Тема, которую необходимо объяснить подробней сразу после представления концепции Карла Юнга – символ и психическая жизнь. Знаковую систему можно рассматривать на уровне психических механизмов, потому что использование знаков – это само по себе действие этих механизмов. Но можно также рассматривать символ на уровне более высоком, чем психические механизмы. «Знание всегда есть знаковая система»[15]. Знание и понимание суть разные феномены. Чтобы перейти от знания к пониманию, нужно перейти на другой уровень сознания, а простое оперирование знаками ещё не свидетельствует о способности извлекать из них скрытую информацию. Ведь знак представляет собой реальный предмет, и оперирование происходит именно с реальными предметами. Мамардашвили и Пятигорский подчёркивали, что при любом сознательном опыте сознание всегда сложнее, чем его содержание. Осмысление пережитого опыта достигается посредством рефлексии, то есть взглядом в прошлое. Таким образом, мышление фиксируется не на актуальном содержании опыта, а на содержании памяти. Поэтому актуальное переживание и содержание сознания никогда не оказываются в одном фокусе. «Если бы истина устанавливалась всегда впереди и мы действительно двигались бы по асимптоте к некоторой абсолютной истине, никогда её не достигая, а имея всё время лишь относительные истины, то<…>ни в одной точке этого движения никто никогда никакую истину вообще не мог бы высказать. Потому что нельзя бесконечность поделить на единицу знания, не получив при этом нуля. Значит, мы никогда не получим единицы знания»[16].
Дуализм человеческого сознания есть основа семиотики: он может видеть знак в чём угодно и актуализировать сознание. Дуализм культивируется современной культурой, которая поощряет изучение «себя и мира», то есть прямым образом указывает на противопоставление человека и его окружения. Мамардашвили и Пятигорский, в отличие от Карла Юнга, не считали, что существуют символы подсознательного, которые принципиально не декодируются. То, что называют подсознательным, на самом деле знание, не прошедшее процессов декодировки, то есть то, что не поддалось пониманию. «Символ предполагает необходимость очень тонкого и непрямого обращения с собой»[17]. Но при кажущееся неизбежности двойственности познания мира, человек может быть открыт опыту, которого ещё не было в его сознании, а значит и применить к нему имеющиеся стереотипы мышления невозможно. И здесь возникает конфликт между сохранением прежнего «я» и обновлённым «я». Долгое время психология видела в тождественности «я» основу сознательного существования. Хотя при такой установке получается, что развитие «я» невозможно в принципе. Ведь для того, чтобы ассимилировать новый опыт, нужно поставить под сомнение опыт предшествующий. То есть на какое-то время прервать связь с «я», растождествить себя с самим собой, чтобы после получить обновлённое «я».
|
Таким образом, символ является элементом, объединяющим психическую экзистенцию с реальным содержанием сознания. Символ коррелирует с содержанием сознания, но остаётся вне его. В обычной ситуации индивид на когнитивном уровне не понимает, что содержание символа – это содержание его собственного ментального пространства, поэтому символ воспринимается как нечто чуждое сознанию. Так и символ Троицы задаёт определённую динамику мышления, призывает человека к новому уровню бытия. Икона Рублёва «Троица» означает собор (от слова «собрание»): три ангела и тот, кто созерцает икону образуют единство, в котором земная жизнь восполняется до божественной. А «иконы передают не догматы церкви и не рассудочное понимание веры, но ощущение таинства»[18]. «Преодоление ненавистного разделения мира, преображение вселенной во храм, в котором вся тварь объединяется так, как объединены во едином Божеском Существе три лица Св. Троицы,— такова та основная тема, которой в древнерусской религиозной живописи все подчиняется»[19].
|
Поэтому Троица и символична – потому что о ней можно мыслить. По Декарту, мыслить значит представлять нечто конечной форме. Но сущность Троицы предполагает бесконечность, а бесконечность может быть выражена в конечности только в феномене. Поэтому Бог должен быть в некотором аспекте воплощённым, но ни в коем случае не ограничиваться этой воплощённостью. А человек, в свою очередь, должен видеть за воплощением Сына бесконечность и вездесущность Отца и Духа. «Поэтому мир «тройственен» - в нём не только Отец, но ещё и Сын, и Дух. И то, что мы можем понять, мы можем понять только духовно, то есть не по законам объекта, а по законам духа»[20].
Итак, с одной стороны, Бог вочеловечивается, с другой – человек обнаруживает в своей душе божественный аспект, нить, связывающую его с Абсолютом. А принцип троичности необходим для задания должной динамики мышления, при которой сознание не может зацепиться ни за одно лицо Троицы и в то же время не может просто отказаться от акта декодировки этого символа. Нечто подобное полагал Гегель: «…различаются три момента – сущности, для-себя-бытия, которое есть инобытие сущности и для которого сущность существует, и для-себя-бытия или знания себя самого в "ином". Сущность созерцает только себя самое в своем дляосебяобытии; в этом отрешении она – только при себе, дляосебяобытие, которое исключает себя из сущности, есть знание сущности о себе самой; это есть слово, которое, будучи высказано, покидает высказавшего это слово и оставляет его опустошенным, но которое столь же непосредственно внимается, и лишь то, что оно внимает себе самому, есть наличное бытие слова. Так что различия, которые сделаны, столь же непосредственно растворяются, как и делаются, и столь же непосредственно делаются, как и растворяются, и истинное и действительное есть именно это внутри себя совершающее круг движение»[21].
|
Но при всём при этом человек остаётся жить в мире, в котором он по-прежнему различает добро и зло. У. Джеймс говорил, что одни типы личности более восприимчивы к добру, другие – к злу. Для первых главное в этой жизни обрести всевозможные блага, познать радости жизни. Вторые считают, что приближаются к пониманию мира через принятие зла. Из-за подобного разделения в умах людей резонно возникает сомнение в возможности существования абсолютного блага, если они на своём опыте испытали несчастья в мире, который, по словам теистических религий, задуман как непременное добро. Хотя в мире вряд ли существовали и существуют люди ни разу не переживавшие ни счастье ни несчастье. Ни добро, ни зло не существуют субстанционально, более того, одно и то же событие одними почитается за зло, другими – за добро. Значит корни признания или отрицания абсолюта лежат вовсе не в области философских рассуждений, а глубоко в индивидуальном и коллективном бессознательном. По Джеймсу, отношение к собственной участи зависит от внутренней установки. «Если человек верит, что все наши переживания полны глубокого нравственного смысла, что наши страдания имеют непреходящее значение; если ему кажется, что Небо милосердно к земле, если все для него дышит верою и надеждой, – горечь жизни не отравит его дней и они будут полны для него смысла и ценности. Но если, наоборот, человек убежден, что жизнь его протекает среди леденящего холода и ужасов всеобщей борьбы, что она лишена вечного смысла, как это утверждает чистый натурализм и популярно-научный эволюционизм нашего времени, – то жизнь для него теряет всякую цену и становится унылой и бессвязной вереницей дней»[22].
После такого утверждения, возникает законный вопрос о том, что такое вера, о которой упоминает Джеймс. В работе «Воля к вере»(1986) он писал, что вера – это принятие того, что с точки зрения теории ещё может вызывать сомнение. Основой веры он считал волю, как способность действовать, не представляя полностью всех последствий, а полагаясь на некий внутренний идеальный план. Но интересно упомянуть, что Гегель, например, разделял понятия истинности и кажущейся достоверности.
Совсем другие идеи о вере высказывала Марина Курочкина, ученица Григория Померанца. Её работы мало известны в научных кругах, но это не делает их менее достойными изучения. Она видела в вере основу познания, ту субъективную точку равновесия, которая делает возможным движение. Любое движение – это периодичный процесс потери равновесия и обретение его вновь, но чтобы равновесие потерять, нужно его предварительно иметь. В таком понимании, вера – это инструмент познания трансцендентного. Ещё Блаженный Августин говорил, что «вера – это такое особое знание». Действительно, с точки зрения Курочкиной, вера и знания не отделимы друг от друга. Более того, когда связь между ними нарушается, вера превращается в фанатизм, в приверженность догмам.
«Если начать рассуждения с ума, влюбленного в себя, найдешь не троичность, а двойственность: любовь и разум. Но ум не может себя любить, пока не сознаёт себя, не обладает тем, что можно назвать самосознанием. Предвосхищая Декарта, Августин утверждал, что постижение себя – основа всякой иной уверенности. Даже опыт сомнения повышает наше осознание себя»[23]. Только баланс между волевой, эмоциональной и ментальной сферами человека приведёт его к целостности. Эти сферы тяготеют к единому центру, который в теистических религиях называется Богом, нетеистических – пустотой, неизречённым Дао и так далее. Иными словами, в любой религии есть трансцендентный элемент, который инициирует личностное развитие в сторону преодоления себя. Основой познания трансцендентного является открытость как готовность принятия, а затем и преодоления и добра, и зла. В буддизме это называется срединным путём: человек не должен обольщаться счастьем и убиваться горем, потому что и то, и другое носит лишь временный, относительный характер. Обретение связи с трансцендентным достигается в признании смысла жизни лишь в самой жизни, в её глубине. По отношению к любому рациональному объекту, можно сказать, что смысл жизни – ни в чём. Но это вовсе не означает, что его нет. Это стадия смерти символа и любой вещественной оболочки, потому что жизнь в своей целостности не сводима ни к одной умозримой частности. Потому что любая частность подвержена смерти. Отождествлять жизни и её смысл с чем-то рациональным значит допускать возможность собственной смерти. А это главный человеческий страх. Более того, речь идёт не о физической смерти, которая неизбежна, а о смерти духа. У человека есть свобода выбора жизни и смерти, но свобода неизбежно несёт ответственность за последствия выбора. Поэтому в некоторых богословских концепциях Бог описывается через отрицание – в знак того, что он не принадлежит ничему «тварному». То, что в христианстве называется спасением, должно произойти не после физической смерти, как считает большинство верующих, которым просто легче отказаться от духовных усилий и свести духовную жизнь до исполнения ритуалов, а именно в этой жизни. Об этом можно догадаться, следуя простой логике: для чего нужно надеяться на так называемую загробную жизнь, о которой никто ничего не знает, в том числе, существует ли она, пренебрегая настоящим, которое доступно абсолютно всем живым людям? Так называемое спасение заключается в преображении личности. А преображение основывается на осознании того, что все ограничения земного бытия могут быть на самом деле путём к высшему уровню существования, а ключ к подобной перемене видения мира лежит в глубине личности самого человека. «Ибо понятие Божественной свободы не может быть умозрительным, оно должно быть экзистенциальным о через личное опытное познание, причастие, сопереживание» - пишет Марина Курочкина[24].
Гораздо более критично к свободе человека относился Мирча Элиаде. Он считал, что только в случае допущения человеком трансцендентной основы бытия, он способен обрести подлинную свободу. По Элиаде, вера – это «полное освобождение от всякого рода естественных "законов" и, следовательно, ведет к высшей степени свободы, какую только может вообразить человек о возможность оказывать влияние даже на онтологический статус Вселенной. Поэтому она является созидательной свободой по определению. Другими словами, она представляет собой новую формулу сотрудничества человека с творением, и была дарована ему первой о оставаясь при этом единственной о в момент выхода за пределы традиционной культуры архетипов и повторения. Лишь такая свобода (помимо ее сотериологической и, следовательно, религиозной в строгом смысле этого слова ценности) способна защитить современного человека от ужаса перед историей о это свобода, которая исходит от Бога и опирается на него. Любая другая современная свобода может, конечно, принести некоторое удовлетворение тому, кто ею обладает, однако она бессильна оправдать историю, а это равносильно ужасу перед историей с точки зрения любого человека, который не лукавит сам с собой»[25].