В этой главе я намерен описать некоторые новейшие достижения в философии и историографии, имеющие важное значение для социологического анализа науки. Я не стану разграничивать работы философов и историков науки: большая часть мыслителей, труды которых будут здесь рассмотрены, преодолевает в своих работах подобные дисциплинарные рамки, и я буду ссылаться на них просто как на «философов». Я также не буду пытаться дать систематическое изложение идей каждого крупного мыслителя. Такая задача уже была более чем удовлетворительно выполнена другими [46; 63], и я предполагаю, что читатель имеет хотя бы некоторое представление о работах таких авторов, как Кун и Поппер. Поэтому я буду в меру возможности останавливаться на работах философов, чьи произведения менее известны, таких, как Хэнсон[29], Равец[30] и Хессе[31], [:50] отчасти потому, что они вполне заслуживают того, чтобы их труды читались более широко, но также и потому, что я хотел бы показать, что те изменения в философии науки, которыми я буду заниматься, не сводятся исключительно к деятельности одного или двух весьма популярных, но все же не представляющих всю эту область исследователей. Однако основой изложения материала данной главы будут не взгляды тех или иных авторов и не анализ исторического развития представлений о науке. Вместо этого я сосредоточу свое внимание на центральных предпосылках стандартной концепции науки, как они были очерчены в первой главе. Я остановлюсь поочередно на каждом из четырех ее основных положений, чтобы изучить, в какой мере они нуждаются в пересмотре в свете этой новой литературы.
ЕДИНООБРАЗИЕ ПРИРОДЫ
Как Мангейм, так и Штарк начали свои попытки выявления характеристических особенностей научного знания с некоторого утверждения, которое было названо «принципом единообразия природы». Они подчеркивали, что явления и взаимосвязи материального мира отличаются от явлений и взаимосвязей мира социального своей устойчивостью и неизменностью. По их мнению, это находит подтверждение в том факте, что фундаментальные выводы физических наук, их законы природы, одни и те же везде и повсюду. Хотя эти социологи знания считали принцип единообразия «необходимой и решающей предпосылкой» для любых попыток понять природу науки, ему уделялось лишь незначительное внимание в дискуссиях, давших материал для этой главы. К счастью, однако, этот принцип весьма тщательно изучался Хэнсоном [76]. Последний показал, что использование социологией знания принципа единообразия основывалось на некотором недоразумении и что он является весьма зыбким фундаментом для возведения чьей бы то ни было социологической конструкции. [:51]
|
Хэнсон спрашивает: каким образом мы узнаем, что природа упорядоченна, единообразна и неизменна? Откуда мы знаем, что принцип единообразия является истинным? Он допускает лишь два способа установления его истинности: посредством формальных и эмпирических средств. Очевидно, что принцип единообразия не представляется только как формальное выражение чего-то (формализм). Подразумевается, что он содержит какую-то фактическую информацию о материальном мире. Следовательно, он должен быть установлен эмпирически. Но в таком случае мы попадаем в порочный круг. Ибо, если принцип единообразия верен, он должен предполагаться в каждой эмпирической процедуре, в том числе и в той, посредством которой мы рассчитываем проверить его истинность. Если же не предполагать принципа, то мы лишаемся возможности установить его жизненность посредством обобщений опытных данных. До тех пор пока мы не предположим действия принципа единообразия, в нашем распоряжении нет способов, позволяющих вывести его из тех или иных частных конкретных наблюдений.
|
«Следовательно, достичь на основе экспериментов и наблюдений уверенности в истинности этих принципов (Хэнсон здесь рассматривает наряду с принципом единообразия также и принцип индукции. — М. М.) — это значит предположить в процессе наших поисков само существование того, что мы рассчитываем найти. Если эти принципы истинны, то мы не можем это узнать эмпирически, ибо по самой сути данных принципов эта истинность заранее предполагается в любом эмпирическом исследовании» [76, с. 408].
На ряде конкретных примеров Хэнсон затем показывает, что принцип единообразия бессодержателен — в том смысле, что он вообще не утверждает ничего определенного. Приведу одну из таких иллюстраций. Возьмем ньютоновский закон тяготения и то его следствие, что свободно падающие к поверхности Земли тела приобретают ускорение в 9,82 м/сек2. Оба эти утверждения могли бы быть названы «законами природы». Хэнсон рассматривает такую проблему: имел бы смысл вопрос о том, не могли ли эти законы при определенных обстоятельствах выглядеть [:52] иначе? Например, мог бы существовать на Марсе иной по сравнению с земным закон тяготения, что сокрушило бы принцип единообразия? Ясно, что математическая формула для скорости свободного падения тел на Марсе непременно была бы другой, чем формула, справедливая для Земли, ибо эта последняя выведена из закона всемирного тяготения с учетом именно земных, и только земных, условий. Таким образом, отличие ускорения свободного падения на Марсе от земного ни в коей мере не ставит под угрозу принцип единообразия. Ведь область применимости того специфического закона ускорения, о котором говорилось выше, необходимо ограничена исключительно Землей. В этом смысле он не является всеобщим законом природы, и наш вопрос оказывается некорректно поставленным. А что же сам закон тяготения? Могли бы мы сказать: «Закон тяготения имеет, возможно, другую форму на Марсе», — подобно тому как мы вправе заявить: «Свободно падающие тела приобретают на Марсе иное ускорение по сравнению с земным»? Хэнсон утверждает (по моему мнению, вполне справедливо), что ответ должен быть отрицательным. Ведь, если бы ньютоновский «закон тяготения» был неприменим на Марсе, его нельзя было бы больше считать законом природы. Любые убедительные наблюдения, проведенные на Марсе или где-то еще, которые мы сочли бы несовместимыми с этим законом, отнюдь не открыли бы нам какую-то область, где нет единообразия природы; вместо этого они лишь показали бы, что наша теория неверна, а наш «закон» вообще не является законом. «Таким образом, то, что ученый всегда записывает закон тяготения в одной и той же форме, ни в коей мере не доказывает единообразия природы. Доказанным может считаться лишь то, что мы не согласны признать название „закона природы“ ни за чем, что не выражается при всех обстоятельствах в неизменной форме» [76, с. 353].
|
Итак, по-видимому, современный философский анализ обнаруживает, что принцип единообразия является не более чем довольно ошибочным определением того, что именно понимается под выражением «закон природы». Этот принцип представляет собой не аспект мира природы, но скорее аспект методоло [:53] гии, которую ученые конструируют для своих объяснений этого мира. Поэтому он не может использоваться как основа для трактовки обобщений естественных наук в качестве точных изображений неизменной и единообразной физической реальности.
ФАКТ И ТЕОРИЯ
Вера в стабильность и единообразие как неотъемлемые черты физического мира часто связывалась с некоторой специфической точкой зрения на взаимосвязь фактов и теории в науке. С этой ортодоксальной позиции предполагается, что в физическом мире существуют определенные объекты и процессы, что определенные события происходят последовательно и что сохраняются определенные стабильные отношения; все эти объекты, процессы, события и отношения составляют те самые факты, которые должны тщательно описываться и убедительно объясняться наукой. (Для целей моих рассуждений не обязательно проводить систематические различия между отдельными фактами и специфическими наблюдениями, с одной стороны, и общими отношениями между наблюдаемыми явлениями и выражающими такие отношения эмпирическими обобщениями — с другой.) Эти факты считаются теоретически нейтральными. Поэтому они могут быть выражены в некотором языке, который не зависит от теоретических представлений, и описаны таким способом, который просто репрезентирует наблюдаемые реальности физического мира. Раз факты твердо установлены, они остаются неизменными независимо от появления новых интерпретаций. В самом деле, если нет ошибок в наблюдениях, то факты не могут претерпевать какие-либо изменения в своем содержании или значении, а потому их можно использовать для объективного различения теоретических альтернатив.
Конечно, вполне общепринято, что успешные теории обычно стимулируют проведение новых наблюдений над физическим миром и получение новых фактов. Однако, как только эти факты соответствующим образом подтверждаются, они уже, как считают, приобретают интеллектуальную автономию, что и позволяет им оставаться не затронутыми даже пол [:54] ным опровержением породившей их аналитической схемы.
«…В отличие от теоретического утверждения экспериментальный закон неизменно обладает определенным эмпирическим содержанием, которое в принципе всегда может быть проконтролировано данными наблюдений… даже когда экспериментальный закон объясняется данной теорией и тем самым интегрируется в ее идейный каркас… ему продолжают быть присущи следующие две характеристики. Экспериментальный закон сохраняет свой смысл, который может быть сформулирован независимо от этой теории; кроме того, он базируется на опытных данных, что дает ему возможность пережить крушение теории, если таковое произойдет» [131, с. 83–86].
Эта двухслойная концепция научного знания, принятая как нечто само собой разумеющееся большинством социологов знания, породила немало трудноразрешимых философских проблем. В поисках выходов из этих трудностей философы постепенно построили новые объяснения отношений между фактом и теорией, оказавшие серьезное воздействие на всю сферу социологического анализа науки.
Иногда утверждается, что, когда мы воспринимаем научное знание как состоящее из отдельных теоретических и фактуальных высказываний, мы тем самым исходим из различия между наблюдаемыми объектами и ненаблюдаемыми, или теоретическими, объектами. Предполагается, что фактуальные утверждения выражают отношения между наблюдаемыми объектами, которые затем объясняются посредством высказываний, включающих и такие ненаблюдаемые объекты, как электроны, кварки или гены. Природа наблюдаемых объектов может быть удостоверена непосредственным опытом и установлена с высокой степенью надежности, конечно, если при этом принимаются надлежащие меры предосторожности, предохраняющие от экспериментальных ошибок. Однако сущность теоретических объектов познается лишь косвенным образом, и потому они должны рассматриваться по самой своей сути как умозрительные конструкции. Может быть, теоретические «объекты» являются даже не более чем удобными фикциями. Электроны, например, следует считать гипотетическими [:55] построениями, созданными на основе наших экспериментов с реальными объектами, подобными катодным трубкам и гальванометрам. В соответствии с этим может быть когда-нибудь отброшено и само понятие электрона, если в конечном счете оно окажется неплодотворным или несовместимым с новыми данными наблюдений; в этом случае высказывания, описывающие свойства электрона, могут быть переписаны заново. Напротив, мы едва ли можем отрицать существование таких объектов, как катодные трубки или гальванометры, и, хотя наше непосредственное знание этих объектов всегда может уточняться, оно все же не подвергается таким сомнениям или опровержениям, которые хотя бы отдаленно напоминают сомнения и опровержения, относящиеся к теоретическим объектам.
Хотя подобные аргументы весьма убедительно апеллируют к здравому смыслу, они, несомненно, неполны. Например, здесь говорится только об объектах, но совершенно не упоминаются референты научных понятий, описывающих отношения или процессы. Куда важнее, однако, то, что существуют серьезные основания считать несостоятельным само исходное противопоставление наблюдаемых и ненаблюдаемых объектов. В основе последнего лежит следующая предпосылка: мы способны проводить однозначные различия между прямым наблюдением некоторого объекта и просто выведением его свойств из его действий. Однако, как принято считать, в процессе непосредственного наблюдения любого объекта участвуют фотоны, движущиеся от него и попадающие на сетчатку наблюдателя. Как только мы начинаем представлять себе процесс наблюдения подобным образом, понятие «непосредственного наблюдения» постепенно теряет свою ясность и поэтому делается бесполезным для разграничения факта и теории. Туманность этого разграничения хорошо иллюстрируется также демонстрацией незначительности различий между видением невооруженным глазом и рассматриванием с помощью лупы или между этим последним и использованием небольшого телескопа [157]. Однако только что сформулированное предположение вынуждает нас все же относить наблюдаемые через телескоп объекты к иному типу, нежели те, которые [:56] наблюдаются непосредственно. Более того, это затруднение не удается обойти, просто переводя «рассматривание через телескоп» в разряд непосредственных наблюдений. В этом случае мы сталкиваемся с такими аномалиями, как фиаско тех схоластов, которые безуспешно напрягали зрение, пытаясь разглядеть в телескоп Галилея объекты, существование которых было очевидным для всех последователей Коперника. В следующем разделе мы вернемся к подобным вопросам. Пока что достаточно отметить, что между наблюдаемыми и ненаблюдаемыми объектами не удалось провести никаких четких различий, а потому их различение не может использоваться для усиления двухслойной, или стандартной, концепции научного знания. «…Если наблюдаемость — это просто вопрос о степени, то, по-видимому, не существует убедительных способов, позволяющих провести на этой основе четкую грань между реально существующими и несуществующими объектами. Под влиянием подобных соображений большинство философов отказалось от попыток отделения на этой основе наблюдаемого от ненаблюдаемого, сосредоточившись вместо этого на чисто терминологическом различении того и другого» [70, с. 3]. Поэтому займемся теперь вопросом о том, можно ли установить различия между теоретическими терминами и терминами наблюдения.
Споры о природе научных терминов велись прежде всего в связи с проблемой смысла, значения теоретических понятий. Этот центральный вопрос возник как следствие рассмотрения фактуальных утверждений в качестве непроблематичных (если не принимать во внимание «тривиальный» случай их зависимости от тщательности и точности наблюдений) и концептуально отличных от утверждений теоретических. Таким образом, если фактуальные утверждения независимы от научных теорий и могут использоваться в качестве нейтральных способов их проверки и если теоретические высказывания выходят за пределы установленных фактов, то какие же референты в реальном мире могут быть приписаны теоретическим утверждениям и терминам, в которых они формулируются? Например если фактуальные утверждения генетиков об окраске цветков душистого горошка в [:57] последующих поколениях полностью отделены от теоретических высказываний относительно генов, о которых мы не можем получить никаких прямых данных, то можно ли приписать этим высказываниям научный смысл? Более того, если утверждения, включающие термины, подобные гену, не имеют смысла и не являются синтетическими высказываниями, то как же мы можем утверждать, что они истинны или ложны? А если теоретические утверждения не являются ни истинными, ни ложными, вряд ли можно считать, что с их помощью создается эффективное знание.
Этот подход к рассматриваемой проблеме отчасти перекрывается с тем, который стремится провести различия между видами объектов науки. Однако эта вторая формулировка указывает на более перспективное направление. Хотя и кажется, что теоретические термины не соответствуют никакому особому типу сущности и что теоретические понятия обладают значениями совершенно другого вида, чем те, которые используются для описания наблюдений, невозможно все же отрицать, что применение теоретических терминов — одна из существенных особенностей науки и что поэтому такие термины должны быть некоторым образом значимыми.
Одно из предлагаемых решений данной проблемы состоит в том, чтобы принять, что научные теории не обладают никаким непосредственным значением и должны рассматриваться как чисто формальные системы. Поэтому теоретические термины начали рассматривать просто как логические средства, предназначенные для выведения из установленных фактов новых утверждений о наблюдаемых явлениях и приобретающие «косвенные значения» за счет их связей с фактуальными утверждениями [29]. Но такой ответ порождает дополнительные трудности. Прежде всего нелегко примирить относительно тривиальную роль, отводимую научной теории подобной интерпретацией, с тем фактом, что сами исследователи признают фундаментальную важность теоретической деятельности и что теоретики пользуются среди ученых наивысшим признанием и уважением [74]. Таким образом, эта попытка описания структуры научного знания, хотя она и приводит в некотором смысле к согласующемуся со стандартной концепцией изобра [:58] жению его фактуальной основы, достигает успеха лишь за счет того, что она интерпретирует теоретические компоненты этого знания как преимущественно избыточные, подразумевая к тому же, что полностью ошибочны те оценки, которые дают сами ученые относительной значимости работы теоретиков и экспериментаторов. Очевидно, что объяснение научного знания, придающее смысл тому уважению, с которым ученые относятся к теории, было бы куда предпочтительнее.
Шаг в этом направлении был сделан признанием, что на практике чрезвычайно трудно отличить термины наблюдения, обладающие «выведенными из опыта» значениями, от умозрительных теоретических терминов. Например, по-видимому, мало смысла в том, чтобы настаивать на существовании двух значений термина «масса», одно из которых наблюдаемо (как в случае измеренной на опыте массы некоторого объема газа), а другое является теоретическим (как в случае массы всех молекул этого газа, которые хотя и ненаблюдаемы по отдельности, но в сумме определяют измеренную массу). Поэтому все чаще стали допускать, что само разделение теоретических терминов и терминов наблюдения столь же произвольно и в своей основе неоднозначно, сколь и противопоставление наблюдаемых и ненаблюдаемых объектов [30]. Одна из важнейших причин, по которым оказалось так трудно отделить термины наблюдения от теоретических, состоит в том, что термины, судя по всему, приобретают свои значения не как изолированные единицы, могущие, если они являются наблюдаемыми, быть соотнесенными с соответствующими физическими сущностями, но как элементы каких-то более широких лингвистических структур.
«Неверно говорить, как это часто делается, об „экспериментальном значении“ некоторого изолированного термина или предложения. Отдельное утверждение обычно не ведет ни к каким экспериментальным следствиям — это справедливо как для языка науки, так и даже, по сходным причинам, для донаучных форм мышления. Как правило, отдельное предложение научной теории не влечет за собой никаких утверждений, имеющих отношение к наблюдению; следствия, которые характеризуют определенные [:59] наблюдаемые явления, могут быть выведены лишь с помощью присоединения к исходному предложению ряда других, вспомогательных гипотез, некоторые из которых обычно являются утверждениями о наблюдении, другие — ранее принятыми теоретическими утверждениями. Например, релятивистская теория, описывающая отклонение световых лучей в поле тяготения Солнца, приводит к утверждениям о наблюдаемых явлениях лишь в соединении как со значительными частями астрономических и оптических теорий, так и со многими специальными сведениями об инструментах, используемых в тех наблюдениях за солнечными затмениями, на которых основывается проверка данной гипотезы» [79, с. 112].
Если дело обстоит именно так, если термины наблюдения не имеют иных опытных значений, кроме тех, которые порождаются их включенностью в некую более широкую концептуально-пропозициональную схему, то просто невозможно выделить отдельный класс фактуальных утверждений, составляющих ту основу, на которой строится научное знание.
Тот способ, посредством которого отдельные термины наблюдения заимствуют свои значения от совокупности взаимопереплетенных предложений и понятий, был е особой ясностью показан Хессе [80]. Она начинает с предположения о бесконечной сложности каждой реальной физической ситуации. Любая новая ситуация в тех или иных деталях отличается от всех прочих. Это ведет к потере информации в каждом случае применения терминов наблюдения, вследствие чего в определенных обстоятельствах создается возможность изменений уже установленных классификаций. Содержание многих категорий наблюдения, используемых как в науке, так и в повседневной жизни, познается в конкретных эмпирических контекстах, в которых и устанавливаются непосредственные ассоциации между выбранными аспектами ситуации и некоторым термином. Однако полная свобода в использовании описательных терминов не достигается на базе одних лишь прямых ассоциаций. Обучение любому языку включает также и обучение определенным обобщениям или «законам», содержащим языковые термины. Эти законы всегда связаны друг с другом системами символов. Такие [:60] законы и системы необходимо знать, чтобы определить соответствующие обстоятельства для применения любого физического предиката; подобное знание позволяет тем, кто им пользуется, «корректно» применять термины в иных ситуациях, нежели те, в которых происходило первоначальное обучение их использованию.
Например, человек может научиться наблюдать и узнавать планету Венеру, отчасти основываясь на «законе», согласно которому «звезды мерцают на ночном небе, а планеты нет». Этот закон может быть затем использован для наблюдения других планет и, возможно, приведет к «правильной» идентификации Марса и т. п. Конечно, если закон применяет новичок, он, возможно, совершит то, что более опытный наблюдатель сочтет ошибкой. Он подумает, быть может, что наблюдает планету, тогда как «в действительности» он будет смотреть на звезду. Если более опытный наблюдатель желает исправить эту ошибку, он, возможно, просто предложит своему товарищу посмотреть повнимательнее и заметить мерцания интересующего их небесного тела. Однако, если того не удастся так легко переубедить, опытному наблюдателю придется, возможно, в полной мере использовать свои познания в области астрономического параллакса, теории тяготения, теории распространения света и т. д., чтобы показать, что данный объект просто не может быть еще одной планетой: в противном случае вся наука о небесной механике была бы опрокинута. Логика этой процедуры такова: за основу берется система имеющегося знания вместе с ее законами, после чего принимается четкое решение о том, что же именно реально наблюдается в свете требований этой системы. Таким образом, значение термина наблюдения «планета» выводится из его использования в некоторой системе взаимосвязанных терминов и высказываний, а не устанавливается посредством простой отсылки к каким-то сериям изолированных эмпирических примеров, допускающих идентификацию независимо от этой группы интерпретационных ресурсов. Как отмечает далее Хессе, такое объяснение научного знания включает далеко идущую переинтерпретацию различения теории и наблюдения. [:61]
Отказ от ортодоксального противопоставления теоретических терминов и терминов наблюдения приводит к весьма важным для стандартной концепции науки последствиям. Прежде всего, из того, что все термины получают свои значения лишь за счет их включенности в концептуально-пропозициональную структуру, вытекает, что никакое утверждение о факте не является теоретически нейтральным. Ученые не располагают доступом к независимым данным, с помощью которых они могли бы проверять свои теоретические альтернативы. Они никогда не смогут полностью освободиться от своих аналитических схем, ибо этим они лишили бы свои понятия и предложения смысла. Таким образом, все эмпирические утверждения «теоретически нагружены» [150]. Затем отсюда следует, что, поскольку аналитическая структура научной теории изменяется, меняются и значения сформулированных в ее рамках утверждений наблюдения (будь то изолированные результаты или эмпирические обобщения).
«…Ни одна деталь в общей картине функционирования некоторого дескриптивного предиката, — пишет Хессе, — не свободна от модификаций, возникающих под давлением его окружения. Тривиально, что любой эмпирический закон может быть отброшен перед лицом противоречащих ему примеров, но куда менее тривиальна ситуация, когда обнаруживается, что функционирование каждого предиката существенно зависит от тех или иных законов, и когда оказывается, что любая ситуация „корректного“ применения данного предиката — и даже та, на основе которой и был первоначально введен соответствующий термин, — может быть объявлена некорректной ради сохранения системы законов и иных применений. Именно в этом смысле я буду впредь понимать „теоретическую зависимость“ или „теоретическую нагруженность“ всех дескриптивных предикатов» [80, с. 11].
Итак, мы пришли к заключению, опровергающему две основные предпосылки стандартной концепции; то есть наш вывод состоит в том, что фактуальные утверждения науки ни независимы от теории, ни стабильны в своих значениях. Даже когда символы на страницах учебников остаются неизменными в тече [:62] ние долгого времени, их значения, как они воспринимаются исследовательским сообществом, вполне могут пребывать в постоянном движении, создающемся эволюцией интерпретационных контекстов исследований. Кроме того, отсюда следует, что значения данных фактуальных утверждений будут зачастую неодинаковыми для разных секторов научного сообщества, например для научных работников по сравнению со школьными преподавателями, а также для членов различных специальностей, — все зависит от того, насколько значительны расхождения между интерпретационными структурами, в которых действуют эти социальные группы. Таким образом, фактуальный «базис» науки оказывается не только теоретически зависимым и допускающим пересмотр его смыслового содержания — он к тому же выступает и социально изменчивым.
Эта модифицированная точка зрения на взаимоотношения между фактом и теорией представлена в нескольких строгих интерпретациях (например, [54]), а также в многочисленных более слабых вариантах (например, [152]). Перед тем как перейти к детальному обсуждению свойств этих строгих и слабых вариантов, остановимся несколько подробнее на тех механизмах, посредством которых может осуществляться воздействие языковых структур на формулирование фактуальных предложений. Как я уже подчеркивал, имеется влиятельная эмпирицистская традиция, рассматривающая факты как вещи и события, существующие вне нас и подлежащие наблюдению и адекватному описанию. Считается, таким образом, что факты существуют, даже если в нашем распоряжении нет соответствующих слов для их описания. Чтобы оценить границы этой точки зрения, полезно спросить, как это делает Хэнсон [76]: как выглядят (или звучат, или ощущаются) эти существующие «вне нас» факты? Можно ли сфотографировать факт? Очевидно, что, какая бы четкая ни была фотография, она не может снабдить нас фактами до тех пор, пока мы сами не начнем отбирать на ней какие-то элементы и выражать их в языковой форме. (Этот аргумент находится в русле рассуждений Хессе.) Таким образом, изображенные на фотографии [:63] факты — это те детали изображения, которые могут быть выражены подобным образом [161], а что именно может быть выражено подобным образом, это уже зависит от имеющихся в нашем распоряжении языковых и иных символических ресурсов. Другими словами, природа нашего языка будет благоприятствовать одним утверждениям и запрещать другие. (В этой связи стоило бы рассмотреть здесь некоторые работы по когнитивной антропологии; см. [58 и 82].) Этот аргумент применим к научной лексике в той же мере, как и к лексике любой другой языковой системы.
«…Возможно, — пишет Хэнсон, — что используемые нами физические обозначения подчас незаметно подчиняют нас каким-то особенностям материального мира… Я не говорю, что одноклеточные организмы или субатомные частицы… действительно обладают какими-то аспектами, которые не поддаются описанию в доступных нам языках. Мой тезис состоит лишь в том, что здесь нет логической невозможности. И если это правильно, то мы можем понять, что не является логически невозможным и то, что мы могли бы начать мыслить физический мир иначе, чем мы это делаем теперь… Имея перед собой тот же самый физический мир, мы могли бы (логически) говорить о нем по-другому… иными словами, логические и грамматические особенности нескольких научных языков, обозначений и символических пучков могут влиять на то, как мы видим окружающий мир и что мы понимаем под фактами этого мира» [76, с. 182–183].
Хэнсон подчеркивает невозможность демонстрации этого тезиса иначе как логически. Ибо из этого тезиса следует, что невозможно доказать его эмпирически, то есть путем представления факта, который находится за рамками наших лингвистических ресурсов. Следует также отметить, что никто не утверждал, будто бы языковые структуры единственно определяют содержание фактуальных утверждений. Как указывает Шеффлер, ученые, которые используют одну и ту же концептуальную схему, вполне способны выдвигать противоречащие друг другу гипотезы. Тем не менее ясно, что лингвистические структуры в науке обычно конструируются в соответствии с содержа [:64] тельными моделями или интерпретациями и совместно с ними [16] и что последние действительно и весьма непосредственно влияют на содержание фактуальных утверждений.
«Отсюда следует, что, хотя… одна и та же система категорий дает возможность выразить альтернативные гипотезы, последние будут тем не менее придавать этой системе категорий альтернативные значения. Если я и могу сформулировать отрицание своей гипотезы в терминах той же самой категориальной системы, в которой она выражена, я не могу принять этого отрицания без изменения самого знччения данной категориальной системы, ибо такое принятие вызывает какие-то изменения в моей языковой системе» [153, с. 46].
Хотя лингвистические структуры и необходимы для выражения фактов, сами по себе они не оказывают воздействий на внешний мир до тех пор, пока их не используют в целях формулирования некоторых позитивных описаний определенных сторон этого мира. Лишь после того, как это уже сделано, наблюдатель может приписать своим наблюдениям определенные значения, придав им тем самым статус осмысленных высказываний. Это прекрасно иллюстрируется неудачей Дарвина, который не смог понять, что в одном из его экспериментов обнаружено то, что потом стало считаться важной эмпирической регулярностью.
«Получив путем скрещивания гибриды львиного зева, Дарвин в первом же поколении обнаружил то, что сам он назвал „преобладанием“, а впоследствии Мендель „доминантностью“. Более того, получив во втором поколении гибридов оба родительских типа, Дарвин сосчитал число представителей каждого из них, что дало величину 88 для преобладающего типа и 37 — для второго. Этот результат лишь незначительно отличается от менделевского отношения 3: 1, но, как приписать ему смысл, Дарвин не знал» [68, с. 152].
Сам Мендель смог преобразовать аналогичные находки в утверждение о существовании эмпирической регулярности, по крайней мере отчасти, потому что он вполне представлял себе, что именно ожидает увидеть, и именно это и позволило ему рассматривать [:65] получающиеся в реальных экспериментах приблизительные числа как грубые выражения некоторого идеализированного теоретического отношения [55]. Однако другие хорошо информированные и компетентные специалисты, такие, как Фоке[32], Хоффман[33] и Негели[34], прошли, как и Дарвин, мимо открытий Менделя, не заметив, что здесь обнаружены не установленные ранее «факты природы». Признание этих открытий пришло лишь спустя приблизительно 40 лет, когда наблюдения Менделя получили возможность объяснения на основе достижений теории хромосом и теории наследования признаков.
Пока что мы увидели в этом разделе, что невозможно сохранить без существенных оговорок традиционные разграничения между наблюдаемыми и ненаблюдаемыми реальностями, а также между фактуальными и теоретическими утверждениями. Максимум, что нам доступно, — это проведение приблизительных различий между предложениями, лежащими ближе к конкретным данным, и предложениями, используемыми в более общем смысле. Однако фактуальные утверждения всегда являются теоретически нагруженными независимо от того, имеют ли они, подобно менделевским описаниям результатов наблюдений над посадками горошка, весьма частный характер или же, подобно выражающим численные отношения наследуемых признаков, используются более общим образом. Технические термины, подобные «электрону», «квазару» и «гену», и более обыденные понятия и предложения, регулярно используемые учеными [50], приобретают свои научные значения от тех языковых, теоретических (возможно, и социальных) контекстов, в которые они включены. Значения научных понятий наблюдения и фактуальных утверждений науки должны быть осмыслены с учетом того места, которое они занимают в теории. Эту же идею Дарвин компактно выразил так: любой [:66] факт является фактом за или против некоторой теории [76, с. 216–217]. Такая интерпретация отношений между научным фактом и научной теорией имеет, в отличие от стандартной концепции, то преимущество, что она подтверждает огромную важность, которую сами ученые приписывают теоретической деятельности. Кроме того, она, как отметил Нагель[35], имеет существенные последствия для социологии науки.
«Смысл каждого утверждения на основе наблюдения определяется поэтому теорией, принятой исследователем, так что вопрос об адекватности некоторой теории не может быть решен в свете теоретически нейтральных утверждений на основе наблюдения. Соответственно, если такие выводы убедительны, они ведут, очевидно, к далеко идущему „релятивизму знания“, к некоему скептицизму относительно самой возможности достижения гарантированного знания о природе, который оказывается неизмеримо радикальнее релятивизма, ассоциируемого со взглядами Карла Мангейма и других социологов знания» [132, с. 18].
Вряд ли поэтому удивительно, что такая интерпретация научного знания, особенно в ее крайних формах, порождает философские трудности, подобные тем, которые вставали перед Мангеймом.