К читателю от сочинителя 38 глава




Между тем парадоксальное и заостренное до крайности утвер­ждение С. А. Венгерова, что Гоголь «не знал русской действитель­ности» (а знал только Петербург и Малороссию), как будто опять находит себе фактическое подтверждение в том, что герои-помещи­ки первого тома «Мертвых душ» поразительно напоминают собой «пепельных» обитателей петербургской Коломны, изображенных Гоголем за год до начала работы над поэмой в повести «Портрет». «Здесь ничто не похоже на столицу, но вместе с этим не похоже и на провинциальный городок, — замечал Гоголь в повести о “нра­вах” и “занятиях” жителей Коломны, — потому что раздроблен­ность многосторонней и, если можно сказать, цивилизованной жизни проникла и сюда и сказалась в таких тонких мелочах, какие может только родить многолюдная столица».

Обобщающая характеристика этих «полу-петербургских» ге­роев— «они похожи на серенький день... когда на небе бывает ни се, ни то...» (в письме к матери от 30 апреля 1829 года Гоголь распространял эту характеристику и на весь Петербург) — прямо перекликается со строками поэмы о характере Манилова, который принадлежал к роду людей, «известных под именем: люди так себе, ни то ни се, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан...» (тут, при характеристике Манилова, «даже самая погода... прислужилась: день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета...»).

«Самые солидные» обитательницы Коломны — «вдовы-чинов­ницы» с их толками о «дороговизне», «гадкой собачонкой и ста­ринными часами» — явно напоминают «коллежскую секретаршу» Коробочку с ее сторожевыми собаками, шипящими часами и бес­покойством о ценах.

«За ними следуют актеры... народ свободный, как все арти­сты, живущие для наслаждения. Они... играют с пришедшим при­ятелем в шашки или в карты... примешивая к тому часто пунш». Под эту характеристику вполне подходит Ноздрев, игрок и в карты и в шашки, всем приятель и собутыльник.

«После этих тузов... — заключал Гоголь в “Портрете” перечис­ление коломенских обитателей, — следует необыкновенная дробь и мелочь; и для наблюдателя так же трудно сделать перечень всем лицам... как поименовать все то множество насекомых, которые зарождаются в старом уксусе... Старухи... старухи... старухи... которые... таскают с собою старые тряпья...» Эти слова как бы прямо указывают на старика Плюшкина, тем более что с насекомыми, заро­ждающимися в «старом уксусе», перекликается находящаяся в его заваленной тряпьем и хламом комнате «рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом».

Над всем этим «осадком» столицы возвышается в «Портрете» «капиталист»-ростовщик Петромихали —также, как «кулак» Соба­кевич своей фигурой выделяется из всех героев «Мертвых душ».

Интересно еще одно наблюдение, сделанное еще в 1896 году

B. И. Шенроком (см.: Соч. Н. В. Гоголя. 10-е изд. СПб., 1896. Т. 7.

C. 487). Описание выезда Чичикова из губернского города NN во второй главе первого тома «Мертвых душ» почти совпадает с началь­ными строками черновой редакции статьи «Петербургские записки 1836 года», в основу которой были положены путевые записки Гого­ля, сделанные при выезде из Петербурга весной 1835 года.

Черновые наброски «Петербургских записок 1836 года» начи­наются фразой: «Эх, куда забросило русскую столицу! В Чухну, на край света, [сказал я, оборотив<шись>] назад, когда низенький и ровный Петербург утонул и пошли писать по обеим сторонам доро­ги кочки, обгорелые пни сосен, молодой ельник, торчавший как попало по какому-то серозеленому грунту. Как стрела летит шос­се сквозь это безбрежное пространство, пространство высохшего болота. Крепче завернусь в мою бурку, зажмурю глаза. Бог с ними, с этими видами! На Руси их так много, что уж даже слишком».

Начало первой сохранившейся редакции первого тома «Мерт­вых душ», повествующее о выезде Чичикова из губернского горо­да N>1, дословно повторяет это описание отъезда из Петербурга автора «Петербургских записок...»: «Едва только выехал он за город, как пошла писать по нашему Рус<сжому обычаю чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен и обгорелые стволы старых и тому подобный вздор... [На все это Чичиков, впрочем, не глядел, зная, что таких видов мно­го на Руси.] Виды известные» (РГБ. Ф. 74. К. 1. Ед. хр. 13. Л. 1).

По-видимому, в основу обоих этих отрывков Гоголем были положены его путевые впечатления, относящиеся к концу апреля 1835 года. 26 апреля этого года Гоголь выехал из Петербурга на родину, 1—2 мая был уже в Москве. Согласно этому сравнению, город NN в «Мертвых душах» — имеющий, несомненно, обобщаю­щий, собирательный характер, но не лишенный и определенного географического «адреса» — расположенный ближе к Москве, но дальше от Казани (как это следует из замечаний «русских мужиков» в первой главе), — вобрал в себя немало петербургских впечатлений Гоголя.

И все-таки, думается, не о «незнании» Гоголем русской действи­тельности свидетельствует то обстоятельство, что герои «Мертвых душ» напоминают изображенные им ранее петербургские типы.

Разгадка указанного соответствия кроется, видимо, в том, что рисует Гоголь в первом томе поэмы не столько саму русскую жизнь, сколько ее болезни и «уродства» — подобно тому, как, по его словам, А. С. Грибоедов изобразил в героях «Горя от ума» «русских уродов, временных, преходящих лиц». А потому, в соответствии со столичными прообразами «Портрета», не русское, а отклонение от русского — чаще всего «цивилизованное», западное, уродливо при­вившееся на русской почве, — и олицетворяют собой герои «Мерт­вых душ». Сообщая в январе 1842 года М. П. Балабиной о своих впечатлениях по приезде в Россию, Гоголь писал: «Вижу знакомые, родные лица; но они, мне кажется, не здесь родились, а где-то их в другом месте, кажется, видел...» В «Авторской исповеди», как бы. подсказывая характер изображения русской провинции в «Мертвых душах», он также писал о своих приездах в Россию в период соз­дания первого тома: «Провинции наши меня... изумили. Там даже имя Россия не раздается на устах. Раздавалось, как мне показалось, на устах только то, что было прочитано в новейших романах, пере­веденных с французского». Такими «переводами с французского» и являются в большинстве своем герои «Мертвых душ», «приняв­шие добровольно к себе в домы... чужеземных врагов... страшных врагов душевных».

Словно поясняя свое позднейшее признание в письме к А. О. Смирновой о том, что «вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков... есть предмет “Мертвых душ”», Гоголь в восьмой главе первого тома поэмы, говоря о «блистательных» нарядах провинциальных губернских дам, замечал: «...кажется, как будто на всем было написано: нет, это не губерния, это столица, это сам Париж!». В письме к графу В. Д. Олсуфьеву от конца августа — сентября 1850 года Гоголь писал: «Сочинение мое “ Мертвые души” долженствует обнять природу русского человека во всех ее силах. Из этого сочинения вышла в свет одна только часть, содержащая в себе осмеянье всего того, что несвойственно нашей великой при­роде, что ее унизило...» Не случайно Д. Н. Свербеев, как бы угады­вая этот авторский замысел, в письме к Н. М. Языкову от 2 января 1843 года, замечал, что «“Мертвые души” не нравятся, во-первых, всем мертвым душам, в которых западное воспитание и западный образ жизни умертвили всякое русское чувство» {Шенрок В.И. Мате­риалы для биографии Гоголя. М., 1896. Т. 4. С. 104). В 1913 году критик Ф. Д. Батюшков, возражая Венгерову, писал: «Сколько бы ни было шаржа и “гиперболизма” в творчестве Гоголя, сколько бы ни склонен он был внешний опыт заменять углублением в себя, объек­тивированием своих свойств и наклонностей, сколько бы он ни умел угадывать по интуиции, — утверждение, что “Гоголь совершенно не знал реальной русской жизни”, представляется нам парадоксом. Он почти не знал провинции в Центральной и Северной России; но разве Петербург — уже не есть Россия...» {Батюшков Ф. Знал ли Гоголь Россию? // Речь. 1913. 3 ноября. № 301. С. 2).

«Мертвые души» создавались Гоголем в основном за грани­цей. Это тоже не могло не наложить соответствующего отпечатка на содержание поэмы. Едва выехав из России, Гоголь уже обещал В. А. Жуковскому приготовить для пушкинского «Современни­ка» «кое-что... из немецкой жизни» — «будет смешно» (письмо от 28 июня (н. ст.) 1836 года). Школьному приятелю Н. Я. Прокопо­вичу Гоголь рассказывал о своих первых заграничных впечатлени­ях: «Из всех воспоминаний моих остались только воспоминания о бесконечных обедах, которыми [безжалостно] преследует меня обжорливая Европа...» (письмо от 27 сентября (н. ст.) 1836 года). Тогда же А. А. Краевский, получив от Гоголя письмо, сообщал М. П. Погодину: «Вся пройденная им Европа показалась ему трак­тиром: путешественники на каждом шагу; все только и делают, что пьют, едят, да газеты читают. Все города оценяет он одною меркою, запахом: в этом городе нет вони, а в этом очень воняет, потому что льют нечистоты на улицу» {Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина. СПб., 1891. Т. 4. С. 340—341). Письмо Гого­ля к его бывшей ученице М. П. Балабиной от 12 октября (н. ст.) 1836 года, озаглавленное «Путешествие из Лозанны в Веве», почти наполовину состоит из саркастического описания «утонченного» церемонного обряда европейского табльдота (общего обеденно­го стола) из более чем десятка блюд (именно в Веве Гоголь после годичного перерыва приступил к работе над «Мертвыми душами»).

В другом письме к Балабиной, от 7 ноября (н. ст.) 1838 года, Гоголь замечал о Германии: «Я по крайней мере в ней ничего не видел, кро­ме... бесконечных толков о том, из каких блюд был обед и в каком городе лучше едят...» Летом 1843 года в Баден-Бадене Гоголь гово­рил А. О. Смирновой: «...мне надоели немцы, которые с грациями поедают всякую жвачку...» (Смирнова-Россет А. О. Дневник. Воспо­минания. М., 1989. С. 53).

Хотя произведения «из немецкой жизни» для пушкинского «Современника» Гоголь так и не написал, однако европейские впе­чатления нашли определенное отражение в его поэме. С. П. Шевы- реву Гоголь говорил о своем пребывании за границей: «...из каждо­го угла Европы взор мой видит новые стороны России и... в полный охват ее обнять я могу только, может быть, тогда, когда огляну всю Европу» (письмо от 28 февраля (н. ст.) 1843 года). В повести «Рим» Гоголь замечал о своем герое, что «пребыванье» его вне отечест­ва «в виду шума и движенья действующих народов и государств служило ему строгою поверкою всех выводов, сообщило многосто­ронность и всеобъемлющее свойство его глазу», дав возможность быть «беспристрастным» к своей родине, поражаясь «величием и блеском» ее «минувшей эпохи». В Западной Европе — а не только в воспоминаниях о России — Гоголь черпал материал для своей поэмы, объездив почти все европейские земли. Другими словами, «Мертвые души» изначально задумывались как произведение все­мирно-исторического или, во всяком случае, общеевропейского масштаба.

Этот особый «общеевропейский» замысел, имевший целью изобразить прямую пагубность европейского «просвещения» для русской почвы, и заключают в себе образы гоголевской поэмы. «Мертвые души» — это, согласно замыслу Гоголя, прежде всего изображение последствий на русской почве, в русской душе запад­ного развращающего влияния. Этим, в частности, и объясняется, почему одновременно с «Мертвыми душами» Гоголь — «возлю­бивший, по его словам, спасенье земли своей» — создает вторую редакцию «Тараса Бульбы». Именно представлением о преимуще­ственно западных истоках общемировой апостасии, изображенной в «Мертвых душах», во многом и объясняется патриотический замысел гоголевской казацкой эпопеи. С другой стороны, говоря о западноевропейских «прототипах» героев «Мертвых душ», сле­дует подчеркнуть, что Гоголь, несомненно, понимал, что по-хрис­тиански начинать надо с себя: ибо, по словам св. апостола, «время начаться суду с дома Божия» (1 Пет. 4, 17). Однако, если сравни­вать созданные Гоголем типы с западными «прообразами», то при этом уместны будут и другие слова апостола: «...если же прежде с нас начнется, то какой конец непокоряющимся Евангелию Божию. И если праведник едва спасается, то нечестивый и греш­ный где явится?» (1 Пет. 4, 17).

Определяющим для характера «образованнейшего» Манилова является соблюдение всевозможных светских приличий, любезно­сти и «деликатности в поступках», то есть, говоря словами Гоголя в «Переписке с друзьями», «принятие глупых светских мелочей наместо главного», следование тому европейскому «комильфо», которое стало в России «сильнее всяких коренных постановлений» и сделало русских «ни русскими, ни иностранцами» — «ни то ни се». Обращенность разумной части души на мелочи, которые приобре­тают для гоголевского героя прямо-таки «религиозное» значение — от исполнения их Манилов испытывает, по его словам, «духовное наслаждение», делают его как духовно, так и практически бесплод­ным. Мелкий ум этого «по природе доброго, даже благородного» мечтателя, прообразующего собой, согласно размышлениям Гоголя, «донкишотскую сторону нашего европейского образования», не спо­собен ни оценить «по достоинству» аферу Чичикова, ни догадаться о воровстве приказчика и пьянстве его крепостных. Под стать ему и жена, столь же мало заботящаяся об исполнении своих действи­тельных обязанностей, но совершенная «комильфо» в пустом вре­мяпровождении.

Примечательно, что и сама «приторность» Манилова — подоб­ная «той микстуре, которую ловкий светский доктор засластил неми­лосердно, воображая ею обрадовать пациента», —также является для Гоголя приметой европейского «комильфо». Об этом, в частности, позволяют судить строки из письма В. А. Панова к К. С. Аксакову от 6 июня (н. ст.) 1841 года, где тот приводит отзыв Гоголя об извест­ном немецком писателе и переводчике К. А. Фарнгагене фон Энзе: «Он вообще относится к разряду людей, которых Николай Василье­вич называет сладкими и которых знакомство отчасти бывает тяже­ло» (Лит. наследство. Т. 58. М., 1952. С. 604). Согласно письму Го­голя к В. А. Панову от 24 сентября (н. ст.) 1841 года, от возможной встречи с Фарнгагеном фон Энзе осенью 1841 года в Берлине Гоголь постарался уклониться.

Определенной «карикатурой на русское» предстает, среди дру­гих героев «Мертвых душ», и помещица Коробочка, полностью погрязшая в «тине мелочей», исполненная страха, суеверия, подоз­рительности, обладательница «роскошных перин» и знающая о сибаритском чесанье пяток на ночь... — словом, соединяющая в себе все то, что, по словам Гоголя о героях «непросвещенья» коме­дии Д. И. Фонвизина «Недоросль», могло произойти от «долгого, бесчувственного, непотрясаемого застоя в отдаленных углах и захо­лустьях России». Причем, по Гоголю, проживание в Петербурге тоже отнюдь еще не спасает от этого провинциального «непросве­щенья». Чего стоит, например, реплика петербургской свахи Феклы Ивановны в «Женитьбе», полагающей, что «все святые говорили по-русски». Невежество в вопросах веры — черта, по Гоголю, не только «захолустная», но и вполне «петербургская». Несомненно, и чесанье пяток, предлагаемое Коробочкой Чичикову, может про­истекать не только от «непотрясаемого» провинциального застоя, но под стать и самому последнему европейскому сибаритству. «Там пил он с сибаритским наслаждением свой жирный кофий из гро­мадной чашки, нежась на эластическом, упругом диване...» — так описывает Гоголь парижскую «просвещенную» жизнь итальянско­го князя в повести «Рим».

Очевидно, что Коробочка по большей части также не сохрани­ла в себе свой «первообраз» — те исконные обычаи старины, «свято» сохраняя которые народ «тогда только», по словам Гоголя в одной из статей «Арабесок», «достигает своего счастия» («Шлецер, Миллер и Гердер»). Весьма примечателен, например, еще один из недостатков Коробочки, а именно ее расчетливая скупость в приеме нежданного гостя. Только узнав, уже после утреннего чая, о «казенных подрядах», которые якобы ведет Чичиков, эта «старосветская помещица» реша­ется наконец-то по-настоящему угостить своего гостя, а вернее, его «задобрить». Это не более как расчет торговца, купца, а отнюдь не то бескорыстное гостеприимство, которым издавна, согласно Гоголю (и Карамзину), были известны славяне (об этом Гоголь писал в своем классном сочинении 1828 года, в «Главе из исторического романа» 1830-го, а в «Мертвых душах» — в главе о Плюшкине).

В то же время следует подчеркнуть, что искажения русской жизни, воплощенные в образе Коробочки, казались Гоголю менее опасными и воспринимались скорее как некая недостаточность, могущая быть восполненной в будущем (согласно основанному на опыте убеждению многих современников Гоголя, что предрассудки невежества легче сглаживаются, чем предрассудки ложного просве­щения, — по слову свт. Иоанна Златоуста, что «доброе неведение лучше худого знания». «Они были просты, прямодушны, — заме­чал, в частности, Гоголь о древних германцах в статье “О движении народов в конце V века”, — их преступления были следствие неве­жества, а не разврата»). Более угрожающими представлялись Гоголю та разрушительная «ломка капитальных стен строения», увлечение ложными путями развития, которые со «страстью к обезьянству» водворялись со времен Петра I на Руси (набросок «Рассмотрение хода просвещения России» в записной книжке Гоголя 1846—1850 годов). Поэтому при всех отрицательных, «застойных» чертах Коро­бочки Гоголь ставил ее все-таки выше «просвещенных» соотечест­венников. В позднейшем наброске к «Мертвым душам» он писал: «...отчего коллежская регистраторша Коробочка, не читавшая и книг никаких, кроме Часослова... умела, однако ж... сделать... так, что порядок, какой он там себе ни был, на деревне все-таки уцелел... а церковь, хотя и небогатая, была поддержана... тогда как иные, живущие по столицам... образованные и начитанные... требу­ют от своих управителей все денег, не принимая никаких извинений, что голод и неурожай... и во все магазины... всем ростовщикам... в городе должны». Впрочем, все это еще не выкупает, по Гоголю, главного недостатка Коробочки — вероятно, того, о котором он писал С. Т. Аксакову 18 августа (н. ст.) 1842 года, говоря о «просто­душном богомольстве и набожности, которыми дышит наша добрая Москва, не думая о том, чтобы быть лучшею».

Прямой контраст Коробочке — Ноздрев, который весь энер­гия и движение. Но всё «усовершенствование» этого «историче­ского человека» — в пороках и мошенничестве (он даже «исхудал и позеленел», подбирая «из нескольких десятков дюжин карт одной талии»), все «подвиги» — за карточным и бильярдным столом. «“Сыграл, как младой полубог” (на бильярде)», — отметил Гоголь в своей записной книжке 1841—1844 годов одно из характерных выражений Ноздрева, «искусного» до «классического совершенст­ва» в пустом времяпрепровождении. «Нет, вот попробуй он играть дублетом...» — оправдывает герой свой проигрыш майору. Подоб­ным образом и «доблесть» Ноздрева проявляется почти исключи­тельно в кутежах и расточительности: «Чуткий нос его слышал за несколько верст, где была ярмарка со всякими съездами и балами...» «Конечно, можно запрятаться к себе в кабинет и не дать ни одного бала, — рассуждает он в десятой главе о достоинствах нового гене­рал-губернатора, выдавая тем и свое пристрастие, — да ведь этим что ж? Ведь этим не выиграешь». «Европейская» суть этих привы­чек и пристрастий Ноздрева разъясняется в самой поэме.

«Кричат: “Бал, бал, веселость!” — бранит, например, с досады Чичиков “несколько справедливо” балы в восьмой главе, — про­сто дрянь бал, не в русском духе, не в русской натуре... В губер­нии неурожаи, дороговизна, так вот они за балы!.. А ведь на счет же крестьянских оброков... Набрались добра из чужого края. Умели самое лучшее перенять, как перевести последнюю копейку» (две заключительные фразы остались у Гоголя в рукописи). «У меня все, что ни привезли из деревни, продали по самой выгоднейшей цене... — говорит Чичикову возвращающийся с ярмарки без “часов” и “цепочки” Ноздрев. — Эх, братец, как покутили!» Далее следует воспоминание кутежа— перечисление французских вин и шам­панских, продолжающееся и по приезде героев в имение Ноздрева. «Что ж делать, — замечает автор в заключительной главе второго тома “Мертвых душ», — если завелось так много всяких заманок на свете? И дорогие рестораны с сумасшедшими ценами... и плясанья с цыганками».

Среди главных соблазнов капитана Копейкина из вставной новеллы в десятой главе первого тома поэмы тоже упоминает­ся роскошный французский ресторан. В этой же главе собрание чиновников сравнивается с «совещаниями, которые составляются для того, чтобы покутить или пообедать, как-то клубы и всякие воксалы на немецкую ногу», и здесь, как бы «естественно», появ­ляется опять Ноздрев (постоянно «назирающий», по библейскому выражению, «где пирове бывают»; Притч. 23, 30), привлеченный запиской городничего о предстоящей карточной игре и возмож­ности обыграть новичка. Резко отрицательное отношение ко всем подобного рода европейским «новшествам» — ресторанам, игор­ным домам и пр. — разделяли многие современники Гоголя. (Азарт­ные карточные игры были запрещены в России и законом.) Укажем, в частности, на произведения издателя «Отечественных Записок» П. П. Свиньина «Поездка в маскерад» и «Письмо в Москву о публич­ных удовольствиях в России», опубликованные в 1830 году в мартов­ской и апрельских книжках этого издания (в то время, когда в этом журнале активно сотрудничал Гоголь). В статьях Свиньина — пред­ставителя «первой славянофильской школы» русских литераторов (по словам Д. Н. Свербеева) — давалась нелицеприятная оценка одному из европейских разорительных новшеств — устройству в доме В. В. Энгельгардта на Невском проспекте публичных балов- маскарадов. Позднее, 18 мая 1849 года, А. О. Смирнова, в свою оче­редь, сообщала Гоголю о петербургском владельце ресторанов и уве­селительных заведений И. И. Излере: «Скажу вам, что “Конкордия” и все заведения, покровительствуемые Излером, другом человечест­ва, процветают. И тошно и гадко смотреть, как стараются заводить то, что обезобразило Париж и весь Запад».

Тип Собакевича во многом близок описанному Гоголем «вель­може» времен Петра I, который «бранит антихристову новизну, а между тем сам хочет сделать новомодный поклон и бьется из сил сковеркать ужимку французокафтанника» (из письма к М. П. Пого­дину от 1 февраля 1833 года). Браня городскую жизнь и новейшее «просвещенье», Собакевич, однако, во всем следует принципам это­го «просвещенья». Под стать цивилизованной «обжорливой» Европе этот русский богатырь тщеславится тем, что готовят у него больше и лучше, чем повар-француз в городе у губернатора, что коляски его лучшей работы, чем столичная, что мужики его ведут в столи­це богатую торговлю. Сам он при этом, как и полагается «францу- зокафтаннику», ходит в деревне во фраке. «...Гордыми сделало нас европейское наше воспитание...», — замечал Гоголь в «Театральном разъезде...» Указывая на то, что не столько патриотизм, сколько гордость и тщеславие (обязанные «европейскому нашему воспита­нию») являются главными чертами характера Собакевича, автор поясняет, что если бы жил его герой в Петербурге, то ел бы тогда «какие-нибудь котлетки с трюфелями», «пощелкивал» бы своих подчиненных, «смекнувши», что они не его крепостные (от кото­рых непосредственно зависит его благосостояние), и «грабил бы... казну». Да еще, «занявши место повиднее», выдумал бы — из того же желания «себя показать» — такое «мудрое постановление», что многим пришлось бы солоно. Уже и в своем настоящем, «захолу­стном» положении этот «совершенный медведь» в чаянии выгоды легко проявляет «некоторую даже ловкость, как такой медведь, который уже побывал в руках, умеет и перевертываться, и делать

разные штуки...» «А разогни кулаку один или два пальца, выйдет еще хуже», — заключает автор, как бы подразумевая «родство» этого героя с петербургским ростовщиком-«антихристом» Петромихали, что, подобно Плюшкину, «всех людей переморил голодом».

У следующего героя гоголевской галереи — «скряги» Плюш­кина — есть со столичным ростовщиком «Портрета» еще несколь­ко общих черт. В частности, содержимое кладовых Петромихали, где «кучами были набросаны... вазы, всякий хлам, даже мебели... старое негодное белье, изломанные стулья, даже изодранные сапо­ги», прямо напоминает заваленную хламом комнату Плюшкина. В одной из черновых редакций шестой главы сохранился отрывок из описания имения Плюшкина, позволяющий в свою очередь предпо­лагать, что в его основу были положены петербургские впечатления писателя: «Изб было столько, что не перечесть. Они были такое ста­рье и ветхость, что можно было дивиться, как они не попали в тот музей древностей, который еще не так давно продавался в Петер­бурге с публичного торга...» Перечисление вещей аукционной про­дажи, «набросанных горою на полу», прямо предваряет в «Портрете» рассказ о ростовщике.

Главное во всех этих описаниях — вещи. И обобщение, кото­рое дал Гоголь в итоговом среди героев-помещиков образе Плюш­кина, отражает проходящее через все творчество писателя представ­ление о вещизме и мелочности современного, «цивилизованного» века — и его плодах на русской почве. В подобных множественности и дробности, порожденных как бы самим обилием накопленного исторического опыта, Гоголь видел именно признаки «старческого» возраста — возраста Плюшкина. «На бесчисленных тысячах могил возвышается, как феникс, великий 19 век, — писал он в 1833 году в отдельном наброске. — Сколько... происшествий! Сколько... дел, сколько... народов... сколько разных образов, явлений, разности­хийных политических обществ, форм пересуществовало!.. Какую бездну опыта должен приобресть 19 век!». Словно прямо напоминая о заваленной старым хламом комнате Плюшкина, Гоголь в «Пере­писке с друзьями» замечал, что в «нынешнее» время в Россию «нане­сены итоги всех веков и, как неразобранный товар, сброшены в одну беспорядочную кучу». По поводу разносчика, забросавшего комна­ту товарами, Гоголь однажды сказал: «Так и мы накупили всякой всячины у Европы, а теперь не знаем, куда девать» (<Кулиш П. А.> Николай М. Записки о жизни Н. В. Гоголя, составленные из вос­поминаний его друзей и знакомых и из его собственных писем: В 2 т. СПб., 1856. Т. 2. С. 242). Любопытно, что в трех сохранивших­ся черновых редакциях «Мертвых душ» в описании плюшкинско- го дома встречается прямое упоминание о Европе: «Дождь и время отвалили во многих местах со стен щекатурку и произвели на них множество больших пятен, из которых одно было несколько похо­же на Европу...» На столь же безотрадный результат издержанной на мелочи жизни указывает набросок Гоголя о «богатом и обширно развитом» XIX веке, сохранившийся среди рукописей заключитель­ной главы первого тома. Речь в нем идет о ничтожном итоге всего исторического развития, заключающегося лишь в обилии «всяких вещей» — «добра, созданного модою», и этим только «одарившего» человечество «в награду его трудных и бедственных странствий».

Своеобразную аналогию к парадоксальному «старческому» итогу, перед которым оказалось вдруг русское «образованное» общество в XIX веке вследствие слепого подражания Западу, Гоголь находил в Римской истории. В одной из университетских лекций 1834 года, посвященной анализу причин, приведших к разрушению Римской империи, он замечал: «Нацию преобладающую составляли римляне, народ... еще... не достигший развития жизни гражданст­венной. Этот народ увидел... государство с просвещением, испор­ченною нравственностию, изобилием, естественною промышлен- ностию и жадно бросился перенимать. Все, что заимствовал он... было блестящее и наружное— роскошь, без утонченного образа мыслей, понятий и жизни этих народов. Он сократил свой соб­ственный переход и, не испытав мужества, прямо из юношеского состояния перешел к старости». Этот порожденный «обезьянством» (по выражению Гоголя) внезапный переход из юности в старость писатель называл позднее «собачьей старостью» (имея в виду дет­ское заболевание с таким названием, атрофию, при которой боль­ной становится похож на старую собаку; описание этой болезни см.: Смирнова-Россет А. О. Дневник. Воспоминания. С. 90—91). Гоголь говорил: «Француз играет, немец читает, англичанин живет, а рус­ский обезьянствует. Много собачьей старости» (<Хитрово Е. А.> Гоголь в Одессе. 1850—1851 // Русский Архив. 1902. № 3. С. 544).

* * *

В еще большей мере «европейские» черты — вещизм и жажда обогащения — проступают в характере главного героя поэмы — Чичикова. Анонимный рецензент «Литературной Газеты» писал в 1842 году о гоголевском герое: «В Ахиллесе этой русской Илиады, коллежском советнике Чичикове, вполне отпечатался наш общий недуг— неукротимая жажда корысти» (Лит. газета. 1842. 14 июня, № 25. С. 470—471). Профессор, протопресвитер В. В. Зеньковский позднее так определил «вечную» сущность этого гоголевского типа: «Современные, прошлые и будущие Чичиковы — это не просто дельцы, чем они внешне являются, — они находятся под “оболь­щением” богатства; в их трезвом реалистическом сознании они и романтики, ибо крепко убеждены, что жизнь и не может быть иной. Искание богатства есть их религия... Если Гоголю удалось вскрыть в умело нарисованном образе современного дельца самую сокровенную основу современности, — то в этом и есть сила его обобщения...» {Зенъковский В., проф. прот. Н. В. Гоголь. Париж, <1961>. С. 89—90).

«Чичиков в самом деле герой между мошенниками, поэт сво­его дела...»— замечал С. П. Шевырев (Москвитянин. 1842. № 7. С. 210). Стремление к личному обогащению — «главный фактор экономического прогресса Европы» (по словам протопресвитера В. Зеньковского) — на всем кладет свою печать. «В гениальном обоб­щении, которое дал Гоголь в Чичикове... с полной ясностью высту­пает разрушение душевной жизни, связанное с этим переводом на деньги всех душевных движений. Типично для Чичикова, что, когда он говорил о добродетели, он умел слезу пустить: он эксплуатировал в тех или иных житейских целях (над которыми всегда и во всем воз­вышалась верховная цель — обогащение) самые лучшие движения души. И это наблюдение Гоголя блестяще оправдалось в духовной жизни Европы: здесь надо искать ключи к пониманию того своеоб­разия экономической психологии современных людей, которое еще Герцен так едко высмеивал, как духовное мещанство» (Зенъковский В., проф. прот. Общие законы экономической жизни // Вестник Русско­го Христианского Движения. 1991. № 1 (161). С. 76, 88—89).



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: