ОТ АВТОРА В ВИДЕ ПРЕДИСЛОВИЯ 14 глава




Дворянчикову, вероятно, было обидно, и он, сев на свое место, сказал: "Скотина! блюдолиз!" Глаза его больше прежнего покраснели, на лице выступили красные пятна.

- Господин… как вас?.. вы не связывайтесь с этими скотами, - сказал он мне и стал выводить на черновой бумаге от нечего делать: "департамент", "его превосходительство" и т. д.

Собрались все чиновники, кроме столоначальников, и наше отделение было похоже на гимназический класс, потому что чиновники, семейные люди, походили своими шутками, остротами и выходками вполне на гимназистов; молодые, недавно служащие писцы, еще не чиновники, или переписывали, или, молча слушая товарищей, улыбались. Они учились развязности.

Занятие мое было легкое: я переписывал с предписания копию или писал отпуск к делу. Другие, почище меня почерком, тоже переписывали с черновых, написанных карандашом, предписаний. Наконец пришли и столоначальники; они поздоровались с помощниками да с двумя писцами, а прочих удостоили кивками голов. После всех их пришел Черемухин. Все встают с мест и кланяются, а Черемухин делает два кивка головой, мимоходом протягивает два пальца столоначальникам и зовет помощников. В отделении стихает говор; каждый старается сделать вид, что он занимается.

В первый же день службы я узнал от служащих, что Черемухин в высшей степени казенный формалист, старающийся во всем быть аккуратным человеком; что вся жизнь его заведена по часам, так что у него сутки распределены на разные роды занятий, - у него определено: когда вставать, когда чай пить, когда читать, писать бумаги, когда любезничать с женой, детьми, когда устраивать вечера. Узнал я также, что он очень самолюбив и честолюбив и никогда не уничтожит лоскутка бумаги, на котором он что-нибудь сочинил, и эти лоскутки у него хранятся в особой комнате, которая вся загромождена его творениями. Впрочем, говорили, что его понять довольно трудно - что он за человек. Мне же с первого раза бросилась в глаза его формалистика. Сторож приносит ему письмо.

- Откуда?

- Из города какова-то, ваше превосходительство.

- Сколько за мной?

- За пять писем - двадцать пять, ваше превосходительство.

- Как за пять?

- Точно так-с, ваше превосходительство.

Журналист принес ему ведомость о бумагах, выпущенных в эту неделю, и о числе разной бумаги, издержанной тоже в эту неделю

- Господа, - обратился он к чиновникам, - не марайте много бумаги! Я на счет поставлю… Отчего вы гусиными перьями не пишете?

Все молчали. Каждый как будто боится вызова, каждый, точно первоклассный гимназист, боится директора.

Отправляли какое-то дело.

- Михайло Алексеич, принесите мне полпалки сургучу, большой конверт… печать, бечевку… - говорил он с расстановкой журналисту. Тот приносит и кладет все это на стол. Черемухин подзывает к себе журналиста, писца и помощника столоначальника.

- Петр Васильич, держите конверт.

Петр Васильич держит конверт.

- Цел?

- Точно так, ваше превосходительство.

Обвязывает Черемухин дело бечевкой, прикладывает печать и кажет окружающим его трем человекам.

- Хороша печать?

- Хороша.

- Держите конверт.

И Черемухин сам всовывает дело в конверт, запечатывает его, обвязывает бечевкой, печатает, кажет при этом то журналисту, то помощнику столоначальника, и сам отдает дело с относной курьеру.

Уже шестой час, а Черемухин все копается; он сначала все уходил - то к директору, то терся в других отделениях; теперь он начал писать какие-то письма и между тем отдавал приказания помощникам. Столоначальники уже давно ушли, а писцы идти не смеют. Делать им нечего, хочется есть, идти нельзя, они и шепчутся громко: эк его, рассиделся! Недовольство выражается все громче и громче, и это, кажется, надоедает Черемухину, - он возглашает:

- А! кому нечего делать, может идти. Только вы, - говорит он помощникам и журналисту, - останьтесь да по писцу из стола оставьте.

Пошел я обедать в харчевню, в которой, как мне сказывали, порция щей стоит три копейки. Харчевню составляют три небольшие комнаты, в одной шесть столов, а в двух по три. В той комнате, в которую я вошел, было шесть человек, кроме меня: за одним столом обедали четыре извощика, за другим какой-то человек в шинели, вероятно чиновник, с мальчиком. Я спросил щей и жаркого, Щи, по случаю середы, сегодня не полагались, а вместо них принесли уху и жаркое из какой-то рыбы. Хлеба можно было купить тут же. Извощики толковали о своих делах, и перед ними на столе стояли две осьмушки. В остальных комнатах говорили громко, ругались - это были все рабочие люди, за исключением разве чиновника, которого, по его бедному наряду, впрочем, не считали за чиновника.

Уха оказалась дрянною: накладены какие-то кости, вода с песком, пахнет салом; жаркое, состоящее из двух черненьких маленьких рыбок, тоже пахнет свешным салом. Чиновник жаркое не брал, а взял две порции ухи, набивая ею свой и сына своего животы пополам с черным хлебом. По непривычке, я не мот хлебать уху. и есть жаркое, а ел хлеб с солью.

- Вы, верно, в первый раз здесь? - спросил меня чиновник.

- Да.

- Есть можно, дешево.

Пошел я в трактир, а попал в портерную.

- Пивка прикажете: белого али черного? - спросил меня сиделец, с красным лицом, немолодой.

- А можно у вас получить пирог с мясом?

- Можно. Прикажете бутылочку?

- Я не пью пива. Водки, пожалуй, выпью.

Заказав мне пирог, он стал просить меня, чтобы я его угостил пивом. Я так и сделал. За пивом он мне сказал, что он хозяин харчевни и портерной, что прибыли здесь нет, даже от харчевни мало выгоды; кутил сюда почти не ходит, потому что трактир и портерная с харчевней находятся не на видном месте.

- Вы не поверите, - рассказывал он мне, - я да зять наняли сообща - я здесь три комнаты за тридцать пять рублей в месяц, он - во втором этаже шесть комнат за шестьдесят пять рублей; на свой счет меблировали, покрасили, занавески повесили, капиталу одного две тысячи серебряных затратили, да эти свидетельства чего стоят! А уж полгода, как мы здесь торгуем, хошь бы грош выручили. Уж стараемся и так, и сяк, а пользы нет. Иной день и никто не зайдет. В трактир ходят, да в праздники… Хотел я бильярд здесь устроить, да зять говорит: отобьешь от меня гроши… Теперь хочу постоялый двор завести. Потрачу еще двести рублей, авось и поправлюсь.

На прощанье он еще стянул с меня бутылку пива и попросил посещать его почаще.

Между тем капитал мой убывал незаметно. Дорогой, сосчитавши деньги, я с ужасом узнал, что у меня всего их только пять рублей двадцать восемь копеек. Стал я ворочать мозгами - как бы жить так, чтобы денег не тратить? Но, сообразив, что везде лупят большие цены, я шел как помешанный и решил завтра же продать свой хороший неформенный сюртук, который в Орехове стоил мне пятнадцать рублей.

Хозяйка была уже пьяная и опять ругалась с жиличкой в кухне; чиновник, живший с содержанкой, праздновал свои именины, и потому в его комнате происходило веселие велие. Хватился сюртука, на который я хотел еще взглянуть в последний раз и посоветоваться с жиличкой, куда бы его продать, - сюртука в чемодане не оказалось, а замок заперт сомнительно. Объявил я свою претензию хозяйке, она закричала:

- Извольте убираться! очищайте комнату!

Такое предложение мне было сказано в первый раз в жизни, и я возмутился, но промолчал. Вечером у нее был гость, какой-то унтер-офицер. Он пришел пьяный и за что-то бил хозяйку, которая ругалась, плакала, и причитала: "Ты подлец! ты мою душу загубил, подлый человек!" Унтер тоже ругался и плакал, приговаривая: "Ты не любишь меня, собака! я в гроб вколочу твою подлую душу!.." - и все-таки они после этого затихали и целовались. Пришли рабочие в кухню и в мою комнату. Пришли они уже выпивши. Долго они ругались, потом запели все враз: "Не вчерась ли я гуляла" - но выходило нескладно. Потом они долго калякали о своих делах, ругались и вообще обращались друг с другом без церемонии, а один так чуть драку не затеял. Со мной обращались тоже попросту, просили полштофа водки, но я отказался, они обругали меня и скоро заснули. Они легли спать опять по-вчерашнему, только мои товарищи, спящие в комнате, положили под головы свои узелки.

И я лег спать, но долго не мог заснуть. Рабочие храпели, но хозяйка все еще ругалась, но уже охриплым голосом, и, казалось, была очень пьяна. Слышно было, что унтер говорил несвязно: "Ты свинья! ты добродет… не чувствуешь… да!.."

- Спи, пьяница.

- Я тебе покажу!.. покажу…

Вдруг что-то грохнуло - не у хозяйки, где-то в другом месте, но из хозяйской комнаты слышались только глухие ворчанья… слышался где-то свист, кажется, отворяли ворота… где-то скрипели двери… Страшно мне сделалось в этой берлоге, долго я не мог заснуть и заснул только к утру.

Мне хотелось жить в каменном доме. "Чем выше, - думал я, - тем воздух чище". Долго я бродил по разным переулкам и наконец в одном из них увидал бумажку с надписью, что отдается комната с мебелью. Дворника не оказалось. Вышла с крыльца немолодая женщина, которая рекомендовала мне хозяина за хорошего человека. В этом деревянном доме-флигеле была питейная лавочка, в которой торговал хозяин флигеля, то есть квартирный хозяин. Он был молодой человек, и когда я вошел в лавочку, читал "Сын отечества". Со мной он обошелся любезно, говоря скоро: комната для вас будет оченно хорошая-с и по месту довольно дешевая-с! - точно как будто он продавал мне водку или какие-нибудь вещи. Я рассказал ему про неудобства моей старой квартиры, он принял во мне участие:

- Помилуйте-с, как можно жить в такой квартире! Это настоящие мазурики, они обокрадут вас. А у меня жильцы все хорошие; Насчет спокою можете не сумневаться.

Он повел меня показывать комнату через питейную лавочку, заставив свою жену, Агафью Егоровну, сидеть вместо него в лавке.

Вошли мы в кухню. Там запахло кожей, сыростью, табаком и еще чем-то кислым. У окошка сидело двое мужчин, - один хромой, с начинающими седеть волосами, без бороды, но небритым лицом; другой походил на немца или скорее на финляндца. Не вставая, они проговорили хозяину:

- А, Андрей Петрович, как вас бог милует? Что, комнату отдавать? дело!

Мы пошли дальше. Наконец вот и комнатка, с одним окном и еще двери куда-то. Она была хотя и небольшая, но совершенно отдельная, светлая, недавно оклеенная обоями.

- Вот-с комната! - сказал хозяин, вздохнув и как будто желая уверить меня, что товар налицо, и он сознает, что лучше этого товару вы нигде не сыщете. - А это чердак. Тут вы, когда будет жарко, спать можете, - прибавил он, показывая мне чердак.

- В нем никто не будет жить?

- Как можно-с!

- Сколько же вы возьмете?

- Без лишнего пять рублей. Вам и самовар сюда будем носить.

Мы порешили на четырех рублях. Два рубля я дал задатку, хозяин принес мне кровать, стол и три стула. Скоро я переехал.

После занятий в департаменте я, напившись чаю и закусивши черным хлебом, короче познакомился с хозяином. Он поставил мне в кабаке осьмушку вишневки и сказал, что он московский мещанин, квартиру-флигель нанимает за триста пятьдесят рублей в год.

- А много у вас всего жильцов?

- Да есть-таки. Только народ-то рабочий, бедный. Больше водкой забирают.

Приходили в кабак покупатели. Все они знали моего хозяина, и он со всеми ими был очень вежлив, так что я удивился, заметив в хозяине кабака и в квартирном хозяине вежливого и простого совсем человека, которого, как видно, все уважают.

- Главное, не нужно заедаться с людьми; всякие есть. Нужно так делать, чтобы всех удовлетворить. А без эвтого ничего не поделаешь.

- Есть ли выгода?

- Какая выгода! С квартиры ровно ничего. Вот и здесь я только с женой и торгую. А то ежели мальчика держать, так надо платить шесть или больше рублей, кормить, да сколько еще водки выдует. И тут пользы мало, потому много развелось нашего брата. - Приходили жильцы и жилички за водкой, и он отпускал им в долг, записывая долг в книжку, причем шутил с ними, вроде следующего:

- Смотри, Семеныч, коли не заплотишь, верить не стану я твоему красному носу.

- Уж ты не говори! право слово, отдам.

- То-то! ишь, губы-то в яйцах выпачкал!

- Поди ты! с пасхи в рот не бирал. - Хозяин хохочет, а Семеныч идет к зеркалу.

В кабаке было зеркало и разные картинки, прилагаемые при воскресных нумерах "Сына отечества".

Хозяин понравился мне за свою простоту, и я думал, что я теперь заживу ладно. Но на душе было невесело. Денег осталось уже два рубля тринадцать копеек, а я вот уже полторы недели не хлебал щей, не ел мяса. Покупал я молоко, но молоко через шесть часов претворялось в творог. На службе не было ничего особенного, квартира тоже ничего, соседи хотя и говорили громко, пели, хохотали, но все-таки я читал. Только по вечерам в кабаке пели песни рабочие очень пронзительно, потому что кабак был подо мной, и плясали так, что дом трясся. Заходил ко мне и первый хозяин, Андрей Васильич. Он сначала пил водку на мой счет, а потом, как узнал, что до конца месяца еще неделя, то и сам покупал водки. Он просил меня пить, я пил и не чувствовал, как засыпал. Славно спалось; в это время я ничего не чувствовал, даже во сне ничего не видел, только утром болела голова, но я не мог пить водку утром. Зато вечером я выпивал по осьмушке, чтобы уснуть скорее: иначе я вплоть до шестого часу не мог уснуть от блох и клопов, на которых не действовали никакие персидские порошки и ромашки.

Меня очень полюбил один сапожник - похожий на немца, Филат Никитич. Приходит он ко мне утром и говорит:

- Извините, милостивый государь, что я побеспокоил вас.

- Мне очень приятно, - отвечал я.

- Хорошо ли почивали? - Хорошо. Вчера чуть блохи не съели.

На это он замечал всяко; раз заметил: "Ну, этого не бывает. Только ведь римского царя какого-то вши съели… Одолжите папироску… Я вас не беспокою? Приходите к нам покалякать. Не принести ли вам самоварчик?"

Он всегда, ради папироски, ради рюмки водки, навязывался на какое-нибудь дело: то сапоги вычистить, то в лавочку сходить и т. п. Но я все это делал сам.

А к половине месяца денег у меня не стало ни копейки. Как быть? Есть хочется, денег нет, а одним чаем сыт не будешь. Хорошо еще, мне верила торговка Акулина, которая жила у хозяина: она мне давала булки, черный хлеб, огурцы и яйца в долг.

Прислуги у хозяина для жильцов не было, а Акулина, уж неизвестно почему, часто приносила в мою комнату самовар. Эта женщина играла у хозяина роль, а именно - торговала в кабаке булками, черным хлебом, огурцами, яйцами и проч. Она хозяину ничего не платила за квартиру, и все-таки хозяину выгодно было держать ее. Дозволяя ей торговать в лавочке бесплатно, хозяин имел больше посетителей, которые, закусывая, больше пили водки; значит, хозяин посредством торговки имел больше барыша, чем торговцы других кабаков, не имеющие права отпускать посетителям ничего из съестного, кроме сухарей. Хозяин в этом случае умел ладить с городовым, который аккуратно приходил к нему за выпивкой утром и вечером и потому не обращал внимания на торговку, которая налицо имела только булки и огурцы, а в кухне держала папиросы из миллеровского табаку, которые она продавала по одной копейке за штуку. Для мелочной торговли на улице ей нужно было взять билет из думы в полтора рубля за год. Кроме этого, она была у хозяина что-то вроде слуги: мыла и мела полы, шила белье, помогала стряпать хозяйке, и за это ее кормили, поили чаем, и она так привыкла к хозяевам, что ни за что не хотела отойти от них.

В первые дни на этой квартире меня заинтересовало, кто живет в соседней со мной комнате. Хозяин говорил, что там живет какой-то бедный приезжий отставной чиновник. Этого чиновника я не видал, а только слышал, что за стеной кто-то играет на гитаре "Во саду ли, в огороде девица гуляла"… Раз я был в кухне и толковал о чем-то с сапожниками. Вдруг из соседней со мной комнаты послышалась игра на гитаре.

- Черт ее подери, эту жизнь поганую! непременно куплю себе гитару, - сказал хромой сапожник Семен Васильич.

- Ну, брат, тебе гитары не купить, потому что ты пьяница, что называется, первый сорт. Есть деньги - в кабак, нет денег - ходишь с пустым животом и жалуешься: ой, в животе ветры ходят!.. Туда же, безмозглая голова, гитару захотел!

- Не я один пьяница на белом свете: пью на свои деньги. Да ты скажи, кто ныне не пьет-то?

- Все-таки гитару, ты пропьешь в первый же вечер.

- А хоть бы и так… Вот теперь этот чиновник! Вчера я весь день просидел дома нарочно, все хотел выждать: пойдет чиновник со двора или нет; думаю: голод не тетка, побежит в лавочку за чем-нибудь… Ну, что ж бы ты думал?.. Все сидел дома да тренькал на гитаре. Так и прошло до вечера. Смотрю, огонь у него в комнате; ну, я и пошел к нему из любопытства, и предлог нашел: свечку взял с собой засветить, знаешь… Вхожу, а он пишет. "Здравствуйте, говорю, милостивый государь, извините, что побеспокоил!" - "Ничего, говорит, покорнейше прошу садиться; папиросочки не желаете ли?" - "Нет, говорю, не нужно". Я засветил свечку и говорю: все-то вы, милостивый государь, дома сидите, хоть бы проветрились. "Некогда, говорит, все пишу". - "А позвольте полюбопытствовать, говорю, что вы пишете?" - "Сочиняю", - говорит. Ну, не понимаю, что он там сочиняет; только говорю: вы, поди, еще сегодня не кушали? - "Вчерашний, говорит, хлеб доел. Сыт". Только спрашиваю: на что же вы это пишете? ведь вы не служите? - "А для того, говорит, чтобы в книгах печатали; за это, говорит, деньги платят". Ну уж, это он прихвастывает. Потому, как бы деньги были, не жил бы так.

- Ну, а сегодня уходил?

- Уходил. Часа три или четыре не было дома. Приходит, я спрашиваю: погулять изволили? - "Сочинение, говорит, снес, да хозяина не застал дома… Мошенники, говорит, этот народ, не принимают меня, потому что я бедный, провинциал". Злой такой. Вином пахло… Все спал после этого.

Я рассказал сапожникам процесс сочинения и какая бывает от этого, польза сочинителям; сапожники плохо верили и отозвались так: конечно, человек умный все может написать; а вон наш брат и письмо начнет писать, так неделю собирается да две пишет. Ну, да мы не обучены. Только как же это: сидит он дома; ну, пишет, положим, ну, ему за это деньги платят?.. Вот если бы он сапоги шил али бы платье, то видно бы было, что он работает, а то пишет - и что он пишет? По крайней мере, мы не знаем, какая кому польза от его писания.

В это время вышел из комнаты молодой человек, в сером пальто, развязный. Видно было, что он недавно встал.

- А, мое почтение, милостивый государь, - сказал Филат Никитич и протянул ему руку. Чиновник кивнул нам головой; мне он руки не протянул.

- Все шьете? - спросил любезно чиновник Семена Васильича.

- Нельзя, милостивый государь, - помаленьку ковыряем, гроши собираем, авось детишкам на молочишко вышьем, - сказал Филат Никитич.

- Вы, я слышал, не здешние? - спросил меня чиновник.

- Я из Ореха.

- Очень приятно. Мы чуть-чуть с вами не земляки: я из Толокнинской губернии, - и он протянул мне свою руку. - Вы на службе?

- Да, просвещаться приехал.

- Вот это умно вы сказали, - отнесся ко мне Филат Никитич. - Здесь вы такое себе просвещение дадите, что мое почтение! Народу здесь гибель; всякий народец живет с подхватцом, черт бы его задрал! Я вот прибыл сюда, милостивый государь, на барке из Финляндии мальчуганом, там у хозяина служил, да не понравился ему, он и послал меня к тестю. А я по-русски ни аза не знал. Приехал, глаза выпучил от прекрасных здешних мест. Стал работать, нашпиговался: научился сапоги шить, ботинки, на двух языках болтаю, а по-русски всякие закорючки знаю…

- Врешь ты, собачья морда! ты из Ямбурга: сам читал на твоем билете.

Чиновник пригласил меня к себе.

- Как вы находите этот народ? - спросил он меня, когда мы вошли в его комнату.

- Народ хороший.

- Ну, нет: это избалованный народ. У них нет любви к человечеству, уважения к женщине, к личности и тому подобное.

- Я не могу заключать, что этот народ избалован, потому только, что он живет в таком виде. Худого же он никому не сделает. Разве он, то есть, собственно, один который-нибудь сапожник из двух, обидит вас чем-нибудь?

- А вы давно здесь?

- Третью неделю живу.

- Поэтому вы и не можете заключить так о здешнем народе. - Мы оба замолчали. Я стал вглядываться в его комнату: железная кровать, два стула, стол небольшой, на столе лежат тетрадки и книги, фотографическая карточка самого чиновника; на стене повешены - на одном гвозде гитара, на другом сюртук, пальто и фуражка.

- Садитесь, пожалуйста, потолкуемте. Я теперь ужасно занимаюсь: пишу комедию. Вы часто бываете в театре?

- Еще не был; денег нет.

- Существенного нет ничего… Я вот пишу существенное. Был в одной редакции, не приняли. Я спросил, почему, - они только сказали: теперь комедии и драмы никем не читаются. Отчего же они дрянные комедии печатают? Это как?

Я тоже в некотором роде был драматический писатель, и мне слова его были не по нутру, но я о своем таланте умолчал и сказал: ну, вы повесть начните!

- Ни за что! В повестях нет интереса для простого народа. Я хочу, чтобы мои произведения на театре показывались.

- Это, пожалуй, трудненько, особенно здесь: говорят, протекция нужна.

- То-то и есть. В своей губернии я давал содержателю театра одну комедию, да он хотел поставить ее с переделками, я и не согласился.

- Ну, а раньше вы печатали где-нибудь?

- В губернских ведомостях печатал, да не стоило, потому что их почти никто не читает; а если кто и смотрит их, так смотрит распоряжения начальства и разные происшествия.

- Как же вы думаете теперь жить?

- Да вот теперь переделываю комедию. Я ее в другую редакцию снесу.

Пошли мы с ним в кабак выпить водки. За водкой он рассказал мне, что приехал сюда именно для того, чтобы помещать свои сочинения и быть постоянным сотрудником журнала; для этой цели он вышел в отставку. Когда же он накопит больше денег, то поступит опять на службу, и ему дадут хорошую должность, потому-де, что он будет образованный человек. После этого знакомства он каждый день стал навещать меня; но он стал надоедать мне своим хвастовством о превосходстве его над другими сочинителями и рассказами о плутнях разных чиновников, а главное, тем, что мы пили с ним много водки: он продал свои золотые часы, заведенные им еще в провинции.

 

В департаменте я не отличался от других красивым почерком и писал вообще очень невзрачно. Начальник отделения ничего не давал мне переписывать, да мне и лучше казалось не переписывать на него, потому что он требовал каллиграфию, распекал за знаки препинания и т. п. Помощник же объяснял мне, что он потому не дает мне переписывать, что ему почерк не нравится и он привык к одному почерку. Столоначальник не обращал на меня никакого внимания и даже не знал моей фамилии, он только знал, что у него в столе три писца. Вообще на меня смотрели как на пустого человека, которого можно повернуть как угодно; но когда мне предложили взять работу на дом, я храбро сказал: у меня дома свеч нет…

- Как так нет? - запищал столоначальник.

- Очень просто: денег нет.

- Куда же вы их дели? вы писец, должны жить экономнее… пьянствуете, верно?

- Я еще не получал жалованья из департамента.

- А зачем вы сюда приехали?

Все-таки мне на дом работы не дали. Чтобы приобрести больше денег, я стал наниматься дежурить в департаменте за пятьдесят копеек в сутки, но меня немногие нанимали, во-первых, потому, что еще не знали, что я за тварь такая, и во-вторых, я был не штатный писец. Однако я уже пять раз дежурил. Дежурных в департаменте полагалось четыре; старший дежурный только расписывался в книге, а в дежурную не ходил и не знал, кто еще дежурный, потому что он расписывался за неделю раньше. Поэтому один, постарше остальных двоих, дежурил с девяти часов утра до трех часов, другой - с трех до утра; ночью велено было спать двоим, но спал всегда третий (по книге четвертый).. Дежурство мое только в том и заключалось, что я принимал пакеты, депеши, то есть расписывался в приеме их; дежурному подавался сальный огарок, который постоянно догорал в восемь часов вечера, и с этого времени я должен был спать.

Через две недели я уже ходил в публичную библиотеку и читал там книги даром. Между тем я успел переписать один рассказ из провинциальной жизни. Он мне так нравился, что я думал, что его во всяком журнале напечатают, и, по привычке ходить по кухням, пошел разыскивать редакторскую кухню.

Меня там осмеяла редакторская прислуга и послала в редакцию. С замиранием сердца я отдал пакет лакею и ушел. Через неделю пришел в приемный день. Какой-то свирепый на вид господин сказал мне, что статья еще не прочитана, и велел прийти еще через неделю. Через неделю этот же свирепый господин сказал мне важно: неудобна к печатанию.

- Почему? - я спросил.

- Да… одним словом, неудобна.

- Какие же причины?

- Извините, мне некогда. - И он отошел. Обругал я в душе этого человека, ушел домой и долго думал, куда бы отдать статью. Перебрал я все газеты, ничего в них нет хорошего, и надумал отдать в "Насекомую", - наудалую, на том основании, что из газеты мне легче будет попасть в журнал, несмотря на то, что эта газета никаких тенденций не имела и помещала черт знает что, почему журналы уже и не говорили о ней.

В этот же день я отдал свой рассказ в контору газеты "Насекомой" при письме, в котором я просил редактора напечатать статью и принять меня своим сотрудником. Отдавши статью, я думал, что я так просто побаловался и статью не напечатают, потому что мой сосед, Соколов, не одну уже редакцию обегал, нигде не принимают; но я все-таки хотел потом переделать ее и отдать в другую редакцию. Целые пять дней я был в тревожном состоянии: днем только и думал о статье, думал, как я буду торжествовать, когда ее напечатают в столичной газете и ее будут читать ореховцы и департаментские чиновники. Между тем я все-таки сочинял другую статью. Каждый день я с трепетом заглядывал во вчерашние нумера газеты, нет ли моей статьи. Газету очень любил экзекутор, и потому она к нам в отделение попадала на другой день после выхода. В шестой день я увидал в этой газете фельетон и заглавие моего творения. Я ошалел: в глазах зарябило, кровь ударила в голову, меня затрясло, сердце билось сильнее. Стал я читать, - мои слова, моя мысль… Мне засмеяться хотелось от радости, перевернул я лист - моя фамилия. Но и тут мне не дали вволю порадоваться: помощник, видя, что я читаю газету, приказал мне: "Перепишите это поскорее да почище". Я стал переписывать, но только думал о своей статье. Помощник заметил мне, что я больно рассеян; а мне хотелось поделиться своей радостью с кем-нибудь. Подсел ко мне Соловьев и спросил; как вы поживаете?

- Вы читали газету "Насекомая"? - спросил я его дрожащим голосом, как будто меня сейчас сечь публично поведут.

- Пересматривал, да все ерунда, - сказал он важно. Мне это обидно показалось.

- Тут… там моя статья, - сказал я тихо, язык точно не поворачивался у меня.

- Ваша?! Неужели! Где? - спросил он с важным изумлением.

Я показал. Соловьев взял "Насекомую", посмотрел - подпись моя, и стал читать, но читал немного.

- Так это точно ваша? Поздравляю! - И, подошедши к Петру Васильичу Клюквину, сказал:

- У вас в столе литератор есть!

- Кто это такой?

- А вот! - и указал на меня.

- О чем? - спросил меня Клюквин.

- Это простой рассказ. - Клюквин также удостоверился, что есть моя фамилия, и, сказав: надо прочесть,- доложил об этом столоначальнику, ткнув в мою фамилию, напечатанную под статьей, как он тычет на статьи закона, показывая их Черемухину. Столоначальник только промычал; а!! - и отбросил газету в сторону. Он не любил "Насекомую".

Мне показалось обидным, что чиновники пренебрегают моим сочинением. Когда я ходил курить, то мне казалось, что все на меня глядели и думали: вот сочинитель! Теперь чиновники нашего отделения заговорили со мной вежливо, спрашивали, не печатал ли я еще где-нибудь статей, а Соловьев и Клюквин напрашивались на поздравку.

Когда Черемухин стал собираться домой, Клюквин доложил ему:

- Ваше превосходительство, у нас литератор есть в отделении.

- Кто такой? - спросил он как будто с испугом и с удивлением.

- Господин Кузьмин. Он в "Насекомой" вот эту статью напечатал, - и он показал ему газету.

- Подпись есть?

- Точно так-с, ваше превосходительство, - и он ткнул пальцем на подпись.

- Скажите ему, что я прочитаю.

В этот день я блаженствовал. Купил я нумер газеты за десять копеек, прочитал и нашел в ней много своих ошибок: мне казалось, что я бы теперь лучше сочинил; много было типографских опечаток, и хорошие места не были напечатаны. Хозяин тоже поздравил меня и попросил вежливо остальные деньги за квартиру, а у меня, несмотря на то, что я питался черным хлебом и чаем, теперь денег было только двадцать одна копейка с грошем. Соколову очень не понравилось, что напечатана моя статья, и он со мной был неразговорчив, а выпив на мой счет косушку вишневки, которая, впрочем, отзывала клопами, он сказал мне, что и он понесет туда свою статью, лучше моей, но какую - этого он не объяснил. На другой день чиновники со мной здоровались, кроме столоначальников; особенно увивались около меня Клюквин, Пьюжкин, Соловьев и Алексеев, - и даже подсмеивались над моим костюмом. Соловьев говорил мне, что он часто бывает у П. и даже переписывал ему одно сочинение; что он друг брата П., который служит в таком-то департаменте, и что у меня нет настоящего литературного слога. "Но,- говорил он мне, - вы выработаетесь; я вам помогу; мы вместе будем читать". Я думал, что меня не заставят переписывать, но заставляли, а начальник отделения своими руками отдал мне черновую бумагу и велел переписать и прочитать с ним. Клюквин объяснил мне: это означает то, что начальник отделения расположен к вам… Случилось так, что я переписал не стараясь, некрасиво. Чиновники постарше подшучивали надо мной и говорили, что Черемухину не понравится моя переписка. Оно так и вышло: когда я подал ее Черемухину, он сказал, как всегда говорил чиновникам: положите, я вас призову, - и немного погодя сказал Клюквину: "Скажите господину Кузьмину, что так не годится переписывать: ведь ее будет господин директор читать". Я переписал снова, старательно. Черемухин попросил меня сесть, я сел и чувствовал неловкость. Черемухин сказал:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-11-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: