Очевидно, что в отличие от Д. И. Фонвизина, Гоголь поднимает в теме «недоросля» прежде всего проблему духовной неразвитости своего современника, и в этом отношении фонвизинскому Митрофану в чем-то, на взгляд писателя, можно, оказывается, даже отдать предпочтение. Действительно, если «недоросль» Фонвизина «доучивает Часослов» («а там, думать надобно, примутся и за Псалтирь»), то новейшим Митрофанам, по наблюдениям Гоголя, эта книга уже недоступна. «Знаю, — замечает он устами дьячка-рассказчика в «Вечере накануне Ивана Купала», — что много наберется таких умников, пописывающих по судам и читающих даже гражданскую грамоту, которые, если дать им в руки простой Часослов, не разобрали бы ни аза в нем...». Отчасти об этом невежестве и проговаривается Хома Брут в разговоре с сотником, когда тот поручает ему читать Псалтирь над панночкой: «...Оно, конечно, всякий человек,
вразумленный Святому Писанию, может по соразмерности... только сюда приличнее бы требовалось дьякона или, по крайней мере, дьяка. Они народ толковой и знают, как все это уже делается, а я...». Хотя в этих словах бурсака заключена известная доля лукавства (Хоме очень хочется избежать страшащего его поручения; на деле он способен хоть как-то — «по соразмерности» — читать по усопшей и даже знает наизусть некоторые молитвы), однако не в формальном знании заключается, по Гоголю, духовное образование человека — по своей лености и следующей отсюда духовной неразвитости герой все-таки остается недорослем.
Подсказка о том, как бы следовало на самом деле вести себя Хоме Бруту, чтобы возрасти «в мужа совершенного, в меру полного возраста Христова» (Еф. 4, 13), — так, чтобы судьба его стала действительным «житием», содержится в самом начале повести. Здесь упоминаются известные из Священной истории женщины, чья злая воля стала причиной страдания и прославления святых и которые представляют собой как бы прямые прообразы панночки-ведьмы, встреча с которой привела к гибели бурсака Брута. Это Иродиа- да — незаконная жена иудейского царя Ирода Антипы, по проискам которой был казнен св. Иоанн Предтеча, обличивший ее преступный брак; и Пентефрия — жена египетского царедворца, пытавшаяся соблазнить св. Иосифа Прекрасного и затем его оклеветавшая. Однако до исповедания целомудрия св. Иоанна Крестителя или св. Иосифа Прекрасного семинарист Хома Брут подниматься не расположен. Напротив, он, в сравнении с целым сонмом святых подвижников, до крови стоявших за сохранение чистоты и целомудрия — преподобными Мартинианом (V в.), Моисеем Угриным (XI в.), Иоанном Многострадальным (XII в.), мученицей Фомаидой Египетской (V в.), — способен сходить «к булочнице против самого страстного четверга». (В этом герой, кстати сказать, прямо напоминает кузнеца Вакулу, навещающего красавицу Оксану в день Рождественского сочельника и едва при этом не погибающего.)
Подвигом святых прямо противопоставляет Гоголь и стремление Хомы Брута к сытости и покою. Вполне «старосветским» уютом отзывается, например, его пребывание в Киеве у «какой-то молодой вдовы», где «и... перечесть нельзя, что у него было за столом, накрытым в маленьком глиняном домике среди вишневого садика». Это стремление проявляется и в том, что, вопреки обычаю бурсаков ночевать среди дороги в поле, герой восклицает: «Как же, не подкрепив себя ничем, растянуться и лечь так, как собаке?» Известно, и Хоме Бруту как воспитаннику Духовной академии более других, что именно спание на голой земле, заслужившее столь неодобрительный его отзыв, является одним из видов монашеской аскезы, помогающей подвижнику преодолевать находящие искушения. (Об этом виде монашеской аскезы Гоголь, как указывалось, размышлял ранее, создавая повесть «Страшная месть».) Замечено, что именно с «преступления» бурсацкого обычая «ночевать в поле» и начинается история грехопадения героя [Есаулов И. А. Спектр адекватности в истолковании литературного произведения. («Миргород» Н. В. Гоголя). М., 1995. С. 57). Стремление же семинариста-«фило- софа» «во что бы то ни стало, а добыть ночлега» Гоголь изображает как одно из проявлений господствующей в нем наклонности к сытой идиллии. Призванный к духовной брани — и попавший уже в имение сотника, герой размышляет: «Вот тут бы жить, ловить рыбу в Днепре... охотиться... Фруктов... насушить... или, еще лучше, выкурить из них водку...». — Конечно, не без «умысла» Гоголя, черты великовозрастного «недоросля» угадываются и в добродушном герое «старосветской» идиллии Афанасии Ивановиче. К примеру, его ночные недомогания — и хлопоты по этому поводу Пульхерии Ивановны — прямо напоминают фонвизиновского героя: «Что с тобою сделалось, Митрофанушка?» «Так, матушка. Вчера после ужина схватило... Я... почти и вовсе не ужинал»... «Ночью то и дело испить просил».
Черты «жития» снова ярко проступают в главных эпизодах повести — сценах устрашающего явления Хоме Бруту нечистой силы. Примеры таких явлений многочисленны в житийной литературе. Так, в житии преподобного Петра Афонского (VIII в.) рассказывается, как диавол, желая устрашить подвижника, явился к нему в пещеру со множеством бесов, обратившихся в зверей и гадов: «Тогда открылось нечто страшное и ужасное: одни из зверей ползали у ног святого, другие свистели ужасным голосом, а некоторые, раскрывши пасти, устремлялись на святого, как бы хотели поглотить его живым», — «и бе страшное и грозное отвсюду зрение» (Жития святых, на русском языке изложенные по руководству Четьих-Миней св. Димитрия Ростовского. 2-е изд. М., 1913. Кн. 10. Июнь. С. 263; Книга житий святых, на три месяца четвертыя, еже есть Иуний, Иулий и Август. Л. 89 об.). Поведение же при этом гоголевского героя прямо противоположно тому, как ведет себя святой: «Преподобный, оградив себя крестным знамением и призвав имя Христа Бога и Пречистой Богоматери, уничтожил их силу и далеко отогнал их от себя, торжествуя и веселясь о Боге, своем Спасителе» (Жития святых... Июнь. С. 263). Хома же, лишенный дерзновения неисполнением едва ли не всех заповедей, лишенный покрова Божия, обличаемый совестью, не может поэтому ощутить «радости спасения» и, терзаемый страхом, приходит в уныние и отчаяние. С этим унынием он пытается бороться уже знакомыми нам по «Тарасу Бульбе» средствами, прибегая к различным мирским утехам и развлечениям — стремясь забыться в вине, в пляске, в играх... Гибель его, как объясняет в эпилоге повести «богослов» Халява, — «оттого, что побоялся». А страх — прямое возмездие за проведенную вне путей Господних жизнь. В 1846 году в статье «Страхи и ужасы России» Гоголь писал: «Вспомните Египетские тъмы, которые с такой силой передал царь Соломон, когда Господь, желая наказать одних, наслал на них неведомые, непонятные страхи <Прем. 17>... со всех сторон уставились на них ужасающие образы; дряхлые стра-
шилища с печальными лицами стали неотразимо в глазах их; без железных цепей сковала их всех боязнь... И произошло это только в тех, которых наказал Господь».
* * *
Опираясь в своем повествовании на житийную традицию и изображая различие в поведении Хомы Брута с жизнью святых, Гоголь избирает в свои герои отнюдь не «злодея» и не «разбойника», но человека обыкновенного, среднего, «пошлого». И говорит он в своем «житии грешника» не столько о наличии в его герое зла, сколько об отсутствии добродетели — принцип, который писатель разовьет позднее в своей знаменитой галерее «мертвых душ». Этот же принцип изображения отсутствия в человеке должного содержания — «мерзости запустения на месте святе» — Гоголь использует и в заключительной повести «Миргорода» — «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».
Главный герой повести, Иван Иванович, по его «деликатности в поступках» и «благопристойности» представляет собой как бы будущего помещика Манилова в первом томе «Мертвых душ». Однако «бездною тонкости» в «познании света» все благочестие героя и ограничивается. Свое замечание об образцовом исполнении Иваном Ивановичем «долга христианского» рассказчик сопровождает тут же — не без глубокой иронии — упоминанием о детях ключницы Гапки — здоровой девки, «с свежими икрами и щеками». «А какой богомольный человек Иван Иванович!» — восклицает далее рассказчик. Эта «богомольность» героя тут же и «доказывается» разговором его с нищей: «Чего же ты стоишь? ведь я тебя не бью!» Речь, очевидно, опять идет о неисполнении героем, бывшим семинаристом и «поповичем», заповедей, которые ему, «человеку ученому», должны быть хорошо известны: «Если брат и сестра наги и не имеют дневного пропитания, а кто-нибудь из вас скажет им: “идите с миром, грейтесь и питайтесь”, но не даст им потребного для тела: что пользы? Так и вера, если не имеет дел, мертва сама по себе» (Иак. 2, 15-17). Этой чертой Ивана Ивановича Гоголь как бы сравнивает его с другими своими героями. Так, например, на любовь к нищим старосветской помещицы Пульхерии Ивановны указывает, очевидно, то «множество народа всякого звания», что, по замечанию рассказчика, собралось на ее похоронах. (Говоря о похоронах Афанасия Ивановича, рассказчик в свою очередь замечает: «Гостей было меньше на похоронах, но простого народу и нищих было такое же множество».) Об упомянутых вероятных прототипах гоголевских героев — миргородских старичках Бровковых — С. В. Скалой, в частности, вспоминала: «Они жили положительно только для добра... Никто в городе не запомнит таких трогательных похорон, какие были устроены старушке-покойнице... Дом и двор их до того были наполнены плачущими и облагодетельствованными ею людьми, что стороннему человеку трудно было добраться до ее гроба» (Воспоминания С. В. Скалон. С. 355-356).
В «Размышлениях о Божественной Литургии» Гоголь писал: «...Задолжали мы Самому Творцу в лице братий наших, Который ежедневно и ежеминутно в образе их протягивает нам руку Свою, надрывающим всю душу воплем умоляя о милости и милосердии». Сам Гоголь с детства был воспитан так, что, по свидетельству его дядьки Семена (Симона) Стокозы, жившего при нем в Нежине, готов был даже отказаться от лакомств (до которых был «большой охотник»), чтобы помочь бедному. Как писала мать Гоголя Мария Ивановна 23 ноября 1830 года к своему родственнику А. А. Трощинскому, старик Симон «по секрету» рассказывал ей, как деньги, присылаемые ею сыну к праздникам на конфеты, юный Гоголь часто, «когда не успеет еще купить и встретится ему бедный», раздавал нищим. «...Так и старается, — сообщал наблюдательный дядька, — как бы увильнуть от меня и отдать ему свои деньги, думая, что я не видал... Не давайте ему денег; пропадут ни за что» (<Ореус И. И.> Дмитрий Прокофьевич Трощинский. 1754-1829 // Русская Старина. 1882. № 6. С. 676).
Несомненно, как бы говорит Гоголь в своей повести, и в покойной идиллии Миргорода есть место для подвигов, есть где, подобно Тарасу Бульбе или Остапу, «положить душу свою за друзей своих». «Любовь познали мы в том, — говорит св. апостол Иоанн Богослов, — что Он положил за нас душу Свою: и мы должны полагать души свои за братьев. А кто имеет достаток в мире, но, видя брата своего в нужде, затворяет от него сердце свое, — как пребывает в том любовь Божия? Дети мои! станем любить не словом или языком, но делом и истиною» (1 Ин. 3, 16-18).
Прямое сравнение с аскетическими подвигами святых представляет заключительная характеристика героев повести о ссоре в первой главе. После рассказа о сибаритском времяпровождении Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича здесь сообщается, что как тот, так и другой «очень не любят блох; и оттого... никак не пропустят жида с товарами, чтобы не купить у него элексира в разных баночках против этих насекомых...». В этом Иван Иванович и Иван Никифорович весьма напоминают Хому Брута, столь же неприязненно относящегося к спанию на голой земле. Вполне вероятно, что самой этой общностью в отношении к двум видам монашеской аскезы герои как творческие создания Гоголя обязаны одному источнику. В «Лествице» преподобного Иоанна Синайского (VI в.), с которой Гоголь был знаком с юношеских лет, оба подвига, которых избегают его герои, упоминаются в непосредственной связи друг с другом. Рассказывая о подвигах подвижников в обители кающихся, преподобный Иоанн Лествич- ник восклицает: «Где там было приготовление постели? Где одежды чистые и крепкие? У всех одеяние было разорванное, смердящее и скнипами покровенное» (слово 5-е, гл. 19; Преподобного отца нашего Иоанна Лествичника Лествица, возводящая на небо. М., 1785. Л. 42 об. См. также: Преподобного отца нашего Иоанна, игумена Синайской горы, Лествица. Сергиев Посад, 1908. С. 64). («Скнипы, мошки, блохи» — гоголевский «объяснительный словарь» русского языка.)
Кстати сказать, М. П. Погодин, проведший в 1842 году ночь с 16 на 17 июля в гоголевской Васильевке, в записной книжке отметил: «Блохи и клопы... Уснул в саду» (РГБ. Ф. 231. Разд. I. К. 39. Ед. хр. 4. Л. 18 об.). 6 декабря 1849 года Гоголь в письме к А. О. Смирновой, говоря о различных мелких искушениях, выпадающих на долю человека, — в частности, о сплетнях, от которых «и бесстрашный лев» может «взреветь», — замечал: «Лев ревет оттого, что он животное, а если бы он мог соображать, как человек, что от комаров, блох и прочего не умирают, что с наступленьем холодов все это сгинет, что кусанья эти, может быть, и нужны, как отнимающие лишнюю кровь, то, может, и у него достало бы великодушия все это перенесть терпеливо». Избегая подвига терпения с помощью «элексира», — но не забывая при этом демонстрировать на словах свое «православие»: браня еврея- торговца «за то, что он исповедует еврейскую веру», Иван Иванович с Иваном Никифоровичем обнаруживают столько же «благочестия», сколько запорожцы в «Тарасе Бульбе», что одновременно и пьянствуют в шинках торговцев-евреев («...не жалей, Фома, горелки православным христианам!») и бросают этих торговцев в Днепр; или, как отмечалось, столько же «доблести», сколько офицеры П*** (Полтавского?) пехотного полка в «Иване Федоровиче Шпоньке...», «большая часть» которых «пила выморозки и умела таскать жидов за пейсики не хуже гусаров». Отвергая на словах саму возможность объединения торгового и рыцарского союзов («Как? чтобы запорожцы были с вами братья?» — восклицают с негодованием казаки, отвечая на реплику Янкеля в четвертой главе), запорожцы по сути пребывают со своими идейными противниками в реальном греховном общении и единстве. Так все эти герои исповедуют на деле именно ту «веру» и образ жизни, от которых они внешним образом вроде бы отрекаются.
Имеет отношение к житиям подвижников и главное «происшествие» гоголевской повести — ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем. По замечанию В. М. Гуминского, сюжет «Повести...» перекликается с рассказом Киево-Печерского патерика «О двух, враждовавших между собой братиях, Тите-священнике и Евагрии-диаконе» (Гуминский В. М. Гоголь и четыре урока «Миргорода» // Гуминский В. М. Открытие мира, или Путешествия и странники. М., 1987. С. 22-23). Тит и Евагрий, подобно гоголевским героям, тоже имели ранее между собой дружбу, которая вызывала у других удивление, а затем рассорились, так что «не хотел один другого в лицо видеть». Попытки братии их примирить ни к чему не привели. В конце концов за возникшее у преподобного Тита перед смертью желание примирения он был исцелен от болезни, тогда как оставшийся нераскаянным Евагрий внезапно был поражен смертью. В конце концов за возникшее у преподобного Тита перед смертью желание примирения он был исцелен от болезни, тогда как оставшийся нераскаянным Евгарий внезапно был поражен смертью. Можно указать и на не менее известное житие св. мученика Никифора Антиохийского (память его
совершается 9/22 февраля), где повествуется о сходном случае — ссоре Никифора и священника Саприкия.
Очевидно, что повествование о ссоре, о брани, разрушающей тихую идиллию миргородской жизни, представляет собой новый рассказ о недолжном поведении человека, о нарушении христианских заповедей. «И то уже весьма унизительно для вас, — говорит св. апостол Павел, — что вы имеете тяжбы между собою. Для чего бы вам лучше не оставаться обиженными? для чего бы вам лучше не терпеть лишения?» (1 Кор 6, 7). «Итак облекитесь, как избранные Божии, святые и возлюбленные, в милосердие, благость, смиренномудрие, кротость, долготерпение, снисходя друг другу и прощая взаимно, если кто на кого имеет жалобу: как Христос простил вас, так и вы» (Кол. 3, 12-13). Мысль эта подчеркнута Гоголем тем, что герои продолжают враждовать и в самой церкви. Из жалобы Ивана Ивановича на своего соседа явствует к тому же, что это церковь Трех Святителей — Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоуста, устранивших распрю о них среди православных христиан в Константинополе в XI веке. Здесь-то — перед озаренной светом лампады иконой («Посредством же возжигаемых светильников <изображается> присущее святым непрестанное озарение от Духа»; Труды Блаженного Симеона, Архиепископа Фессалоникитского. М., 1916. С. 329) — автор и напоминает читателю о погребенном преступлением заповедей, тиранством мелких страстей, «должном» облике человека — о заключенном в нем образе и подобии Божием: «В это время лампада вспыхнула живее перед иконою, и свет прямо ударил в лицо моего соседа... Это был сам Иван Никифорович! Но как он изменился!». «Высвеченный» иконой искаженный «образ» Ивана Никифоровича— свидетельство искажения всей его жизни, указание на пропасть, отделяющую его от «тех истинно верных, которые, — по замечанию Гоголя, — присутствовали при Литургии в первые веки христиан, — которых лики глядят теперь на него с иконостаса» («Размышления о Божественной Литургии»). И желание рассказчика окунуться на миг в тихую идиллию старосветской жизни — «Боже, сколько воспоминаний! я двенадцать лет не видал Миргорода. Здесь жили тогда в трогательной дружбе два единственные человека, два единственные друга», — обрывается томительным: «Скучно на этом свете, господа!»
* * *
«У меня болит сердце, когда я вижу, как заблуждаются люди, — писал Гоголь матери 2 октября 1833 года. — Толкуют о добродетели, о Боге, и между тем не делают ничего». Слова эти можно было бы поставить эпиграфом к гоголевскому циклу, и даже ко всему гоголевскому творчеству, если бы среди повестей «Миргорода» не было «Тараса Бульбы». В одном из «Четырех писем к разным лицам по поводу “Мертвых душ”» в «Переписке с друзьями» Гоголь замечал: «Обо мне много толковали... но главного существа моего не определили.
Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека... Вот мое главное свойство...». Однако С. П. Шевырев в рецензии на гоголевскую книгу не без оснований замечал: «...Мы взвесим слово: главное свойство и остережемся от того, чтобы признать это свойство в Гоголе исключительным... Малороссийский период его произведений доказал, что он способен к изображению высокой и прекрасной стороны жизни...» {Шевырев С. П. Выбранные места из переписки с друзьями // Москвитянин. 1848. N° 1. <Отд. 2>. С. 10). Несомненно, С. П. Шевырев имел в виду «Тараса Бульбу». Еще в 1842 году он писал о первом томе «Мертвых душ»: «Талант Гоголя был бы весьма односторонен, если бы ограничивался одним комическим юмором, если бы обнимал только одну низкую сферу действительной жизни... Вспомним, что одно и то же перо изобразило нам ссору Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, старосветских помещиков и Тараса Бульбу. Художественный талант Гоголя совершал такие замечательные переходы, когда жил и действовал в сфере своей родной Малороссии. По всем данным и по всем вероятностям должно предполагать, что те же самые переходы совершит он и в новой огромной сфере своей деятельности, в жизни русской... Если “Ревизор” и первая часть “Мертвых душ” соответствуют Шпоньке и знаменитой ссоре двух малороссов, то мы вправе ожидать еще высоких созданий в роде “Тараса Бульбы”, взятых уже из русского мира» {Шевырев С. П. Похождения Чичикова, или Мертвые души. Поэма Н. Гоголя. Статья вторая // Русская эстетика и критика 40-50-х годов XIX века. М., 1982. С. 63-64). — Примечательно, что Шевырев в своей статье перечисляет повести «Миргорода» не по их расположению в сборнике, а по времени создания, что и оказывается соответствующим замыслу первого и второго томов «Мертвых душ». Вероятно, совершившийся в период работы над «Миргородом» переход от «отрицания» к «утверждению» и давал Гоголю уверенность в возможности подобного же завершения своей поэмы.
Цитированные строки Шевырева вызвали два непосредственных отклика Гоголя. В письме к Шевыреву от 12 ноября (н. ст.) 1842 года он писал: «Замечание твое о неполноте комического взгляда, берущего только в пол-обхвата предмет, могло быть сделано только глубоким крит*иком-созерцателем... Я много освежился душой по прочтеньи твоих статей и ощутил в себе прибавившуюся силу». В другом письме к критику, от 2 марта (н. ст.) 1843 года, Гоголь отзывался еще более восторженно: «...какую глубокую радость слышала душа моя, когда мимо слов моих, мимо меня самого, узнавали меня глубиною чувств своих... Следы этого везде слышны во 2-й статье твоего разбора Мертвых душ, который я уже прочел несколько раз». Из этих признаний явствует, что пафос последующих томов «Мертвых душ» во многом должен был сходствовать с пафосом «Тараса Бульбы». Примечательно, что одной из главных идей своеобразного
публицистического эквивалента второго тома «Мертвых душ» — книги «Выбранные места из переписки с друзьями» — является именно мысль о построении России на началах «небесного братства», о которых размышлял ранее писатель в «Тарасе Бульбе». — Кстати, замечено, что называемое во второй редакции «Тараса Бульбы» число казацких куреней на Сечи — «шестьдесят с лишком», или 64, вместо реального (и хорошо известного писателю по источникам) 38 — призвано указывать на число российских губерний во времена Гоголя; петровское же разделение России на губернии прямо соотносится с образованием казацких куреней (см. коммент, в изд.: Гоголь Н. В. Собр. соч.: В 9 т. Т. 2. С. 453-454).
Дошедший же до нас отрывок заключительной главы второго тома поэмы завершается прямым призывом к современникам о спасении Русской земли: «Дело в том, что пришло нам спасать нашу землю; что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих...». Эту мысль Гоголь пояснял в статье о русской поэзии «Переписки с друзьями»: «Другие дела наступают для поэзии. Как во времена младенчества народов служила она к тому, чтобы вызывать на битву народы, возбуждая в них браннолюбивый дух, так придется ей теперь вызвать на другую, высшую битву человека — на битву уже не за временную нашу свободу, права и привилегии наши, но за нашу душу...».
Можно сказать, что этот завет сам Гоголь осуществил в своем творчестве. Но если для всех четырех повестей «Миргорода» идея спасения души является основополагающей, то наиболее глубокое воплощение она получила именно в «Тарасе Бульбе». Следует иметь в виду особый характер гоголевского историзма, на что неоднократно указывал сам писатель. «У меня не было влеченья к прошедшему, — признавался он в “Авторской исповеди”. — Предмет мой была современность в ее нынешнем быту...». «Прошедшее же и отдаленное возлюбляется по мере его надобности в настоящем», — пояснял Гоголь свою мысль в письме к Н. М. Языкову от 2 января (н. ст.) 1845 года. О внимательном читателе — «наблюдательном современнике, ищущем в былом, прошедшем живых уроков для настоящего», упоминал он и в «Учебной книге словесности для русского юношества». Стремлением писателя подчеркнуть прообразовательный, актуальный для современников замысел «Тараса Бульбы», заключающего в себе размышления о судьбах всей России в ее настоящем и будущем, во многом и было обусловлено создание второй редакции повести. Учитывая, таким образом, художнические устремления писателя последних лет его жизни и имея в виду неудачу со вторым томом «Мертвых душ», можно с уверенностью заключить, что казацкая эпопея Гоголя по ее глубокому религиозному замыслу, по решению проблемы положительного героя, по мастерству исполнения является подлинной вершиной его художественного творчества.
Игорь Виноградов
Миргород
Миргород
Книга вышла в свет в начале 1835 г. в двух частях (по две повести в каждой). Отдельно «Миргород» Гоголем больше не переиздавался. В собрании сочинений 1842 г. повести «Вий» и особенно «Тарас Бульба» существенно переработаны.
Тексты, кроме особо оговоренных случаев, печатаются по изд.: Гоголъ Н. В. Собр. соч.: В 9 т. /Сост., подготовка текстов и коммент. В. А. Воропаева, И. А. Виноградова. М.: Русская книга, 1994. Отсутствующие в рукописи, но необходимые по смыслу слова обозначены угловыми скобками. В комментариях использованы записные книжки Гоголя, различные подготовительные материалы писателя по истории, фольклору и этнографии, а также разыскания предыдущих комментаторов.
...нарочито невеликий... город.— Нарочито— здесь: очень, кстр.280 весьма. Отмечено, что слова «нарочито невеликий» отсутствуют в указываемом Гоголем источнике — «Географии Зябловского» — и принадлежат самому Гоголю (см.: Есаулов И. А. Спектр адекватности в истолковании литературного произведения. («Миргород»
Н. В. Гоголя). М., 1995. С. 78). Кроме того, в цитируемом тексте Гоголь сделал купюру. К книге Зябловского текст выглядит следующим образом: «Миргород при реке Хороле; расстоянием от Москвы 708, а от Санктпетербурга 908 верст. Имеет 4 церкви, более 1 000 домов и до 6 500 жителей. Козаки составляют почти половинную часть жителей; немало есть евреев. Ярмарки бывают: 1) на четвертой неделе Великого поста; 2) в день Вознесения, 3) сентября 8, и 4) декабря 6 чисел. На оных торг производится более мелочными товарами. В нем есть: 1 канатная фабрика, 1 кирпичный завод, 4 водяных и 45 ветряных мельниц» {Зябловский Е. Ф. Землеописание Российской Империи для всех состояний. СПб., 1810. Ч. 6. С. 53).
Старосветские помещики
Впервые напечатано в сб.: Миргород. СПб., 1835. Ч. 1. Замысел повести и начало работы над ней обычно приурочивают к концу 1832 г., а описание поместья старосветских помещиков связывают с родовым имением Гоголя — Васильевкой, где он провел лето этого года. Материалом для создания повести послужили Гоголю также рассказы С. Т. Аксакова и М. С. Щепкина, с которыми он общался в Москве в 1832 г.
Д. П. Шестаков, говоря о творчестве С. Т. Аксакова, замечал по поводу «Старосветских помещиков»: «Заслугой Гоголя перед родной литературой останется и то, что он подсказал старику Аксакову создание Семейной хроники» {Шестаков Д. П. Личность и творчество Гоголя. Казань, 1902. С. 9). Сам Аксаков признавался, что
своим развитием как писателя он обязан влиянию двух лиц — сына Константина и Гоголя. Несомненно и обратное влияние — С. Т. Аксакова на Гоголя. Отмечено удивительное сходство содержания «Старосветских помещиков» с мемуарным рассказом Аксакова о патриархальном семействе оренбургских помещиков Угличани- ных — родственников Аксакова, с которыми тот встречался в 1800- 1820-х гг. (см.: Майков В. Н. В. Гоголь и С. Т. Аксаков. К истории литературных влияний. СПб., 1892. С.3-9). Рассказ Аксакова был напечатан много лет спустя, в 1856 г., в его «Воспоминаниях» — так же, как многочисленные беседы Аксакова с Гоголем на протяжении целого ряда лет (в первой и второй половине 1830-х гг., зимой 1841/42 г., в конце 1840 — начале 1850-х гг.) вызвали к жизни еще несколько книг Аксакова — содержание которых было заимствовано из той же патриархальной поместной жизни: «Записки об уженье рыбы» (1847), «Записки ружейного охотника Оренбургской губернии» (1852), «Рассказы и воспоминания охотника о разных охотах» (1855). Подготовительные материалы к этим книгам, в свою очередь, первоначально появлялись в записных книжках и художественных созданиях Гоголя — «Миргороде», «Женихах», «Мертвых душах» — и лишь по прошествии несколько лет нашли место в произведениях самого Аксакова.
В эпизоде с исчезновением и возвращением кошечки, так поразившей воображение Пульхерии Ивановны, Гоголь использовал рассказ, слышанный им от М. С. Щепкина. Прочитав повесть, Щепкин сказал автору: «А кошка-то моя!» — «Зато коты мои!» — отвечал Гоголь (см.: Афанасьев Л. Н. М. С. Щепкин и его записки // Библиотека для Чтения. 1864. N° 2. Отд. XI. С. 8).
Исследователями отмечалось, что в работе над повестью Гоголь испытал влияние карамзинской сентиментально-идиллической традиции, подтверждение чему обычно усматривают в письме Гоголя к старому другу Н. М. Карамзина И. И. Дмитриеву (от июля 1832 г.) из Васильевки: «Теперь я живу в деревне, совершенно такой, какая описана незабвенным Карамзиным. Мне кажется, что он копировал малороссийскую деревню; так краски его ярки и сходны с здешней природой».
«Старосветские помещики» пользовалась неизменным успехом у читателей. А. С. Пушкин в рецензии на второе издание «Вечеров...» охарактеризовал повесть как «шутливую, трогательную идиллию, которая заставляет вас смеяться сквозь слезы грусти и умиления» (Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. Т. 6. С. 97). Н. В. Станкевич, по прочтении гоголевской повести, делился впечатлениями с Я. М. Неверовым 28 марта 1835 г.: «Как здесь схвачено прекрасное чувство в пустой, ничтожной жизни!» (Николай Владимирович Станкевич. Переписка его и биография, написанная П. В. Анненковым. М., 1857. С. 131). В том же году В. Г. Белинский в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя», имея в виду героев «Старосветских помещиков», писал: «О, г. Гоголь истинный
чародей, и вы не можете представить, как я сердит на него за то, что он и меня чуть не заставил плакать о них, которые только пили и ели и потом умерли!» Позднее Белинский писал Гоголю: