И в памяти его вновь закипел вокруг штормовой Каспий, зеленая муть вспененных волн взметнулась до небес; вздыбился перевернутый карбас; снова тяжело ударил по голове борт… Василий удержал на поверхности полуживого мальчишку-калмыка, не умевшего плавать. Потом, когда Хонгор очнулся и сам ухватился за мокрый, скользкий борт, Василий, повисший рядом с ним, пригрозил больше не спасать его, если Хонгор не поклянется, буде останется жив, принять истинную веру Христову. Юный калмык молчал, стиснув губы в упрямую тонкую линию, уже простившись с жизнью и ожидая только новой волны, несущей гибель. И вот она пришла, оторвала, подмяла под себя, потащила в глубину, и последнее, что услышал Хонгор, был бесшабашный крик: «Держись! Держись! Черт с тобой, живи нехристем!»
А самое последнее, что он почувствовал, – железные крючья, больно впившиеся в его плечо. Это были сильные пальцы Василия с тонким серебряным колечком на мизинце. Колечком, украшенным подковою…
Хонгор вновь вгляделся в мертвое лицо.
Эта женщина еще совсем юная! Она могла быть дочерью Василия и унаследовать его кольцо, но невозможно представить, что дочь русского нойона вдруг оказалась в степи одна, одетая как простолюдинка, умирающая от жажды. Разве что она унаследовала беспокойный нрав отца и его неуемную охоту до всяческих приключений.
Нет, теперь уж никогда не узнать, ни кто она, ни как попало к ней сие памятное кольцо. Он вздохнул, рассеянно надвинул кольцо себе на мизинец, как носил Василий, и, с усилием вонзив лопатку в сухую землю, бросил ком земли на неподвижное тело.
И вдруг…
Удар грома расколол и свод небесный, и твердь земную. Хонгор вздернул голову и на миг зажмурился, ибо чуть ли не в глаза ему вонзилась стрела молнии! Откуда ни возьмись налетел ветер, вмиг затянувший небеса тяжелой черной кошмой туч, сразу обрушился ливень. Да с такою силою, что Хонгор невольно согнулся, заслоняя голову, словно его ударили.
|
Дождь бил в землю так яростно, что пыль взвилась столбами. Сквозь водяную завесу Хонгор успел увидать, как серые струи секут лицо мертвой женщины, и в душе его шевельнулся ужас. Ведь гроза разразилась точно в то мгновение, когда он бездумно надел себе на палец кольцо Василия! Он присвоил то, что теперь принадлежало мертвой женщине, и небеса рассвирепели. Гром бил так часто, словно гелюн [25]в свой бубен, а каждая молния, чудилось, норовила угодить прямехонько в Хонгора, словно он был демоном-осой, в которого всегда метит молния.
Хонгор, подставив спину беспощадной порке дождя, нагнулся, сдернул с мизинца перстенек и торопливо надвинул его на палец мертвой. И… и сердце его приостановилось, ибо этот скрюченный палец слабо дрогнул. Рука женщины медленно приподнялась.
Тут Хонгору почудилось, что с небес его крутым кипятком окатило. Дух занялся от страха. Он впился помутившимся взором в лицо умершей и увидел, что стиснутые губы разомкнулись, а веки бессильно дрожат, пытаясь приподняться, но дождь беспощадно заливает их.
«Костлявая рука смерти! Так ты упустила добычу? Она жива?!»
Хонгор рванулся вперед, загораживая собою лицо девушки от секущих струй, и наконец она смогла открыть глаза.
Они были еще затуманены беспамятством, но от их зеленовато-серого сияния это бледное лицо сразу ожило и просветлело. А Хонгору почему-то вспомнилась манящая речная глубь и даже почудилось, что до него донесся свежий и чуть горьковатый запах влажных цветов.
|
Проливной дождь, будто гребень, вычесал из волос девушки соль и пыль, и они широко разметались по мокрой траве. Ее лицо, окруженное этой темной волной, напомнило Хонгору таинственный цветок – белый лотос, который он видел только единожды в жизни, но с тех пор не мог забыть.
А еще зазвучали в ушах слова из старой сказки.
«Я буду твоею, Бембе, – сказала прекрасноликая Эрле, чудо красоты. – Я буду твоею, но не прежде, чем ты принесешь мне из неведомой страны белый лотос!
И отправился Бембе в путь. Долог, тяжек был тот путь, но его озарял свет вечной любви. Много лет минуло, и вот наконец воротился богатырь. Он принес своей возлюбленной белый лотос. Но никто не встретил его: Эрле умерла в разлуке».
– Ты жива, Эрле! – прошептал Хонгор, сам себя не слыша. – Ты жива, я нашел тебя!
Он поднял голову и увидел, что дождь кончился. Даль тонула в сизом мареве, но небеса просветлели, очистились. Только на востоке еще летали бледно-розовые мгновенные зарницы. Чистая, омытая степь сверкала вокруг Хонгора, источая забытые ароматы, которыми дышат лунные весенние ночи, словно все вокруг было покрыто не умирающей желтой травою, а тысячью цветов. Чудилось, она заговорила, запела громкими голосами обрадованных птиц; выше подняли головы ковыли…
И точно так же пело, сверкало и благоухало сердце Хонгора.
Волосы ее, высохнув, оказались совсем светлыми, выгоревшими, будто ковыль. Девушка долго, медленно причесывалась обломком гребня и заплетала косы, вяло шевеля худыми пальцами и глядя перед собою широко открытыми, но словно бы ничего не видящими глазами.
|
Хонгор ее не торопил. Видел, что незнакомка еще не понимает, не осознает случившегося с нею и привычные движения помогают ей прийти в себя.
Так же долго, медленно и задумчиво она пила воду. И наконец-то в глазах ее появился осмысленный блеск.
– Ну что же, тогда едем? – сказал ей Хонгор по-русски, испытывая какую-то неловкость от этого немигающего взгляда светло-серых глаз с желтоватым ободком вокруг зрачка, от чего они порою наливались мерцающей зеленью.
Она равнодушно потупилась и покорно подчинилась его рукам, подсадившим ее на луку седла. Чтобы ей было мягче, Хонгор подложил свою короткую учи [26], которую всегда брал с собою в путь. Но она словно бы и не заметила ничего, ей словно бы все равно было, где и как сидеть.
Она ничему не удивлялась. В ней даже не было отчаяния и страха. Она была словно неживая… И впервые поразила Хонгора мысль о том, что же ей пришлось пережить, что испытать, что потерять, прежде чем рухнуть без сил в урочище Дервен Худук. И от этих неразрешимых загадок его душу заволокло дымкой печали. Он твердил себе, что так много думать о женщине недостойно мужчины. Однако печаль не уходила. Но стоило девушке от тряской рыси коня чуть откинуться и прислониться спиною к его плечу, как туман грусти рассеялся, и к нему вновь вернулось прежнее счастливое спокойствие, которое охватило его, как только Эрле впервые открыла глаза.
Золотисто-рыжий Алтан шел мерно, словно журавль, пританцовывая.
Хонгор поверх русой головки, откинувшейся на его плечо, смотрел в степь. И, казалось, видел ее впервые: все эти бесконечные волны тускло-золотистой травы; все эти лощины, заполненные серебристо-серой лебедою; рыхлые песчаные бугры, поросшие степною малиною с кое-где видными темными, съежившимися ягодками. И снова ровная-ровная, будто желтый шелковый платок, степь, единственное, что любил в этой жизни Хонгор! И сейчас ему захотелось, чтобы эта чужая измученная девушка смотрела на степь с тем же восхищением, с каким смотрит он, чтобы поняла: ни море, ни река, ни горы, ни лес не могут быть краше!..
Да кто их разберет, этих русских? Вон Василий тоже твердил то и дело: «Что за приволье! Что за раздолье!» А потом увел ночью лучшего коня из табунов отца Хонгора и был таков. Бросились вдогон, но где там! Искать в степи человека, да еще если он сам хочет скрыться, все равно что будан [27]в деревянном котле варить.
Эх, Василий!.. Хонгор уж думал, давно его косточки ветры и дожди выбелили.
Надо бы поспрашивать о нем у этой девушки, но отчего-то язык словно отнялся…
Тут Хонгор заметил, что она как-то странно вздрагивает, будто в ознобе. Нет, солнце по-прежнему палит. Покосился и увидел: рубаха на ее груди потемнела, намокла от слез.
Хонгор так и замер. И вновь легла тяжесть на душу: кого же утратила она в степи или кто покинул ее там, что скрытые рыдания бьют ее тело, словно лихорадка? Чем же перемучилась она, что вот так покорно привалилась к его плечу?!
Ночью девушка без слов легла рядом с ним – на одну кошму, под один учи. Вечером она съела творожную лепешку. Слабый голод был, пожалуй, единственным чувством, что пробудилось в ней. И она лежала так неподвижно, дышала так тихо, что ночью Хонгор несколько раз приподнимался и прислушивался, а жива ли она еще?!
Эрле лежала, смежив ресницы, но один раз Хонгор вдруг увидел отражение луны в ее широко распахнутых глазах. Казалось, они полны расплавленного золота. Хонгор даже отшатнулся, и девушка медленно, словно нехотя, опустила веки. И Хонгор понял: если он сейчас распустит пояс, навалится всем телом на ее слабое тело, вопьется губами ей в грудь, задыхаясь, если истерзает ее до боли, до муки, она все равно не шелохнется, так и будет лежать недвижимо, глядя ввысь глазами, полными лунного золота…
Но нет, похоть его спала, хотя он еще не считал себя стариком и кровь его частенько ярилась так, что жене было чем хвалиться перед подругами, тайно, темно краснея и делая вид, что ее обуревает стыд. И если бы Эрле вдруг протянула свою исхудавшую, почти невесомую руку, положила ему на грудь… Если бы хоть отстранилась стыдливо, когда его горячее тело на миг придвинулось к ней!.. Нет. А такую, как сейчас, он хотел бы убаюкать на своих заботливых руках, чуть слышно шепча ей: «Ах ты, камышинка придорожная!» Такую, как сейчас, он хотел бы вечно, с утра до заката и с заката до утра, вести по степи, вдыхая медовый запах русых волос.
Хонгор вообще никогда не был жесток и суров и знал это за собою. Но вот сейчас, лежа в степи, под золотою холодною луною, рядом с этой незнакомой русской, он ощущал, как вся доброта его и рассудительность, вся жалость, снисходительность, нежность, которые он когда-либо испытывал в жизни и которые, как представлялось ему иногда, оплели и людей, встреченных им на своем веку, и животных, которых он ласкал, и степь, которую он исходил и изъездил вдоль и поперек, несчетным множеством живых теплых нитей, – все эти ощущения вдруг воротились в его сердце, переполнили его, вспыхнули подобно костру, согревая и освещая эту холодную ночь новым, неведомым прежде светом.