Л.В. Соловьёвой (Соловьёва — девичья фамилия жены поэта — Людмилы Васильевны Савиной). 7 глава




Вздрагивая всеми своими суставами, резко замедлила ход темно-бурая гусеница эшелона. Звякнули жалобно буфера.

В дверь ударили прикладом, и чей-то звонкий голос крикнул:

— Выходи!

Разрыв уголь, Ткаченко вытянул сколоченную из оглоблей лесенку и спустил ее на полотно. По ней осторожно сполз в заледеневший сугроб Чубеко и, прихрамывая, подошел к соседней платформе.

— Кто это стреляет, Петя? Тот же звонкий голос ответил:

— Так то махновцы, господин корнет.

 

По насыпи взад и вперед двигались тени. У моста, где клубы пара выбрасывал паровоз с заваленным шпалами тендером, кто-то захлебываясь давал распоряжения выскакивающим из теплушек раненым.

— Без паники! Тяжело больные оставайтесь в вагонах. Два пулемета на первых платформах, три на последней. Зарядить винтовки! Кто там, черт возьми, стреляет? Поручик Долбин, вам я говорю или нет — не стреляйте без команды!

Справа, у запорошенной снегом реки, смутно блеснул огонек. С воющим свистом пронеся снаряд. Разорвался он шагах в пятидесяти от замыкавшего поезд вагона. Вкладывая озябшими пальцами ленту, вихрастый пулеметчик Петя склонился над Максимкой, привинченным к платформе.

— Ого, и пушка у братишек нашлась. Жаркое будет дело, господин корнет. Покажем и мы кузькину мать. Помирать, так с музыкой, верно?

С усилием закрыв затвор — как-то попала в винтовку угольная пыль — Чубеко насмешливо окликнул Папашу.

— И вы тоже здесь? По-моему, это непоследовательно. Подумайте вы, старый социал-революционер, по махновцам будете стрелять. Забавно! Ведь эта банда тоже за землю и волю. Или — воля волей, а шкура шкурой? Эх вы, головотяп российский!

Съежившейся у пулемета старик ничего не ответил. У другого пулемета старший унтер, отмахиваясь от колкого снега, читал наизусть второе послание к иудеям. Однорукий Фомка, опустив дуло на край платформы, сказал участливо:

— А Будков очнулся. Будто, вся смерть прошла. Я, говорит, за белых Аннушку с дитем оставил, так помирать должен с вами заодно. Да силы в ем совсем нету, на уголь и упал.

Медленно заскрипели колеса по белым полоскам рельс. С тендера в синеватую мглу хлынула пулеметная струя. С реки ответили частой дробью винтовок. Когда вагоны загудели по мосту, на прибрежный холм вылетели две тачанки. Сзади них зажглась искра, другая. В грохоте выстрелов прорывались неистовые крики:

— Кадеты… Сдавайтесь… золотопогонники…

— Онники…. — отдавалось в степи.

Взвизгнул паровоз, рванулся вперед. С платформы лихорадочно защелкали пулеметами. Кто-то бросил гранату, брызнув ослепительным заревом, она на миг осветила тачанки на покатой насыпи.

Злобно крякнув, Петя быстро направил пулемет влево, всем телом лег на равнодушно постукивающий аппарат смерти. Веер пуль врезался в группу подбежавших к полотну махновцев, опрокинулась тачанка. В зареве гранат, которые с соседней площадки беспрерывно бросал старший врач санитарного поезда, было видно, как покатились вниз тела нападавших.

Бешено скрипели колеса. Сливаясь с эхом стрельбы, морозный ветер леденил пальцы. Знакомое опьянение борьбой снова натянуло нервы Чубеко до того, что, казалось, слышит он сумасшедшее биение всех сердец, видит, как пылают зрачки всех глаз в этом летящем по равнине снега и смерти эшелоне.

Казалось простым и понятным, казалось совсем не страшным, что однорукий Фомка, скрючившись над винтовкой, с остервенением рвал курок и, после каждого выстрела, кричал восторженно:

— А любо, господин корнет. Ох, любо! Пли! Хватил? Пли, дрянь!

Казалось естественным, что Папаша стоя стрелял в синеватую мглу. Давно уже была пуста обойма в винтовке старика, давно уже щелкал его курок по пустым гильзам, но, качаясь на прыгающей платформе, он по-прежнему целился куда-то, по-прежнему надтреснутым голосом говорил кому-то:

— Так-с, пальнем. Так-с.

 

Как было чудесно и ясно и то, что Ткаченко дырявил своим пулеметом не только оставшегося позади врага, но и все, бешено плывшее перед глазами: железнодорожные щиты, шпалы, сугробы снега, синеватую, искрящуюся мглу.

Сразу утихла пальба. Уже Петя снял английскую фуражку, вытирая вспотевший лоб, когда оттуда, с потонувшей вдали реки, прорезая воздух тонким ножом, упал снаряд.

Упал на крышу соседнего вагона, где умирал военный чиновник Будков, где спал всклокоченный Черт. Папаша как-то растерянно не то уронил, не то бросил винтовку. Корнету вдруг вспомнилась оранжевая в черную полоску коробка папирос «Фат».

«Курили их тайком на переменках в сторожке гимназии… Сейчас разорвется… А классный наставник Владимир Павло…»

Разметав ржавое железо, испорошив гнилые доски, снаряд окутал теплушку и платформу едким дымом. Стеклянный грохот разрыва вибрирующей волной поплыл над заснеженной степью.

Когда ветер сдул с платформы дымку, мертвый корнет лежал у изломанного пулемета, тесно прижавшись окрававленной грудью к люстриноваму пиджаку старика. Раздробленная осколком голова Папаши билась о плечи Чубеко. Запекшиеся куски рыжего котелка прилипли к вискам. Старик, ловя судорожно открытым ртом морозную пыль, шептал мертвому корнету:

— Понял я… И искупил… Оба умер… мерли… Пальнем… Так-с…

Английская фуражка Пети повисла на расщепленных досках. Его самого, старшего унтера и Фомку, ударив о борт платформы, снесло на полотно.

Впереди разгорающимся пламенем горела теплушка. Монотонная музыка метели глушила последние крики военного чиновника Будкова и мучительный вой Черта.

Эшелон, как раненная птица, из последних сил несся вперед.

Задние колеса охваченной огнем теплушки по-прежнему скрипели очень подозрительно. Может быть, перегорала ось.

Впрочем, Фомка говорил, что железо ни за какие двадцать не горит, а все это господские выдумки.

 

 

(Былой нарвский листок. 1925. 24, 28 марта. Новые русские вести. 1925. 22–24 марта. № 377–379, под названием «В теплушке»).

 


V. Чудо

 

Говорили о чудесах. Одним то или иное невероятное происшествие казалось простым стечением обстоятельств, игрой случая. Другие усматривали в нем руку Высшей Силы.

Равномерно и глухо катило ночное море шумные волны свои к затерянному на просторе острову. Круглый, оранжевый щит луны, казалось, чуть колыхался в вышине. Отражение его в воде широким снопом подбегало к нелюдимым скалам, взбиралось на них, роскошно горя на иглах одинокой сосны. Тени от скал мнились тенями покойников. Далеко на море тревожно выла сирена.

И лунный щит, и каменные мертвецы, и вопль сирены давили сердце непояснимой, только в безлюдье знакомой таинственностью. И под этой сладкой и грустной тяжестью еще разительнее были рассказы о чудесах.

Раскладывая костер, страшную историю о богохульнике-звонаре, убитом упавшим на него колоколом, рассказал Ситников, безногий доктор в забавных черепаховых очках. Помолчали.

Сухой хворост горел веером. Доктор подбросил сучьев и вдруг поднял голову, внимательно к чему-то прислушиваясь.

— Слышите, господа?

Вокруг острова была мертвая тишина. Но с вышины, от лунного щита явно доносился колокольный звон. Низкий гул тяжело спускался в воду.

— Поблизости нигде церквей нет, — сказал я недоумевая. — Может быть, это дальнее эхо?

— Ближайшая отсюда колокольня — километрах в тридцати, — сказал кто-то. — И потом, почему звон не со стороны, а сверху?

Снова заговорил доктор:

— Только что рассказывал я о звонаре. И вот — звон… Просто самовнушение. Постарайтесь на минуту отвлечься чем-нибудь, он и умолкнет.

Молчали долго. Когда из чайника со свистом полилась вода, я взглянул на лунный щит. Громко звенел невидимый колокол.

— Звонят все-таки, доктор. Звонят.

Среди нас был Константин Федорович. Фамилии его никто не знал. Константин Федорович днем красил в городе крыши, вечером и ночью пил до потери сознания. Глаза у него всегда слезились, лицо со свороченной в сторону скулой всегда было искривлено дикой улыбкой. Каждый раз, видя его перед собой, мне казалось непонятным, для чего мы берем на остров эту пьяную обезьяну.

Константин Федорович, выбивая о камень табак из прокопченной трубки, усмехнулся раздраженно:

— Ангелы, видно, литургию служат. Ну, и жарят в свои колокола.

И оттого, что упомянул он ангелов, всем стало почти ясным, что только ангелы и могли звонить в эту таинственную ночь над необитаемым островом. Почти верилось в эту небесную литургию.

Прошло пять минут, десять. Райская служба незримо продолжалась.

Громко пели далекие колокола и тогда, когда Павлинов, бывший капитан, начал свой рассказ.

— Много необычайного на свете Божьем. Порой это в действительности оказывается случаем, совпадением. Но иногда подумаешь, поразмыслишь и ничего другого не остается сделать, как поверить в чудо.

Позвольте рассказать один эпизод из недавнего прошлого. Все в нем — голая правда, от первого до последнего слова.

В начале 1920 года лежал я в новороссийском лазарете. Был у меня брюшной тиф. Тогда три четверти Добровольческой армии переболело этой мерзкой штукой.

Вот, лежу, значит, в палате. Дело идет на выздоровление. Доктор разрешил уже есть яйца, пить молоко кипяченое. А кормят нас отвратительно. Чувствую, что еще неделя-другая такого питания — и угробят меня без пули. А после тифа, как известно, хороший стол — первое дело.

Начал я вещицы свои через санитаров на продукты выменивать. Отдал почти все белье, чемоданчик был кожаный — отдал, хороший костюм отдал, сам в рванье остался. Раздел себя, как липку. Неделя прошла, опять голодаю адски. Разруха в тылу уже началась полная; в лазарете грабили живых и мертвых. Нас кормили червивой селедкой и прошлогодним хлебом. Даже сахару не было.

Расстался я с шашкой своей. В серебре была вся, сгибалась вся в круг, как лоза. Тяжело было отдавать, да что поделаешь. Голод не тетка!

На шашку прожил я дней десять. Тут как раз наши Ростов сдали. Для эвакуации силы нужны, а я еле ногами передвигаю от слабости. Надо было во что бы то ни стало добыть еще несколько десятков яиц, буханок хлеба, масла и прочее. У санитаров попросил. Сколько вы, говорю, на моих вещах заработали, помогите. Никто и горбушки не дал, зверье.

А из вещей у меня и осталось, что крест нательный. Массивного золота, удивительной работы. Таких нигде не видел. Когда уходил на войну, еще немецкую, мать благословила им. Внизу был крупный рубин вделан. Цепь тоже тяжелая, массивная.

Стал я ночью на колени у своей кровати, долго молился Богу, чтобы простился мне этот грех. А утром отдал крест санитарам.

Полный мешок провизии притащили мне, и денег пачку. Конечно, они и себя не забыли.

Крест стоил по крайней мере втрое больше. Но не в этом дело.

Пришла наша армия в Новороссийск. Вы, вероятно, слышали, при каких условиях пришлось эвакуироваться. Скажу одно: это был ад. За спиной советская артиллерия, пароходов недостаточно, больше половины офицеров и солдат больны тифом, масса раненых, толпы гражданских беженцев. До сих пор в толк не возьму, как я выбрался тогда из Новороссийска. Но и в городе, и на пароходе уже не голодал, слава Богу и маминому кресту.

Привезли нас в Крым. Сначала в Керчь попал, потом в Феодосию, где переформировалась моя часть. Постепенно стали забываться недавние ужасы. Одного никак забыть не мог: креста. Нет, нет да и приходит на ум. Все, кажется, отдал бы, лишь бы вернуть крест.

Иду однажды по Феодосии. Было, помню, воскресенье. Солнечная погода, масса гуляющих. Подхожу к парку, вижу на тротуаре, между сотнями мелькающих ног блестит что-то. Наклонился — мой крест. Без цепочки, но мой, мой крест. Тот же рубин внизу, та же надпись на обороте — мама выцарапала — Николай, мое имя. Признаюсь я от неожиданности заплакал…

Так вот, как вы думаете, чудо это или случайность? По-моему, чудо. Таких случайностей не бывает. Почему мой крест попал из Новороссийска, через море, в Феодосию? Почему его потерял кто-то? И, самое главное, почему только я его заметил и поднял? Ведь мимо шли сотни, если не тысячи…

Павлинов замолчал. Мы молчали тоже. Не молчало только море, да таинственный небесный звон. Костер погас. Доктор, сняв очки и стыдливо отворачиваясь, вытирал глаза.

Константин Федорович, выронив из рук пустой канистр от спирта, упал лицом в остывшую золу. Его не поднимали.

С торжественной грустью звонили ангелы…

 

 

(Нарвский листок. 1925. 14 июня. № 68)

 


VI. Четки

 

Помните? Июльской ночью мы плыли по Днепру. Годы тогда были тихие, как ковыльный шелест перед бурей, как вот — кроткая боль моя, больная память моя об утерянном.

Сонно похрапывал белый пароход, вилась за ним широкая змея пены. Колесо в мохнатых, синеватых брызгах катилось по реке легко и радостно.

Чугунная скамья у самого борта колыхалась в такт волнам, скрипела недоумевающе. Как будто и она, вместе со мной, не понимала — почему вам, такой случайной, незнакомой такой, вздумалось читать мне терпкие ахматовские стихи. Мне, почти мальчику, смущенному обручальным кольцом на девичей руке, голосом вашим убаюканному:

 

Мальчик сказал мне: «Как это больно!»

И мальчика очень жаль.

Еще так недавно он был довольным

И только слыхал про печаль.

А теперь он знает все не хуже

Мудрых и старых вас.

Потускнели и, кажется, стали уже

Зрачки ослепительных глаз.

Я знаю: он с болью своей не сладит,

С горькой болью первой любви.

Как беспомощно, жадно и жарко гладит

Холодные руки мои.

 

И казалось мне, что Ахматова для вас, только для вас и низала заплаканные бусинки этих строк. Казалось, знала, что будет вот — белый пароход, вы, любовь ваша нечаянная, смущенный юноша над зеленоватой ртутью Днепра.

Смотрел я вам в глаза долго-долго, боялся захлебнуться в сказочном водоеме глубокой, ранящей нежности. Гладил руки ваши — «как беспомощно, жадно и жарко гладит…» — смотрел, как с губ ваших девичьих слетала «Белая стая» неровных, прерывающихся строк и рифмами, как крыльями, звенела над палубой…

 

* * *

Помните? В Новороссийске хоронили Россию. Ураганные годы обрывались круто и жестоко «у самого синего моря»…

По Серебряковской плыла толпа. Бледные, страшными буднями исковерканные лица, потертые чемоданы в руках, неясный гул голосов.

— Пардон, вы на Принцевы острова?..

— А фунт опять скачет…

— Катя вчера повесилась. У нее двое.

— Англичане везут в Константинополь, На Собачий остров.

В толпе я увидел и вас. Вы шли рядом с полным седым полковником и так смешно прятали лицо в серое потертое боа. Разве было так уж холодно?

Ваше имя забылось. Но, сжав сердце крепко и неожиданно, всплыл вдруг Днепр, белый пароход, мальчик, который «знает уже все не хуже мудрых и старых вас», обручальное кольцо на тонкой, прозрачной руке. Вспоминалась та, чье имя сплелось с забытым вашим — Анна Ахматова.

Показалось на минуту, что и седой полковник, и серое боа, и мертвая Россия, и сданный вчера Ростов, все это — так, выдумка, шутка. Что вы бросите сейчас навстречу норд-осту сноп душистых, как первые цветы, стихов ахматовских. Расскажите нам о том, что радостно и благословенно. Чего не отнять. Что не умирает.

Никогда не умрет.

 

* * *

Помните? На харьковском вокзале арестовали белогвардейца. Был он загнан и худ, но дерзко кричал на задержавшего его матроса с рябым, простодушным лицом:

— У меня мандаты! Не видишь, балда? Я буду телеграфировать Дзержинскому…

— Это выяснится, товарищ, выяснится, — успокаивал матрос. — Чичас из отечека прыдут. Тут только одна хвармальность…

И пришли… — вы. Как и все они — в кожаной куртке, с наганом без кобуры, мягко шелестела синяя юбка да алели в ушах рубины. Кажется, те, новороссийские. Вы быстро оглядели арестованного, растолкав толпу любопытных.

— Я вас знаю, товарищ. Надеюсь, и вы меня. Вы были адъютантом полка, которым командовал мой отец, и при эвакуации Крыма оставлены белым командованием для пропаганды. В губчека!

Его увели. В углу, на коленях у растрепанной, босой бабы надрывно плакал голодный ребенок. Простуженно выл паровоз.

Вы ушли, резко хлопнув дверью с потускневшей меди дощечкой: «Зал первого и второго класса».

Вы ушли, а они остались со мной. Они — Днепр, белый пароход, Новороссийск, вытертое боа, седой полковник, мертвая моя Россия. В луже вокзальных плевков и грязи расцвел ахматовский «Подорожник». Под сизым от дыма потолком поплыла «Белая стая».

Только четки вы взяли с собой. Не книгу стихов ахматовских, прекрасных, как любовь девичья, как молодость наша расстрелянная. Не «Четки» — тоненькую книжку с черными струйками слез.

На кожаную куртку надели вы длинную связку — казалось, стучала она о наган — четок, выточенных из желтоватой, хрупкой кости, по обряду ордена, всосавшего вас в свое безумие. Четки из человеческой кости.

 

(Наш огонек. Рига, 1925. № 51).

 


ОЧЕРКИ О СОЛОВКАХ


I. Из Соловков в Финляндию

 

В конце июня сего года в Финляндию прибыли из Северного лагеря особого назначения пять человек: четыре бывших офицера и один солдат, совершившие почти легендарный, длившийся тридцать пять суток путь из Кеми к финской границе. Бежавшие некоторое время находились, до выяснения их личности, под стражей. Вчера трое из них — бывший лейб-драгун Б-пов, бывший казачий офицер М-ов и солдат С. — впервые за много лет очутились на свободе.

В Русском клубе — кстати, совсем недавно открытом усилиями общества «Русская Колония в Финляндии» и Особого комитета по делам русских в Финляндии — меня познакомили с бежавшими. Вот что рассказал мне г. М-ов:

— Последнее время мы находились в кемском концентрационном лагере. Кемь — это филиал Соловков. Расположен этот лагерь на Поповом острове, верстах в пятидесяти от Соловков. Жили мы в бараках, выстроенных еще англичанами. С лесом остров соединялся железной дорогой. Мысль о побеге волновала нас давно. 18 мая нас погнали в лес собирать метелки для лагеря. Охрана — два красноармейца с винтовками, а нас — пять человек. Решили в этот день попытаться бежать.

Утром, часов около восьми, представился к тому благо приятный момент. Б-нов поднял воротник — это был условный знак. Мы сзади набросились на пашу охрану, отобрали винтовки. Один из стражников вздумал сопротивляться, я ударил его штыком. Мы погнали наших пленников впереди себя, на запад, по направлению к Финляндии. Прошли верст 12, отпустили одного. Если он и нашел дорогу обратно, то, вероятно, очень не скоро: местность страшно дикая. Другого вели еще с час, затем и его отпустили с миром, приказав ему идти в противоположную сторону.

К огромному для нас счастью, у нас был компас. Его долгое время берег один из наших спутников в куске мыла.

Двигались с большим трудом. Местность — болотистая, вода часто до колен, непроходимые леса. Порой мы окончательно выбивались из сил, хотелось лечь в воду, заснуть, умереть. Но Б-нов — он у нас был «диктатором», его беспрекословно слушались — приказывал идти, и мы шли.

Где, в скольких верстах была Финляндия? Никто не знал наверняка. Один говорил — в трехстах верстах, другие — в пятистах. Мы шли на запад по компасу. Благодаря компасу же узнавали более-менее, который сейчас час. Было у нас и нечто вроде дневника, в самом узком его смысле: Б-пов вел счет дням, занося их в свое Евангелие. Записал он тридцать три дня, а оказалось, что шли мы шли тридцать пять дней. Уж по одному этому можно судить, что это были за дни.

Внимательно осмотрев весь ближайший район леса и болота, мы на несколько минут заходили в редкие избы карел. Это необходимо было для закупки хотя бы ломтя хлеба — деньги у нас, к счастью, были, удалось скопить. Часто мы делали большой круг, только бы обойти какой-нибудь хутор, казавшийся нам подозрительным в смысле присутствия там чекистов, а ими наводнена вся местность. Даже буквально падая от голода или усталости, мы заходили далеко не в каждую, изредка встречавшуюся на пути, избу. Приходилось несколько часов, а порой и дней вести наблюдение запей, присматриваться, прислушиваться: нет ли засады? Население, правда, нам сочувствовало, но оно запугано администрацией Северного лагеря особого назначения. Карелы широко оповещены, что, во-первых, за помощь хлебом или приютом бежавшим виновный десять лет проведет в Соловках, а во-вторых, за задержание беглеца обещалось крупное вознаграждение натурой — мукой.

Много страданий причиняли нам полчища комаров. Мы распухали, как от водянки. Несмотря на лето, стояли все время, в особенности, по утрам и ночью, большие холода, морозы, несколько раз выпадал снег. Однажды нас настигла метель, окончательно выбившая нас из сил. Я настолько отморозил себе ноги, что с пальцев слезли ногти.

В общем, нам везло. Иногда все мы невольно думали о чуде. Так набрели мы как-то на полуразрушенную избу. Давно уже, видимо, здесь живой души не было. Ни одного следа, а к следам мы внимательно приглядывались. Галлюцинируя от голода, обошли мы избу, заглянули осторожно внутрь — пусто. И вдруг, у забора, нечто высокое, черное, похожее на гриб. Заглянули под гриб — а там сто хлебов. Круглые, с отверстием посередине, висят под навесом. Так и не поняли — не то тут какой склад для советских постов был, не то для сенокоса заготовили карелы: во время разлива из избы не выбраться. С такой жадностью набросились мы на хлеб!

Путешествие, может быть, не продолжалось бы столько дней, если бы ежедневно не приходилось обходить непроходимые болота, леса, реки. Вода до колена — идти можно, выше — трудно. Попадались и речки без броду. В одной речонке, но с сильнейшим течением, мы чуть было не утонули.

Конечно, все эти трудности были пустяком по сравнению с опасением попасть я чекистские объятия. Из Кеми дали знать о нашем бегстве во все приграничные пункты. Ловили нас, очевидно, очень усердно. Сколько раз Бог спасал нас! Близ деревни Поддюжено, по Кеми, нашли мы избушку. На этот раз, колоссально устав, не выслали вперед разведчика, не прислушались. Б-нов открыл дверь. И вдруг из избы крик «Руки вверх!» и дула десятка винтовок. Мы захлопнули дверь, бросились к лесу и скрылись. Затем нас, в трех-четырех шагах, обстреляли беглым огнем человек восемь — десять красноармейцев. В бой вступать было бы глупо: мы имели всего только две винтовки и двадцать шесть патронов. Пришлось снова спешно ретироваться и идти; безостановочно, постоянно меняя курс, двенадцать суток.

Надежда сменялась отчаянием. Грязные, изможденные и оборванные, мы шли на запад, не зная, перешли ли мы уже финскую границу. Момент, когда выяснилось, что мы уже вне пределов проклятого СССР, навсегда останется в памяти. Представьте себе болотистую равнину, лес справа и слева, а впереди — движущиеся точки. Кто они — чекисты или финны? Идти мы уже не в состоянии. Войдя в болото, не так скоро оттуда выберешься. Мы долго всматривались в движущиеся точки. Люди были в чем-то черном, красноармейцы должны были бы быть в серых, шинелях. Перекрестившись, двинулись вперед. Оказалось — финны. Мы перешли границу. По реке сплавлялся лес. Мы долго не понимали друг друга. В конце концов, сдав винтовки рабочим, мы поплыли в лодке к ленсману 1. Силы упали. Мы были живыми трупами 2.

(Руль. Берлин, 1925. 30 июля. № 1415).

 

1. Ленсман — в Швеции и Финляндии представитель полицейской и податной власти в пригородах и сельских местностях.

2. В июле 1925 г. Иван Савин опубликовал в рижской газете «Сегодня. (№ 164, 165) очерки «Как бежали с Соловков» и «Соловецкая каторга», в основном повторяющие текст публикаций на эту же тему в берлинской газете «Руль». Однако были и некоторые различия. Так, очерк «Как бежали с Соловков» заканчивался абзацем, ярко характеризующим главного рассказчика — Мальсагова (в статье —. М-ов): «По-прежнему застенчиво улыбаясь, подтрунивая над собой, Б-ым и двумя другими офицерами С-вым и М-ским, — говорит М-ов о том, как странно ему чувствовать, себя на свободе…

— Я все время жилвВ неволе. Служил в белых армиях, потом скрывался полтора года в горах, с зелеными. Объявили большевики амнистию: мы, дураки, и поверили, спустились с гор. Забрали нас, голубчиков, и — по этапу в Солонки. Три с воловиной года там промучился. И мне теперь как-то не по себе: я не в тюрьме, я на свободе. Помню, незадолго перед нашим бегством надо было заполнить очередную анкету в лагере, где был и такой вопрос; что вы думаете о НЭПе? Я и написал: ничего я не думаю, потому что, столько уже лет сидючи в тюрьме, ни этого самого Нэва, ни настоящей советской власти не видел… Даже соловецкие чекисты улыбнулись и сказали, что я прав…».

 


II. Северные лагеря особого назначения

 

Как знает уже читатель из моей предыдущей статьи, в Финляндию бежали из соловецкого застенка несколько человек «злостных контрреволюционеров». Последние рассказали мне о режиме и порядках в так называемом СЛОНе — Северном лагере особого назначения 3.

Сейчас там около пяти тысяч заключенных. Делятся они па три категории: 1) «политические и партийные» (официальная терминология), 2) уголовные и 3) «кр» (контрреволюционеры).

Первых немного. Это — бывшие эсеры, социал-демократы, меньшевики и прочие активные члены социалистических партий. Живут они в отдельных скитах и пользуются некоторыми привилегиями. Привилегией надо считать и то, что заграничным социалистам разрешается помогать деньгами, платьем и продуктами «политическим и партийным». Вообще, чувствуется, что с «политическими и партийными» чекисты считаются, чего совершенно нельзя сказать про остальных заключенных. Жизнь уголовного, а тем более «кр» — гроша ломаного не стоит. Для уголовных и «контрреволюционеров» условия жизни ужасны. Людей нет, есть бессловесные рабы с тюремным номером и ярлыком «кр». Совершенная отрезанность от внешнего мира, бесплодность протеста, пожизненный крест тюрьмы, тяжкий физический труд, голод, холод и необычайная грязь в бараках. Приубавьте к этому постоянное глумление, побои и издевательства администрации.

В «кр»-ах числятся остатки дореволюционной демократии, былые купцы, немного нэпманов, масса офицеров всяких производств и фронтов, учащаяся молодежь, вычищенная недавно из вузов. Очень много священников и епископов. Положение их кошмарно.

Недостатка в «кр» в СЛОНе никогда не наблюдается. Гибнут одни — присылают двойную смену «с тыла» — из центральной России, с Украины, с Кавказа. Убыль пополняется с избытком. Недавно прислали из Крыма шестьдесят человек студентов, якобы организовавших «контрреволюционный заговор».

Лагерями управляет некто Ногтев, видный деятель ГПУ. Звание он имеет — «начуслон» — начальник управления «Северными лагерями особого назначения». Помощником у него некий Васьков, чекист с богатым уголовным прошлым. Кемским лагерем заведует Кериовский Иван Иванович. Все они в совершенстве изучили чекистские способы «исправления» злостных контрреволюционеров.

 

3. Имеется в виду Соловецкий лагерь особого назначения.

 

За последнее время не слышно было дел, подобных делу в Портаминске, когда в открытом море потопили баржу с четырьмя тысячами «кр». Закрыт в Холмогорах знаменитый «белый дом», в кагором еще очень недавно расстреливали по сто — двести человек; весь «белый дом» был залит кровью; невыносимый смрад разложившихся трупов разносился па несколько верст; даже московское ГПУ в конце концов обратило внимание па бойню в Холмогорах и назначило ревизию под начальством следователя Фельдмана.

Такой массовой расправы с заключенными теперь как будто нет: По одиночные расстрелы, без суда и следствия, процветают по-прежнему. И теперь в Соловках сажают в «карцер», где «кр» получает полфунта хлеба в два дня; наказание длится от двух до шести месяцев. Редко кто выдерживает эту пытку.

Моральные пытки мучительнее пыток физических. В Соловках еще никого не освобождали, даже по истечении срока наказания. Если вас «присудили», скажем, на два года в Соловки и вы отсидели свои два года, ваши бумаги посылают в Москву, а оттуда их возвращают с пометкой: сослать в Холмогоры на пять лет, из Холмогор — в Нарым или наоборот. СЛОН — это вечная каторга.

Считается счастьем поэтому в СССР — попасть на суд в ревтрибунал, но только не в ГПУ. В ревтрибунале, ради ли Европы, ради ли иных каких соображений, чувствуется какой-то, пусть и очень отдаленный, намек на законность, желание соблюсти хотя бы внешние признаки суда. Ни закон, ни законность для ГПУ не писаны. Решение ГПУ всегда одно и то же — в Соловки, в Портаминск, в Кемь и так далее, до смерти.

Борьба между Наркомюстом, оспаривающим полезность и необходимость «слонов», и ГПУ закончилась победой последнего. Правда, кредиты на советскую инквизицию значительно сокращены в текущем году. Например, Соловки, вместо просимых двух миллионов рублей, получили на «содержание» заключенных в этом году лишь двести пятьдесят тысяч рублей. Дабы свести копны с концами, Ногтев и ко и выжимают последние соки из заключенных, вынуждая их нести каторжный труд.

Арестованные летом грузят продовольствие, дрова, уголь; зимой проводят узкоколейную железную дорогу. Обращение с ними надсмотрщиков (из среды самих же заключенных, желающих выслужиться) самое жестокое. Медицинской помощи никакой.

Соловки охраняет дивизион войск ГПУ. В сравнении с числом заключенных войск немного. Но изнуренные до последней степени, всегда голодные и полураздетые люди и не помышляют о бегстве. Да и куда бежать, когда на сотни верст к западу и к югу — тайга, а на север и на восток — Белое море.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: