оперные арии в сопровождении симфонического оркестра под управлением Ниязи. До сих пор в этой церкви симфонические произведения не записывали, только эстрадные. Потом я первым осваивал на радио все новшества с аппаратурой. С высококлассным звукорежиссером Виктором Бабушкиным (недавно ушедшим от нас) я осваивал на «Мелодии» цифровую запись… То ли ко мне хорошо относились, то ли мне просто везло, но получалось, что в этом смысле я был своего рода первопроходцем…

И все-таки первый ты или нет, а начинать концерт было надо. О голосе я вспомнил только тогда, когда почувствовал, как он предательски дрожит. Любопытный парадокс — насколько волнуется певец, настолько его волнение передается залу. Тебя смущают собственные исполнительские огрехи, а публика, не замечая этого, откликается на твою искренность и непосредственность. Когда же артист выходит холодным, как олимпийский бог, зал замыкается. Глаза видят, ухо слышит, сердце молчит.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-09-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: