X x x
Бывали бригадиры, которые нам сочувствовали и делали все, что могли,чтобы облегчить наше положение. Но даже они попрекали нас тем, что обычныйрабочий делает в несколько раз больше, чем мы, и к тому же за меньшее время.Но ведь они знали, в чем дело - нормальный рабочий не живет на пайке в 300г. хлеба (это теоретически; на самом деле мы часто получали меньше) и 0,8 л.жидкого супа в день; нормальный рабочий не живет в таком психологическомнапряжении, как мы, не имея весточки от семьи, которая либо была в другомлагере, либо сразу отправлена в газовую камеру; нормальному рабочему неугрожает смерть непрерывно, ежедневно и ежечасно. Я даже позволил себеоднажды сказать благожелательному бригадиру: "Если бы вы так же быстронаучились у меня производить операции на мозге, как я научился у вас строитьдороги, я бы почувствовал к вам огромное уважение." Он только усмехнулся. Апатия, главный симптом второй фазы, была необходимым механизмомсамозащиты. Окружающая действительность затуманивалась, и все усилия иэмоции были сосредоточены на одной задаче: сохранить свою жизнь и жизньдрузей. Обычно можно было услышать, когда вечером после работы нас вели влагерь, как кто-нибудь со вздохом облегчения произносил: "Слава Богу, ещеодин день прошел!" Можно легко понять, что такое состояние напряжения, соединенное спостоянной необходимостью сосредоточиться на задаче остаться в живых,низводило внутреннюю жизнь заключенного до примитивного уровня. Некоторые измоих коллег в лагере, знакомые с психоанализом, часто говорили о "регрессии"узников - возврате к более примитивной форме душевной жизни. Их желания инадежды ярче всего проявлялись во сне.. Что чаще всего снится заключенному? Хлеб, печенье, сигареты и хорошаягорячая ванна. Из-за недоступности этих простых вещей наяву, заключенныйискал исполнения желаний во сне. Насколько полезны эти сны - другой вопрос:сновидцу приходится пробуждаться от них к реальности лагерной жизни ижестокому контрасту между ней и иллюзиями сна. Я никогда не забуду, как однажды ночью я был разбужен стонами соседа,который метался во сне, явно из-за какого-то ужасного кошмара. Так как явсегда испытывал особую жалость к людям, страдающим кошмарами, то решилразбудить беднягу. Внезапно я отдернул руку, уже протянутую к его плечу,испугавшись того, что я чуть-чуть не совершил: в этот момент я совершенноясно осознал, что никакой сон, даже самый страшный, не может быть такужасен, как окружающая нас действительность лагеря, к которой я его чутьбыло не вернул. Из-за совершенно недостаточного питания, от которого страдализаключенные, было вполне естественно, что вожделенные мечты о хлебе былитем главным примитивным инстинктом, вокруг которого была сосредоточенадушевная жизнь. Если двое заключенных работали рядом, а охрана следила неслишком пристально, они, как правило, сразу начинали говорить о еде. Одинспрашивает у соседа - какие блюда он больше всего любил. Затем они начинаютобмениваться рецептами и составляют меню на тот день, когда встретятся - тотдень в далеком будущем, когда они будут свободны и вернутся домой. Ониговорят и говорят, рисуя все в деталях, пока внезапно вдоль траншеи непронесется предупреждение, обычно в виде специального пароля или числа:"Пришла охрана". Я всегда считал разговоры о еде опасными. Разве не вредно провоцироватьорганизм такими подробными сильнодействующими картинами деликатесов, когдаон каким-то образом сумел адаптироваться к крайне скудному инизкокалорийному рациону? Пусть давая сиюминутное утешение, эта иллюзия впсихологическом отношении наверняка небезопасна. Ближе к концу нашего заключения дневной рацион состоял из оченьводянистого супа, который давали раз а день, и обычного маленького хлебногорациона. Был еще так называемый "добавочный паек", состоявший из 20 г.маргарина, или ломтика скверной колбасы, или кусочка синтетического меда,или ложки жидкого джема. По калорийности эта диета была абсолютнонедостаточной, особенно принимая во внимание нашу тяжелую физическую работуи постоянное пребывание на холоде в неподходящей одежде. Больным, которыкбыли "под особой заботой", то-есть тем, кому было разрешено лежать в баракевместо того, чтобы выйти из лагеря на работу, было еще хуже. Когда исчезли последние слои подкожного жира, и мы окончательно сталискелетами, обтянутыми кожей и лохмотьями, наши тела начали пожирать самисебя. Организм начал переваривать свой собственный белок, и мускулы сталиисчезать. Один за другим умирали члены маленькой общины нашего барака.Каждый из нас мог точно рассчитать, чья очередь будет следующей и когдаподойдет его собственная. После многих наблюдений мы хорошо узнали симптомы,которые делали наши прогнозы очень уверенными, "Он долго не протянет" или"Это следующий", - мы шептали один другому, и когда, во время ежевечернихпоисков вшей, мы разглядывали свое собственное обнаженное тело, то думаливот о чем: "Вот это тело, мое тело - уже почти как труп. Что стало со мной?Я просто маленькая частица массы человеческой плоти - массы за колючейпроволокой, скученной в нескольких землянках-бараках; массы, определеннаячасти которой начинает разлагаться, потому что она стала безжизненной." Я выше упоминал, как невозможно было избавиться от мыслей о еде илюбимых блюдах, которые врывались в сознание заключенного, как только у негопоявлялась свободная минута. Наверное, легко понять, что даже самые сильныеиз нас тосковали о времени, когда у них снова будет обильная и хорошая пища,не столько ради самой еды, сколько ради того, чтоб вырваться изнечеловеческого существования, лишившего нас способности думать очем-нибудь, кроме еды. Те, кто не прошел через подобный жизненный опыт, навряд ли сможетпонять разрушающий душу конфликт и усилия воли, которые переживаетголодающий. Они едва ли могут вообразить, что значит рыть траншею,напряженно вслушиваясь, когда наконец сирена объявит получасовой интервал, ибудут раздавать хлеб; что значит постоянно переспрашивать бригадира - еслион позволял это - который час; что такое нежно дотрагиваться до куска хлебав кармане куртки, поглаживая его замерзшими голыми пальцами, затемотламывать крошку за крошкой и класть в рот, и наконец последним усилиемволи снова прятать его в карман, обещая себе, что этим утром он продержитсядо обеда. Мы могли бесконечно обсуждать, разумны ли разные методы обращения смаленьким хлебным рационом, который в последний период нашего заключениявыдавался раз в день. Было два основных подхода. Одни полагали, что следуетсразу съесть весь хлеб. Тут было сразу два преимущества: по крайней мере разв день можно было заглушить самые страшные голодные рези - хотя бы накороткое время, и это была самая надежная защита от кражи или потерирациона. Вторая группа придерживалась принципа растягивания хлебной нормы нацелый день, используя другие доводы. К ним я в конце концов и присоединился. Из ежедневных 24 часов лагерной жизни самым ужасным моментом былопробуждение, когда еще в ночное время три пронзительных гудка сиреныбезжалостно прерывали наш тяжелый сон. Мы начинали борьбу с мокрымибашмаками, в которые едва можно было втиснуть ноги, воспаленные и опухшие ототеков. Раздавались обычные стоны и вздохи по поводу мелких неприятностей,таких как обрыв проволоки, заменявшей шнурки для ботинок. Однажды утромчеловек, обычно мужественный и достойный, заплакал как ребенок: его башмакиокончательно вышли из строя, и ему предстояло идти босиком по заснеженнойземле. В эти кошмарные минуты утешением мне служил кусочек хлеба, который явытаскивал из кармана и с наслаждением жевал. Помимо того, что недоедание вызывало всеобщую озабоченность едой, из-занего полностью исчезали сексуальные желания. Кроме первоначального шока, этоможет быть единственной причиной явления, которое я как психолог невольнонаблюдал в этих чисто мужских лагерях: в противоположность другим мужскимзаведениям - таким как военные казармы - там было мало сексуальныхизвращений. Даже в своих снах заключенный не был озабочен сексом, хотя егорасстроенные эмоции и более высокие и утонченные чувства определенновыражали себя во снах. У большинства заключенных необходимость тратить все усилия наэлементарное выживание приводила к полной потере интереса ко всему, что неслужило этой цели, и этим легко объяснить их полное бесчувствие. Ястолкнулся с этим при переводе из Освенцима в лагерь - филиал Дахау. Нашпоезд шел через Вену. Он должен был пройти мимо улицы, где я родился, мимодома, где я провел много лет своей жизни - фактически все годы до отправки влагерь. Нас было пятьдесят в тюремном вагоне с двумя маленькими зарешеченнымиокошками. Только часть заключенных имела возможность присесть на корточки.Остальные, вынужденные часами стоять, толпились около окошек. Поднявшись нацыпочки и глядя поверх голов сквозь решетку окна, я бросил (как я тогдадумал - прощальный) взгляд на мой родной город. Мы все чувствовали себяскорее мертвыми, чем живыми, так как думали, что наш поезд отправляется вМаутхаузен и что нам осталось жить всего одну-две недели. У меня былоотчетливое чувство, что я вижу улицы, площади и дома моего детства глазамимертвого человека, который с того света смотрит вниз на призрачный город. После нескольких часов задержки на станции поезд двинулся. И вот улица- моя улица! Молодые парни с годами лагерной жизни за плечами были, длякоторых это путешествие было для них большим событием, пристальноразглядывали город. Я начал их просить, умолял пустить меня к окошку хоть наодно мгновение. Я пытался объяснить, как много значит для меня взгляд наВену именно сейчас. Мне грубо и цинично отказали: "Ты жил тут все время?Стало быть, ты уже успел насмотреться!" В лагере царила еще и "культурная спячка". Было два исключения: религияи политика. О политике говорили повсюду и почти непрерывно; обсуждения былиоснованы в основном на слухах, которые быстро и жадно подхватывались ипередавались друг другу. Слухи о военном положении обычно бывалипротиворечивы. Они быстро сменяли друг друга и только усиливали напряжение инервотрепку у заключенных. Много раз надежды на скорый конец войны,раздуваемые оптимистическими слухами, сменялись разочарованием и отчаянием.Некоторые из нас теряли всякую надежду, но еще хуже были неисправимыеоптимисты - они раздражали больше всего. Тяга заключенных к религии, если она у них возникала, бывала невероятноискренней. Глубина и сила религиозной веры часто удивляла и трогалановоприбывших. Самыми впечатляющими в этом отношении были импровизированныемолитвы и богослужения в уголке барака или в темном кузове запертогогрузовика для скота, в котором нас, усталых и замерзших, везли с дальнихрабочих участков. Зимой и весной 1945 г. произошла вспышка тифа, которым заразились почтивсе заключенные. Смертность среди ослабевших от непосильной работы людейбыла высока. Помещения для больных никуда не годились, практически не былони лекарств, ни персонала. Некоторые симптомы болезни были крайнемалоприятны: непобедимое отвращение к малейшей крошке еды (что былодополнительной опасностью для жизни) и страшные приступы горячки. Жуткийслучай горячки был у моего друга, который считал, что умирает, и пыталсямолиться, но в своем бреду не мог найти слов для молитвы. Чтобы избежатьэтих приступов бреда, я старался, как и многие другие, не спать всю ночь.Часами я сочинял речи в уме. Постепенно я начал восстанавливать рукопись,которую потерял в дезинфекционной камере Освенцима, стенографическинацарапывая ключевые слова на маленьких обрывках бумаги. Иногда в лагере разворачивались научные дискуссии. Однажды я сталсвидетелем зрелища, никогда не виданного мной даже в нормальной жизни, хотяи близкого к моим собственным профессиональным интересам: спиритическогосеанса. Я был приглашен главным врачом лагеря (тоже заключенного), которыйзнал, что я специалист-психиатр. Сеанс происходил в его маленькой личнойкомнате в больничном бараке. Собрался маленький кружок, и среди них, внарушение правил, старшина из санитарной команды. Один человек начал вызывать духов чем-то вроде молитвы. Лагерный клерксидел перед листом чистой бумаги без всякого сознательного намерения писать.Через десять минут (после которых сеанс закончился, поскольку медиуму неудалось упросить духов явиться) его карандаш совершенно отчетливо вывел набумаге "VAE V". Все считали, что клерк никогда не учился латыни и никогдараньше не слышал слов "vae victis" - "горе побежденным". А по-моему, оннаверняка когда-то их слышал, но не запомнил сознательно, и они оказались враспоряжении "духа" - духа его подсознательного мышления - как раз сейчас,за несколько месяцев до нашего освобождения и окончания войны. Несмотря на вынужденную физическую и умственную примитивность лагернойжизни, духовная жизнь могла стать даже глубже. Люди с тонкойчувствительностью, которые привыкли к напряженной интеллектуальной жизни,могли испытывать сильные страдания (они часто бывали хрупкого сложения), нопотери их внутреннего Я были меньше. Они могли найти прибежище отокружающего кошмара в богатой внутренней жизни и духовной свободе. Толькотак можно объяснить явный парадокс: некоторые заключенные, которые совсем невыглядели крепкими, часто выживали в лагерных условиях успешнее, чемздоровяки. Чтобы лучше это разъяснить, мне опять придется обратиться кодному личному переживанию. Однажды рано утром, как обычно, мы шагали к месту работы. Раздавалиськрики команды: "Отделение, вперед марш! Левой - два-три-четыре! Ле-войдва-три-четыре! Левой два-три-четыре! Левой два-три-четыре! Шапки до-лой!"Эти слова до сих пор звучат в моих ушах. При команде "Шапки долой!" мыпроходили через ворота лагеря, и на нас наводились лучи прожекторов. И плохоприходилось тому, кто из-за холода натягивал шапку на уши до того, какдавалось позволение. Мы брели в темноте, шлепая по широким лужам и спотыкаясь о камни, поединственной дороге, ведущей из лагеря. Сопровождающие нас конвойные кричалина нас и подталкивали прикладами. Те, у кого ноги были изранены, опиралисьна плечо соседей. Мы шли в молчании: ледяной ветер не располагал кразговорам. Пряча рот в поднятый воротник, мой сосед внезапно шепнул: "Еслибы наши жены увидели нас сейчас! Я надеюсь, что в их лагерях условия лучше,и что они не знают, что происходит с нами." Я начал думать о своей жене, и пока мы брели и брели, скользя наобледеневших местах, поддерживая друг друга, мы оба молчали, но знали, чтокаждый думает о своей жене. Иногда я смотрел на небо, где уже тускнелизвезды, и розовый свет утра начал пробиваться из-за облачной гряды. Но мыслибыли заняты образом моей жены, который представлялся со сверхъестественнойостротой.Я слышал, как она отвечает мне, видел ее улыбку, ее открытый иободряющий взгляд. Реальный или воображаемый, ее взгляд сиял сильнее, чемсолнце, которое начало восходить. Меня пронзила мысль: в первый раз в жизни я увидел истину, воспетую встихах стольких поэтов и провозглашенную как конечная мудрость столькимимыслителями: любовь - это конечная и высшая цель, к которой может стремитьсячеловек. И тогда я осознал величайший из секретов, которыми могут поделитьсяпоэзия, мысль и вера: спасение человека происходит через любовь и в любви. Японял, что человек, у которого ничего не осталось на этом свете, все ещеможет познать блаженство, хотя бы только на короткое мгновение, в мысленномобщении со своими любимыми. В состоянии крайней безысходности, когда человекне может выразить себя в какой-нибудь полезной деятельности, когда егоединственное достижение - это достойно переносить свои страдания, - даже втаком положении человек может, через полное любви размышление о близкомчеловеке, выразить себя. В первый раз в жизни я был способен понять смыслслов: "Блаженны ангелы, погруженные в вечное и полное любви созерцаниебесконечной красоты." Человек передо мной споткнулся, и задние упали на него. Подбежалконвоир и обрушил удары плети на всех подряд. Это прервало мои мысли нанесколько минут. Но скоро моя душа сумела вернуться из лагернойдействительности в другой мир, и я возобновил разговор с моей любимой: язадавал ей вопросы, она отвечала; она спрашивала меня, и я отвечал. "Стоп." Мы пришли на место работы.Все кинулись в темный сарай снадеждой опередить других и получить хороший инструмент. Каждый получалзаступ или кирку. "Эй, свиньи, не можете поживей?" Скоро мы заняли наши вчерашние места втраншее. Мерзлая земля раскалывалась под ударами кирки - только искрылетели. Люди работали молча, их мозг оцепенел. Мои мысли все еще были сосредоточены на образе моей жены. Я даже незнал, жива ли она. Но мне стало ясно (теперь-то я хорошо понимаю этуистину): любовь гораздо шире физической личности любимого человека. Онасосредоточена на духовном существовании любимого, его внутренней сущности.Присутствует ли он тут физически, и даже жив он или нет, в каком-то смыслетеряет значение. Я не знал, жива ли моя жена, и был лишен возможности это узнать (вовремя всего моего трехлетнего заключения не было никакой исходящей илиприходящей почты); но в тот момент это уже было неважно. Мне незачем былознать; ничто не могло разрушить силы моей любви, моих мыслей и образалюбимой. Даже знай я, что моя жена погибла, то думаю, что невзирая на этопредавался бы размышлениям о ее образе, и что моя мысленная беседа с нейбыла бы такой же живой и давала бы такое же утешение. "Положи меня какпечать на сердце свое, ибо любовь cильна, как смерть." Такой подъем внутренней жизни давал заключенному убежище от пустоты,отчаяния и духовной бедности его существования, позволяя ему спасаться впрошлом. Выпущенное на волю воображение вовсю играло прошедшими событиями,часто не очень значительными, мелкими происшествиями и пустяками. Вностальгических воспоминаниях они возвеличивались и принимали странныйхарактер. Мир прошлых событий, само их существование казались оченьдалекими, и душа с тоской стремилась к ним: я мысленно совершал поездки наавтобусе, отпирал входную дверь своей квартиры, отвечал на телефонныезвонки, включал электрический свет. Наши мысли часто сосредотачивались наэтих мелких деталях, и воспоминания о них трогали до слез. С усилением внутренней жизни заключенного он начинал восприниматькрасоту искусства и природы с такой остротой, как никогда раньше. Иногда подих влиянием он даже забывал свое собственное страшное положение. Если быкто-нибудь увидел наши лица во время путешествия из Освенцима в баварскийлагерь, когда мы созерцали горы Зальцбурга с их сияющими на закатевершинами, через маленькое зарешеченное оконце арестантского вагона, он быникогда не поверил, что это лица людей, потерявших всякую надежду на жизнь исвободу. Несмотря на это - а может быть благодаря этому - нас захватилакрасота природы, которой нам так долго не хватало. И в лагере человек мог привлечь внимание товарища к прекрасному зрелищузаката, когда солнце просвечивает сквозь высокие деревья баварских лесов(как на знаменитой акварели Дюрера) - именно в этих лесах мы строилиогромный подземный военный завоод. Однажды вечером, когда мы уже отдыхали наполу нашего барака, досмерти усталые, с миской супа в руках, вбежал наштоварищ и позвал выйти посмотреть на великолепный закат. Стоя снаружи, мысмотрели на пылающие на западе тучи и на небо, полное облаков, непрерывноменяющих свой цвет и форму, от голубовато-стального до кроваво-красного.Наши жалкие серые землянки резко контрастировали со всем этим богатством, алужи на мокрой земле щедро отражали пылающее небо. После нескольких минутрастроганного молчания, один заключенный сказал другому: "Каким прекрасным мог бы быть этот мир!" В другой раз мы работали в траншее. Был серый рассвет; серым было небонад нами, серым был снег в бледном свете хмурого утра; серыми были нашилохмотья, и серыми были наши лица. Я снова молча разговаривал со своейженой, а может, я пытался найти смысл моих страданий, моего медленногоумирания. В последнем яростном протесте против безнадежности и неминуемойсмерти я почувствовал, как мой дух прорывается через окутывающий все мрак. Ячувствовал, как он переступает через границы этого бессмысленного мира, иоткуда-то я услышал победное "Да" в ответ на мой вопрос о существованииконечной цели. В этот момент зажегся свет в окне далекого домика, будтонарисованного на горизонте, среди серости раннего баварского утра. " Et luxin tenebis lucet " - и свет засиял в темноте. Часами я стоял, врубаясь вледяную землю. Прошел мимо охранник, осыпая меня оскорблениями. Я опять сталобщаться со своей любимой. Я все больше и больше чувствовал ее присутствиерядом со мной, казалось, что я могу дотронуться до нее, протянуть руку исжать ее руку. Чувство было очень сильным: она была тут. И в это мгновениептица тихо слетела вниз и села прямо передо мной, на кучу накопанной мнойземли, и пристально посмотрела на меня. Ранее я упомянул искусство. Существовала ли такая вещь в концлагере?Это скорее зависит от того, что называть искусством. Время от времениимпровизировалось нечто вроде кабаре. На время освобождали барак, несколькодеревянных скамей сдвигались или сколачивались вместе, и составляласьпрограмма. Вечером там собирались привилегированные заключенные - капо ирабочие, которые не должны были покидать лагерь для переходов к далекомуместу работы. Они приходили, чтобы немного посмеяться или, может быть,чуть-чуть поплакать; как бы то ни было, забыться. Там были песни, стихи,шутки, некоторые с сатирической подоплекой по отношению к лагерю. Все былопредназначено для того, чтобы помочь забыться - и действительно помогало.Эти сборища были настолько действенны, что некоторые рядовые заключенныетоже приходили смотреть кабаре, несмотря на усталость и даже на потерювечерней порции еды. Во время получасового обеденного перерыва, когда на участке раздавалисуп (который оплачивали наниматели - и не очень на него тратились), намразрешалось собираться в недостроенном помещении для двигателя.У входакаждый получал по черпаку водянистого супа. Пока мы жадно его хлебали, одиниз заключенных взбирался на бочку и пел итальянские арии. Мы наслаждалисьпением, и ему была гарантирована двойная порция супа прямо "со дна" - этоозначало - с горохом! Награды в лагере можно было получить не только за развлечения, но и зааплодисменты. Я, например, мог бы найти протекцию (как мне повезло, что онамне так и не понадобилась) у самого страшного капо нашего лагеря, который поболее чем основательным причинам был известен как "кровавый капо". Однаждывечером мне снова оказали высокую честь быть приглашенным в комнату, гдекогда-то происходил спиритический сеанс. Там собрались самые близкие друзьяглавврача, и опять - нелегально - старшина из санитарной команды. В комнатузаглянул "кровавый капо", и его попросили почитать свои стихи, которыеславились в лагере (своей бездарностью). Он не заставил просить себя дважды,и быстро достал нечто вроде дневника, из которого и начал читать образцысвоего творчества. Я до боли кусал губы, чтобы удержаться от смеха над однимих его любовных стихотворений, и скорее всего это сохранило мне жизнь. Потомя не поскупился на аплодисменты, и моя жизнь была бы спасена, даже если я быя снова попал в его рабочую партию; меня уже посылали туда на один день, иэтого мне хватило с лихвой. В любом случае, полезно было оставить о себехорошее впечатление у "кровавого капо". Поэтому я хлопал громко, как толькомог. Вообще говоря, любое занятие искусством в лагере было в какой-то мерегротеском. Я бы сказал, что реальное впечатление, от чего-нибудь,напоминавшего искусство, возникало только благодаря зловещему контрасту набезнадежном фоне лагерной жизни. Я никогда не забуду, как в мою вторую ночьв Освенциме, музыка заставила меня очнуться от глубокого сна обессиленногочеловека. Старший охранник барака что-то праздновал в своей комнате у входав барак. Пьяные голоса орали какие-то избитые песни. Вдруг наступила тишина,и скрипка запела отчаянно грустное танго, необычную мелодию, не испорченнуючастым повторением. Скрипка рыдала, и душа моя рыдала вместе с ней - потому,что в этот день кому-то исполнилось двадцать четыре года. Этот кто-то был вдругой части лагеря, может быть всего в нескольких сотнях или тысячах метровот меня - и все же совершенно недосягаем. Этот кто-то был - моя жена. Внешний наблюдатель удивился бы, обнаружив в концлагере видимостьискусства, но он был бы поражен еще сильнее, если бы услышал, что там можнообнаружить еще и чувство юмора; пусть лишь, слабые следы, и всего на минуту.Юмор был еще одним оружием души в борьбе за самосохранение. Хорошо известно,что юмор, более чем какое-нибудь другое свойство человеческой натуры,помогает стать как бы вне окружающей действительности, подняться над нейхотя бы на несколько секунд. Я сумел помочь своему другу, работавшему рядомсо мной на стройке, развить чувство юмора. Я предложил, чтобы мы обещалидруг другу ежедневно придумывать хотя бы одну забавную историю окаком-нибудь инциденте, который может произойти после нашего освобождения.Он был хирургом и работал ассистентом в штате нашей больницы. И я однаждызаставил его улыбнуться, описывая, как он не сможет отказаться от привычеклагерной жизни, когда вернется к своей прежней работе. На стройке (особеннокогда надсмотрщик совершал свой инспекционный обход) бригадир подгонял насвыкриками: "Действовать! Действовать!" Я сказал своему приятелю: "Однажды,когда ты будешь выполнять большую полостную операцию, внезапно воперационную ворвется санитар, объявляя о приходе старшего хирурга криком:"Действовать! Действовать!" Иногда другие выдумывали забавные истории о будущем, например, как названом обеде, когда внесут супницу, мы забудемся и начнем умолять хозяйкузачерпнуть нам "со дна". Попытка развить чувство юмора и видеть вещи с их смешной стороны - этонекий вид уловки, которой можно научиться, овладевая искусством жить. Ичеловек может тренироваться в искусстве жить даже в концлагере, где царитстрадание. Можно привести аналогию: если в пустую комнату накачать любоеколичество газа, он равномерно распределится по всей комнате. Так же истрадание, будь оно сильным или незначительным, заполняет всю душу человекаи его сознание, ибо "размеры" человеческого страдания вполне относительны. Так же и совершенный пустяк может вызвать бурное ликование. Например,вот что произошло во время нашего переезда из Освенцима в лагерь - филиалДахау. Все опасались, что наш транспорт едет прямо в лагерь Маутхаузен.Напряжение все более нарастало по мере того, как мы приближались к мостучерез Дунай, который, по утверждению опытных путешественников, вел вМаутхаузен. Трудно представить себе тот танец радости, который исполнили ввагоне заключенные, когда убедились, что поезд не проехал по мосту, а вместоэтого отправился "всего лишь" в Дахау. И опять же, что произошло, когда ма прибыли в Дахау после путешествия,которое длилось два дня и три ночи? В вагоне было недостаточно места, чтобывсе одновременно могли присесть на корточки. Большинство из нас вынужденобыло стоять всю дорогу, в то время как немногие по очереди сидели на скуднойсоломе, мокрой от мочи. Когда мы прибыли, первая важная новость, услышаннаяот старожилов, была, что этот сравнительно небольшой лагерь (на 2500человек) не имел ни печей, ни крематория, ни газа! Это означало, чточеловек, ставший "мусульманином", не будет отправлен прямо в газовую камеру,а должен ждать, пока так называемый "конвой больных" не будет собран дляотправки обратно в Освенцим. Этот радостный сюрприз привел всех в хорошеенастроение. Пожелание старшего надзирателя нашего освенцимского баракаисполнилось: мы прибыли, да еще и так быстро, в лагерь, где не было "трубы"- не то что в Освенциме. Мы смеялись и сыпали шутками, несмотря на то, и вовремя того, что нам предстояло в следующие несколько часов. Когда новоприбывших пересчитали, оказалось, что одного из наснедостает. И нам пришлось ждать под дождем и холодным ветром, пока не нашлиотсутствующего. Его обнаружили в бараке, где он свалился и мгновенно заснул,изнуренный дорогой. И тогда перекличка превратилась в парад наказания. Всюночь и до позднего утра нам пришлось простоять под открытым небом,промерзшими и вымокшими до костей, после долгого изнурительного путешествия.И все же мы были очень рады! В этом лагере не было трубы, а Освенцим былдалеко. В другой раз мы увидели группу обыкновенных арестантов, которых провелимимо места, где мы работали. Насколько очевидной оказалась относительностьвсех страданий! Мы завидовали этим заключенным, их относительноупорядоченной, безопасной и счастливой жизни! Они наверняка имеливозможность регулярно принимать душ, грустно думали мы. У них наверняка былизубные щетки и щетки для одежды, матрацы - у каждого свой - и ежемесячнаяпочта, приносящая им вести от родных, или хотя бы известия, живы ли они. Мыуже очень давно были лишены всего этого... А как мы завидовали тем, кому повезло работать на фабрике, в закрытомпомещении! Каждый мечтал о такой удаче - она могла спасти жизнь! Шкалаотносительного везения простиралась еще дальше. Среди отделений, работавшихвне лагеря (я входил в одно из них), некоторые считались в худшем положении.Можно было завидовать тем, кому не приходилось брести по скользкой слякотнойглине на крутом склоне, разгружая вагонетки узкоколейки по 12 часовежедневно. Большинство несчастных случаев происходило именно там, часто -смертельных. В других рабочих партиях бригадиры имели традицию раздавать ударынаправо и налево, и мы считали относительным везением не попасть в ихкоманду, а если попадать, то ненадолго. Однажды мне не повезло, и я попал втакую группу. Если бы сигнал воздушной тревоги не прервал нашу работу черездва часа (в течение которых бригадир посвящал свое внимание исключительномне), после чего группы переформировали, я думаю, что возвратился бы влагерь на волокуше, на которой доставляли в лагерь умерших или умирающих отизнурения. Никто не может представить себе облегчения, которую можетдоставить сирена в такой ситуации; даже боксер, который услышал гонг,извещающий конец раунда и спасающий его от нокаута. Мы были благодарны за малейшую милость. Мы были рады, если хваталовремени поискать вшей перед сном, пусть сама процедура была малоприятной -приходилось стоять голыми в нетопленом бараке, где с потолка свисалисосульки. Но мы были благодарны, если в это время не было воздушной тревогии не выключали свет. Если не проделать это достаточно тщательно, потомполночи невозможно спать. Скудные радости лагерной жизни относились в основном к "отрицательномусчастью" - они были "отсутствием страдания", как выразился Шопенгауэр, да ито в относительной степени. Настоящие положительные удовольствия, дажемалейшие, были очень редки. Я помню, как однажды составил нечто вродебалансового отчета, и обнаружил, что за много, много прошедших недель яиспытал только два момента удовольствия. Один из них: по возвращении сработы меня после долгого ожидания впустили на кухню и определили в очередьк повару из заключенных Ф. Он стоял за одним из огромных котлов и разливалсуп в миски, которые протягивали торопливо проходившие перед нимзаключенные. Он был единственным поваром, который не глядел на людей, чьикотелки он наполнял; единственным поваром, который разливал суп всемодинаково, у которого не было любимчиков из своих личных друзей илиземляков, для которых он выуживал бы картошку, в то время как другиеполучали бы водянистый суп, зачерпнутый сверху. Но я не могу осуждать тех заключенных, которые давали преимуществосвоим перед остальными. Кто может бросить камень в человека, которыйпокровительствует своим друзьям в обстоятельствах, когда рано или поздно этоможет спасти ему жизнь? Ни один человек не должен их судить, пока не спроситсебя с абсолютной искренностью, не поступил ли бы он точно так же в подобныхобстоятельствах. Через долгое время, когда я давно уже вернулся к нормальной жизни, мнепоказали иллюстрированный еженедельник с фотографиями заключенных, теснолежащих на нарах и хмуро уставившихся на посетителя. "Разве это не ужасно -все эти страшные глазеющие лица?" "Почему?" спросил я, потому что я искренне не понял. В этот момент всеопять возникло у меня перед глазами: пять часов утра, на улице еще тьмакромешная. Я лежу на твердых досках в землянке, где нас около семидесяти. Мыбыли больны и не должны были покидать из лагерь и идти на работу; не надобыло выходить на построение. Мы могли целый день лежать в своем уголкебарака, дремать и ждать ежедневной раздачи хлеба (норма для больных была,конечно, урезана) и ежедневной порции супа (разбавленного, и тоже вуменьшенной порции). Но как мы были довольны и счастливы, несмотря на все.Сбившись вместе, чтобы избежать излишней потери тепла, и стараясь и пальцемне шевельнуть без необходимости, мы слышали пронзительные свистки и крики наплощади, где для переклички была выстроена только что вернувшаяся ночнаясмена. Распахнулась дверь, и в барак ворвалась метель. Прибрел смертельноуставший товарищ, надеясь присесть на несколько минут. Но старшийнадзиратель вернул его назад. Было строго запрещено допускать чужого вбарак, пока происходила проверка. Как жаль мне было этого парня, и какхорошо было в этот момент быть не в его шкуре, а больным, и иметьвозможность подремать в лазарете! Какое это спасение - побыть тут два дня и,может быть, еще два дня после этого! На четвертый день моего пребывания в лазарете меня как раз определили вночную смену, когда вошел главврач и попросил меня согласиться пойти врачомв другой лагерь, где была эпидемия тифа. Вопреки настоятельным уговорам моихдрузей (и несмотря на то, что почти никто из моих коллег не предложил своиуслуги), я решил пойти. Я знал, что на общих работах долго не протяну. Иесли мне суждено было умереть, то на новом месте в моей смерти был бы хотькакой-то смысл. Я подумал, что несомненно более целесообразно попытатьсяпомочь моим сотоварищам как врач, чем прозябать здесь и в конце концовумереть непроизводительным рабочим. Для меня это был простой математический расчет, а не самопожертвование.Однако старшина санитарного отделения отдал секретное распоряжение"позаботиться" о нас, двух докторах, которые записались добровольцами втифозный лагерь. Мы выглядели так плохо, что он боялся вместо двух врачейполучить на руки два трупа. Я ранее упоминал, как все, непосредственно не связанное с задачейсохранить в живых себя и ближайших друзей, теряло свое значение. Этой задачеприносилось в жертву все. Личность человека была подвержена такому давлению,что это искажало ее и угрожало всем ее жизненным ценностям, подвергая ихсомнению. Под влиянием мира, который больше не признавал ценностичеловеческой жизни и человеческого достоинства, который отнял у человека еговолю и сделал его объектом уничтожения (собираясь, однако, сначалаиспользовать его до дна - до последней капли его физических ресурсов) - подтаким влиянием личное эго (Я) в конце концов терпело крах своих ценностей.Если человек в концлагере из последних сил не боролся за то, чтоб сохранитьсвое самоуважение, он терял чувство себя как индивида, разумного существа,обладающего внутренней свободой и личной ценностью. Он думал о себе толькокак о частичке огромной массы; его существование опускалось до уровняживотной жизни. Людей гоняли как стадо - то в одно место, то в другое;иногда - всех вместе, иногда поодиночке, как овец в стаде, не обладающих нисобственным разумом, ни собственной волей. Небольшая, но опасная сворасторожей, поднаторевших в пытках и садизме, окружала их со всех сторон. Онигоняли стадо туда и сюда, с помощью криков, толчков и ударов. А мы, овцы,думали только о двух вещах - как уклониться от злых псов, и как получитьнемного пищи. Точно как овцы, которые теснятся к середине стада, каждый старалсяпопасть в середину колонны. Это давало шанс избежать ударов конвойных,которые шли по обе стороны, впереди и позади колонны. Положение внутриколонны давало еще одно преимущество - защиту от злого ветра. В попыткеспасти свою жизнь люди старались буквально нырнуть в толпу, причем приформировании колонны это происходило чисто автоматически. А иногда э