— Колыван при бате на скамейке не стоял, как ты при дяде Кононе подсел, — снова сдерзил Осташа. — Он своими глазами батиного предательства не видел. Почему говорит — я не знаю, хотя и есть догадка. Но не в том дело. Колыван честь сплавщицкую порочит. Уже за это одно дядя Конон за батю вступиться должен. Да и знаете ведь вы батю, хоть в друзьях и не ходили, что не мог батя того сделать, в чем его Колыван обвиняет.
Калистрат раздул ноздри, услышав от Осташи, что он «подсел на скамейку Конона». Но Конон, слепо усмехнувшись, похлопал зятя по колену, остужая пыл.
— Не Колыван, а само дело против бати говорит, — сквозь зубы произнес Калистрат. — Исчез Переход — и клада нет. Трудно ли связать воедино?
— Да что ж вы все батю к кладу лепите, будто уж и людей с совестью не бывает? — зло спросил Осташа. — Смерть не спрашивает, кому когда помереть удобнее. Коли так обернулось, это еще ничего не значит!
— Богу не значит, а миру значит. Хочешь батино имя обелить — найди казну Пугача.
— Ты, дядя Калистрат, меня, как лешака, что ли, отваживаешь заданьями невыполнимыми? — ощерился Осташа, досадуя, что Конон молчит. — Может, мне для тебя дерево вырастить ветками в земле, а корнями в небе? Или из песка веревку свить?
— Почему — невыполнимыми? — хмыкнул Калистрат. — Ты — отцова кровь, на тебя клад аукнется. Это ведь ежели чужой человек клад возьмет, так его невидимка схватит и держать будет, пока тот клад не выпустит. А ты — бери. И уноси.
— Кому? Вам? — Осташа сощурился.
— А кому еще? Государыне-блуднице? Никонианцам в монастырь? — Глаза Калистрата глядели как ружейные дула. — Или себе? Так тебе с казной почто сплавщиком быть? Ты на казну всю Чусовую купишь вместе со всеми Демидами!
|
— А без казны вы человеку доброе имя не вернете?
Калистрат не отвечал — глядел на Осташу и ухмылялся. Конон вроде и не слушал, жмурился на солнышко.
— Тьфу честь ваша сплавщицкая!
Осташа подумал и плюнул под ноги Калистрата, уже не боясь гнева стариков. Понятно стало, что не будет ему здесь прока. Но отчего же Конон молчал? Конону-то какая корысть?
— Нечем мне доказать, что батя честен, кроме веры своей в него! Но помяните мое слово — я докажу! — предупредил Осташа. — Ладно, найду я казну, только вы ее не получите! Да я и сам ее брать не буду, потому что батя не брал — значит, нельзя и мне! Но найду и всем докажу — батя честен был!..
Осташа помедлил, испытующе глядя на сплавщиков, и решительно надел шапку.
— И провались ты, дядя Конон, с твой властью, коли власть твоя правде не радеет! — отчаянно добавил он. — Кому нужна-то она, кроме тебя да захребетников твоих?
Сам семьдесят раз на сплав ходил, а совести и на один раз не заработал!
Калистрат уже было вскочил, но Конон — даром, что слепой, — как-то сумел схватить его за шиворот, удерживая на скамейке. Он криво улыбался, мучительно вглядываясь почти прозрачными, почти невидящими глазами в Осташу.
— А щенок из тех, что не тонут, — пробормотал он то ли с одобрением, то ли с ненавистью.
— От бати своего спорышек… — прошипел Калистрат. Спорышек — это яйцо, что петух снес в навозную кучу; из этого яйца змей-василиск вылупляется.
— Вижу я… — продолжил было Конон.
— Да отемнел ты давно!.. — крикнул Осташа, перебивая.
— Вижу я, — упрямо гнул Конон, — что сплавщиком тебе не быть. Не дам. Расплатишься за себя и за батю тоже, хотя ни ты, ни Переход небось и не знаете, за что платите…
|
— А за что?!
«Пугачом мир за грех свой платил», — говорил батя. Но какой грех-то? Какой грех у подневольного, у проданной души?
— И коли тебе сплавщиком не быть, я тебе поясню. Ты теперь как мертвый для сплава, и слово твое людям — персть и блазн. Чего, думаешь, мы, старики, тут при сплаве делаем? Сидим и пальцами тычем: этого бери в сплавщики на такую-то барку, этого на такую-то, а этого в шею гони? Кто бы нас, кто бы меня тогда слушал? У всякого купца и заводчика, у всякого приказчика и сплавного старосты своя голова на плечах! И других ему не требуется. А мы, старики, не сплавщиков назначаем, а всем сплавом руководим. Это мы говорим: та барка убьется, а та дойдет, понял?
Осташа слушал и ухмылялся, повернувшись боком.
— Каждая барка — это узда на купца или заводчика. Тот купец обманул — покарать его! Тот заводчик шибко подниматься начал, отчего нашему дело ущерб, — его обрушить! Эти вклад дают щедрый — и скатертью дорога! Здесь, на горах, купцы да заводчики как хотят, так и куролесят, но вся сила их с Расеи сюда по одной-единственной жиле течет — по Чусовой! Кто на Чусовой хозяин, тот у становой жилы любого купца и заводчика нож держит и заставляет его плясать, как для дела нужно!
— Для какого дела? — тотчас с презрением спросил Осташа.
— Для дела нашей веры! Чьим иждивением скиты живут? Манны себе пока не вымолили!
У Осташи от таких слов дрогнуло в коленях. Он чуть отступил, сжимая кулаки.
— Слышал я уже сказки об этом… — хрипло сказал он. — А батя мой говорил, что не может того быть! Это церковники-никонианцы власть без правды и без искупления забрали, а наша вера того не приемлет. Или ты, дядя Конон, в единоверие склонился? Наша вера за власть и волю всегда ответ держит! Аввакум в Пустозерске заживо сожжен!.. Коли ты про такую власть свою говоришь — докажи! Ведь сами у меня за батю доказательств требуете! Докажи, чем платишь за тех, кого на сплаве убиться приговорил? Что-то ты, и от сплава отойдя, в скиты не подался грехи замаливать да и другие не побираются!
|
— А веру держать? Веру-то? Это не искупление, что ли? — зарычал Калистрат, но ни Осташа, ни Конон на него не оглянулись.
— Вера на крови праведников стоит, а не на жертвах безвинных! — Осташа гневно глядел на Конона. — Пугач тоже кричал, что царем будет самым добрым, да только и ближних своих сгубил, не то что прочий народ! Ежли правда то, что ты говоришь, — то отступник ты хуже Никона и душегубец, как Пугач!
— С Пугачом меня не равняй! Пугач — царев ургалан языческий! — Конон повел рукой, словно отгонял от себя морок. — В нашем деле каждый свое платит — и я, и заводчик, и сплавщик, что барку бьет. А как сплавщик платит — тебе того знать не надо. Тебя в сплавщики не возьмут.
— То-то батя и не шел к тебе!
— И без Перехода обошлись!..
Калистрат ловил глазами глаза Осташи, но Осташе уже не было дело до него, если сам Конон заговорил.
— Я ведь не мальчик, Чусовую знаю! — скрестив от извода пальцы, предупредил Осташа. — Будь у тебя хоть три башки, дядя Конон, все одно не угадать тебе, какая барка пробежит, а какая на бойце убьется! Хоть сто приказов дай, а Чусовая по-своему сделает! Не на чем стоять твоей власти, потому что над Чу совой ты не властен! Чусовую не заколдуешь, чтоб как собака служила!
— Все можно, — закрывая глаза, тихо сказал Конон.
— Сгинул же Переход, праведник, в сраме и смраде, — добавил Калистрат в подтверждение.
— Думай, чего помелом поганым метешь! — рявкнул Конон.
— Ага-а!.. — Осташа даже присел, пораженно глядя на Калистрата. — А мне ведь говорили уже, что дело тут подлое!..
— Перехода гордыня сгубила, — высокомерно сказал Калистрат.
Конон нахмурился и опустил голову, сжал ладони на рукоятке своего посоха.
— Переход отуром хотел Разбойник пройти… — продолжал Калистрат.
— Можно Разбойник отуром пройти! — опять перебил Осташа. — Я сам с батей в первый раз его отуром прошел! Дай мне барку — я снова отуром пройду! Ведь не дашь!.. Если я отуром пройду Разбойник — все поймут, что вы батю сгубили! Без царевой казны поймут!
— Да иди! — поднимая лицо, с холодным презрением ответил Конон. — Найди барку и иди! Хоть волчком вокруг Разбойника увейся! Все равно тебе сплавщиком не быть!
— На ваш лад и не надо мне! — отбрасывая последние надежды, отказался Осташа и попятился. — Понял я, дядя Конон, что богомерзкое дело ты затеял и ведешь его с успехом, раз совесть и честь сплавщицкую похерил без страха! Да ладно. На дела твои мне — как и тебе на меня — плевать! Сам перед богом ответишь. Но имя батино тебе на поруганье я не оставлю! Правду мне один добрый человек говорил — повязано тут у тебя все! И сплавщики, и казна царская, и батина смерть! Я у тебя до кишок докопаюсь! Знаю я, что Гусевы, Сашка и Яшка-Фармазон, живы остались! Яшку сам я видал и даже из торбы его крестиками родильными от сплавщиков разжился! Кто их у сплавщиков собирал, а? На что? Не пояснишь мне? При чем тут батя и казна, не растолкуешь? Радуйся, что сейчас я ничего еще не понимаю, но я пойму, обещаю тебе!..
Лицо у Конона окаменело, когда Осташа сказал о крестиках и Гусевых. Осташа отступил еще на пару шагов, чтобы Калистрат не схватил его. Впрочем, от Калистрата, наверное, Осташа мог бы и сам отбиться. Но кто знает, сколько мужиков у Конона в домине сейчас за ставнями прячется? Хорошо, хоть Прошка со двора убрался.
— Эх, дядя Конон! — издалека крикнул Осташа. — А ведь и ты честным сплавщиком был когда-то! Барку вел мимо бойцов и думал только о том, как барку не убить, — не важно, чей груз она везла! Что за бес в тебя вселился? Чего тебе не хватало-то? И даже если для веры нашей ты мзду собираешь — не впрок это! Душу губишь! Таким служеньем на крови ты веру только порочишь хуже попов никонианских!..
Осташа пригнулся — над его головой, вращаясь, пролетела палка Конона.
— Калистратка, лови его! — рыкнул Конон.
Но Осташа не стал ждать, развернулся и помчался к воротам, плечом вышиб калитку и дунул прочь от Угольной горы.
МЕЖЕУМОК
Осташе повезло: потолкавшись на Ревдинской пристани, он отыскал оказию. Федька Мильков, приказчик илимского купца Сысолятина, собирал бурлаков на межеумок до Илима. Сысолятин богател тем, что скупал оставшийся от Ирбитской ярмарки лежалый и нераспроданный товар, который после весеннего сплава падал в цене даже ниже, чем стоил хозяину. Осташа и так был доволен оказией, но удачей оказалось то, что межеумок вел Алферка Гилёв — молодой сплавщик, чей родильный крестик потерял Яшка-Фармазон.
Руки у Конона были длинные, потому Осташа ночевал в шитике посреди пруда, опустив на дно лиственничную якорницу. На пруду было спокойнее. По дальнему берегу, под Сороковой горой вдоль плотбища и пристани горели костры. Огни отражались в воде длинными языками. По слободкам брехали собаки, но молчал, не грохотал остановленный завод. Трубы не пыхали пламенем, дым не мутил неба, исколотого звездами. Горы чернели угрюмые, словно угроза, только у Волчихи под луной светилось покатое плечо, как лощеное.
Осташа скорчился на дне лодки под коротким зипуном. Он думал про Конона, про батю, про себя. Отчего ему нет в жизни пути? Будто малец, которому пора уже самому топать, а мать ножом меж ног по земле не черкнула, путы не перерезала. Бедовик он, что ли, который всем несчастье приносит и от которого все открещиваются? Нет, в бедовость свою Осташа не верил.
Если даже Конону Шелегину на сплавщицкую честь плевать, то дело только в царевой казне. Прав дядя Флегонт. Батя один знал, где она запрятана, и батю берегли.
Но вот что-то случилось, и батя стал не нужен — и его сгубили. А что случилось? А, наверное, ничего не случилось. Просто Конон понял, что батя не скажет о казне, и все. Ничем батю не заставишь сказать. И вот тогда взялись за него, за Осташу.
Да, батя не открыл ему, где спрятан клад. Но Осташа мог что-то видеть, что-то слышать, о чем-то догадаться. Клад — вещь колдовская, он и сам, без бати, мог на Осташу отозваться. И теперь Осташу хотят заставить пройти эту дорогу до конца — найти золото. Ему легче, чем всем остальным. И потому для него перекрыли путь на барку. Найдешь казну — будешь сплавщиком. Не найдешь — сгинешь. А бояться, что Осташа с казной утечет, глупо. Куда убежишь от скитов, между которых по всем трактам, по всем тропам ходят тайные люди — кто с книгами в котомке, кто с кистенем в рукаве? Можно просидеть на золоте в какой-нибудь глуши год или два, как дырники сидят, но все равно потом выйдешь, покажешься, и тебя отыщут. Только разговор тогда будет короток.
А что делать? Казну Осташа никому не отдаст, потому что батя не отдал, а батя лучше Осташи понимал, чего можно делать, а чего нельзя. И как же без казны стать сплавщиком, если Конон не пускает, сплавной староста мстит, денег на свою барку нет и не найдется, а имя Переходов по всей Чусовой ославлено? Если уж купцов в оврагах не караулить, чтобы денег на барку добыть, то выход один: вернуть имя. А чтобы имя вернуть, надо доказать, что батю убили. Доказать можно, если Разбойник отуром пройти… Но для того нужна барка, а ее нету!.. И убивцев, получается, тоже нету, ведь никто батю не стрелял, не давил, не рубил… Чего делать, кого искать, как быть?.. И дальше Осташины мысли расползались во все стороны.
Эх, сейчас бы о том с дядей Флегонтом потолковать… Но Чусовая — длинная, за ответом на каждый вопрос не будешь грести триста верст. Думай сам, решай сам.
«Я главное знаю, — сказал себе Осташа, — а уж как под это главное все остальное расставить, чтобы ладно вышло, скумекаю — не дурак. Все тайны от лукавого. Вот и буду хвататься за каждую и разгадывать. Здесь любой узелок к общей отгадке ведет, потому что весь клубок вокруг единой сердцевины накручен — вокруг царевой казны. И нечего метаться как курице в курятнике. Богу веришь — бога слушай. Он мне послал Алферку Гилёва: чем тайна родильных крестиков хуже тайны оживших Гусевых? Вот за эту тайну и возьмусь. Даст бог день, даст бог хлеб».
Осташа приподнялся на локте, попил воды из пригоршни и улегся вновь, перевернувшись на другой бок. И уснул мгновенно, плотно, словно рукой мертвеца обведенный.
На рассвете открыли затвор плотины, прудовая вода пошла в Чусовую, й Осташин шитик потянуло к водосливу. Осташа проснулся от поскрипыванья натянутой веревки якорницы.
…Купцы почти до полудня ждали, пока пруд нальет обсохшую на жаре Чусовую, чтобы отвалил демидовский караван из пяти полубарков. Еще почти час пришлось ждать, пока издали донесется выстрел с вершины Лебедевой Толчеи — бойца весной опасного, а сейчас просто муторного. Это означало, что демидовский караван прошел. Скрежеща цепями, затворы над водосливами поползли вниз, а купеческие суда тоже тронулись, толкая друг друга и сцепляясь гребями под брань бурлаков и сплавщиков.
Сысолятинский межеумок побежал первым, никого не задев. Был он широкий и плоский, как сковорода, чтобы не погружаться в воду глубже, чем на восемь вершков, и пореже садиться на огрудки. По носу и по корме его поверху перестилали палубы, на которых у парных гребей стояли бурлаки. Посередке, над открытым льялом, двускатной палаткой на коне был натянут полог из парусовки. Скамейку свою Алфер велел поставить перед пологом, как обычно делали меженные сплавщики.
«Всего-то единый раз сам сплавщиком прошел этой весной, а уже меженным отправляют…» — хмуро и завистливо думал Осташа про Алфера, налегая на гребь. В меженные, летние сплавщики брали только самых опытных. В межень хоть и не опасно, зато река почти непроходима. Если заводчик решал свой малый караван отправить в межень, то спускал пруды, «наливая» Чусовую. Иначе сидеть его полубаркам на мелях до осеннего половодья. Под такие спуски воды и старались подгадать купцы, бесправные на Чусовой. Федька Мильков, сысолятинский приказчик, не зря споил в кабаке плотинному мастерку три четверти водки: выведал, когда Демиды прикажут сделать спуск. Вон Федька — лежит с перепоя на кормовой палубе ничком и только блюет за борт.
На весенний сплав Осташе в этом году сходить не пришлось, и потому так отрадно было хоть сейчас постоять на свежих досках палубы, ощущая, как судно несет течением. Струились мимо веселые травяные горки, окутанные густым медвяным духом, приземистые скалы, частые деревни плотно населенных демидовских вотчин. Солнце палило, будто жара нынешним летом застряла на Чусовой, точно барка на отмели. Осташа чувствовал, как под руками упруго выгибается и поскрипывает гребь. Сплавная работа лечила душу, смывала с нее обиду и зависть, словно грязь с подошв.
Чего уж злиться на Алферку? Ну, повезло ему. Гилёвы на Чусовой были семьей сплавщиков многочисленной и уважаемой. Подлости за ними не водилось, и свою дань мертвецами они заплатили Чусовой сполна. Ниже Сулема на Чусовой даже стоит боец, прозванный Гилёвским, — здесь лет двадцать назад за три года утонуло три сплавщика из Гилёвых. Алферка в свою породу пошел: все Гилёвы коренастые, короткие, какие-то круглые. Алфер Осташе по годам примерно ровней приходился, разве чуток постарше, но выглядел совсем как подросток. Держался он с ранней мужицкой солидностью, не напускной, а семейной. Гилёвы все такие были, но у Алферки выходило как-то потешно. Осташа усмехался и поглядывал через плечо на то, как Алфер командует, стоя на скамейке, как он всматривается в реку и морщит чистый мальчишечий лобик.
И все же межеумок оставался межеумком, а не огромной баркой. На барке у одной потеси стоят по десять бурлаков, а тут на все судно вместе со сплавщиком было только девять человек. Правой гребью работал здоровенный парняга из Ревды, Осип. Оська только ломался возрастом на мужика, а потому все время сердито молчал, боясь своего надтреснутого баска. На пристани его провожала матушка, совала ему узелок, а он отворачивался, прятался. На борт поднялся весь красный, бросил узелок на тюки под навесом и сразу вцепился в гребь. Судя по силище, выйдет из него года через три знатный подгубщик.
Узелок заботливо прибрала молодая беременная баба, стоявшая на греби рядом с Оськой. Баба была из мелких, а живот ее под сарафаном так знакомо круглился, что только дурак бы не догадался: баба — жена Алферки Гилёва. Алферка на бабу не глядел. На левой кормовой греби работала другая баба, высокая, плоская и широкая. Эта, видать, была заводская, изробленная. В груди у нее хрипело, а на сером лице горел ядовитый румянец. Рядом с чахоточной Алфер поставил мужичонку из проштрафившихся конторских. Тот был в драном сюртуке на голое тело и с бабьим платком поперек плеши. Он тихо стонал и охал, косился на Федьку: вчера вместе плотинного спаивали, а сегодня опохмелки нет. Третьим из Федькиных кабацких подручников был Платоха Мезенцев, старый бурлак. Федька прокутил деньги, положенные на Платохинова напарника, и сейчас Платоха греб один, только дико таращил глаза, будто ни за что в пекло попал.
Осташе в напарницы пришлась резвая бабешка Фиска из Северки. Фиска второй год жила соломенной вдовой от мужа с забритым лбом, и жизнь ее, похоже, катилась колесом по кочкам. Под Фискиным задорным глазом темнел свежий синяк.
— Ох, люблю раскольничков, молодых-холостых-неженатых! — приговаривала Фиска, подмигивая Осташе подбитым глазом. — Ох, повезло мне с соседушкой, по стати вижу — мужичок, все торчок! Ну, Осташка, не дай промашку! Любо, вижу, тебе с бабицей-то туда-сюда гребло толкать?
Осташа не отвечал, но ему постыдно нравились Фискины срамные намеки. От Фиски уже с утра пахло водкой, и потому для Осташи она была как бы дозволенной бабой: все равно добро пропадает. Осташа мельком, но цепко осмотрел ее: и на рожу хороша, пусть и с припечаткой, и груди под сарафаном колышутся, как тугое коровье вымя, и крепкий зад растягивает подол — того гляди, треснет. От Фиски так и тянуло ласковым паскудством, в котором Осташа поскользнулся, но не спешил выправляться: что с гнильцой, то сладенькое.
— Двугривенным-то тебя свекор одарил? — с усмешкой спросил он. — Щербатая деньга к прибытку?
— А-а!.. — Фиска махнула рукой и звонко рассмеялась, словно горох просыпала. — Свекор у меня давно на кокуе под голбцом червей кормит. Сирота я, сирота горемычная, никто не приласкает, по голове не погладит! Выискался тут один молодец с красных крылец, на миру песни пел, на юру дрыном поддел… Пожалел бы ты меня, раскольничек, нету мне любви на этом свете! Ничего мне не надо, кроме слова ласкового, прибегу — только свистни!
— Свистеть на судне — к беде, — буркнул Осташа, заметив, как укоризненно глянула на него беременная жена Алфера.
Ревдинская вода растеклась по Чусовой верст на двадцать и бодро проносила суда над отмелями и огрудками.
Алфер командовал толково. Сам Осташа шел бы не так, но и Алфер умело огибал донные валуны и стороной обходил скалы. Только пару раз межеумок громыхнул днищем на каменистых ершах.
На длинном плесе вдоль Магнитных горок, сплошь издырявленных копями, Алферова жена обнесла бурлаков сухарями. Бурлакам купец Сысолятин всегда нравился за то, что на своих судах кормил работников за свой кошт. Опустив глаза, Алферова жена протянула Осташе раскрытый мешочек и тихо сказала:
— Кушайте, Остафий Петрович.
«Выходит, Алфер узнал меня», — подумал Осташа, обмакивая сухарь в воду за бортом.
В синевато-красном воспаленном дыму сухого заката проплыл знакомый Осташе Билимбай: ряды судов вдоль причалов и кирпичные трубы завода за побелевшими кровлями изб. Ревдинский караван сделал хватку на устье речки Битима, но Алфер повел межеумок дальше. Осташе было понятно почему. Еще у Шайтанских заводов Федька Мильков наконец поднялся и взялся за гребь рядом с Платохой, взбодренный близостью кабака. Осташа усмехнулся хитрости Алфера: сам бы он попросту причалил за ревдинцами, а Федьке дал бы в зубы. Но Алфер решил увести межеумок подальше от жилья. Проплыли Коновалову деревню, Вересовку, Крылосову, и уже в темноте зачалились у берега вслед за камнем Нижний Зайчик. Разозлившийся Федька молча спрыгнул с борта на мелководье и, не дожидаясь костра, утопал по тропе за скалу. Алфер только тяжело вздохнул.
Мужики пошли за дровами, запалили огонь. Алферова жена и Фиска засуетились у котла. Осташа вырезал из лещины удилище, высучил из рукава нитку, отцепил от шапки крючок и забрался на камень порыбачить. Затихшая река, подернутая тонким прозрачным дымком, в темноте казалась даже чуть выпуклой. Сзади подошел Алфер.
— Дозволишь присоседиться, Петрович? — негромко спросил он.
— Садись, камень не казенный.
Алфер присел рядом, долго глядел на неподвижный берестяной поплавок-бабашку, словно вплавленный в блестящую воду.
— Что, Петрович, не сложилось у тебя дело с Кононом? — спросил наконец Алфер. — В Ревде все рассказывают, как Конон в тебя костылем кинул…
— Сам видишь: ты на скамейке, я на кочетках.
— Меня хоть и взяли, но я не от того тебе скажу — к лучшему это, — вдруг произнес Алфер. — Не думай, на Чусовой не все верят, что Переход барку убил и казну украл.
— Да мне уж и разницы нет, чему верят, чему не верят, — зло ответил Осташа, дергая лесу.
— Это не ты, это обида твоя говорит. Я тебе не враг, не соперник. Меня батюшка в смирении, в уважительности воспитывал. На Чусовой всем места хватит. Ты послушай…
— Ну, слушаю, — согласился Осташа.
— Если ты хочешь сплавщиком стать, тебе не имя Перехода обелять надо, а в Кононов толк перекинуться… Все сплавщики, что под Кононом, — в его толке…
— Истяжлецы, что ли? Новые-то?
— Да они не новые… У нас в Сулёме до Веселых гор близко, мы про них многое знаем, чего дальше не расходится. Истяжельство еще старец Иова, давно покойный, завел, и у него в послушниках Прончище Метелкин был — слышал о нем?
— Это который с Дегтярских рудников? Он после Пугача тоже себя Петром Федоровичем объявлял, только разгуляться ему не дали, сразу схватили и в Екатеринбурге повесили, да?
— Он. Только по толку истяжельческому он и вправду Петром Федоровичем был…
— Не много ли Петров Федоровичей-то? И Пугачев, и Метелкин, и Богомолов на Волге? Как еще Анд-реян Плотников, Золотой Атаман, себя царем не назначил-то?..
— Не в том дело. Мне вот нельзя говорить-то, а я тебе говорю, так ты слушай… Иова свой завет старцу Гермону передал. Метелкин-то и бегал между старцем Гермоном и Мироном Галаниным, между Мироном и Кононом Шелегиным, между Кононом и Гермоном… Мирон в конце концов признал истяжельчество — значит, есть за ним правда. Мирона Галанина не обманешь. Все это чуть-чуть до Пугача было… Ну а после Пугача Прончище и попробовал подняться, пока народ еще взбаламучен был, только ему сразу голову скрутили. А толк Иовы Гермон давно под себя перевел. Конон у него в первых последователях, даже Крицына Калистрата, зятя своего, уставщиком поставил. Так что, если хочешь в сплавщики — иди лучше к старцу Гермону за Потную Горку. Гермону ведь до Перехода дела нет, он о Переходе небось и не слышал вовсе. Возьмет тебя. А Конону только соглашаться останется.
Осташа очень удивился, что есть еще какой-то способ попасть в сплавщики, о котором он и не догадывался. Он глянул на Алфера. Алфер следил за поплавком.
— Клюет. — Алфер кивнул на бабашку. Осташа ожесточенно выбросил удочку в реку.
— Вера — не лишай, на сучок не переведешь, — со злобой сказал он. — Ее даже ради хорошего дела менять все одно отступничество. Ты бы мне еще посоветовал в магометане податься.
— Вот и я о том же. Радуйся, что не берут тебя в сплавщики, потому что вера твоя целее.
Алфер все так же глядел на воду, словно и не заметил отсутствия поплавка.
— Что же за толк такой — истяжельчество? — осторожно спросил Осташа.
— Того мне говорить нельзя… Да я порядком и не распознал еще. Я же только-только после Крещенья таинство принял, полгода всего… Знаешь, кто обмирал, да выжил — тот свет видал. Он все бы о нем рассказал, да как дойдет до трех заветных слов — так язык, коснеет. Вот и у меня с истяжельством так же. Но одно я понял, главное: то, как этим толком Конон промышляет, — ересь. Душе погибель. Не суйся туда. Обратно уйти не дадут. Дорожка только в один конец. А кто с чертями связался, тому всегда чертям работу надо давать, иначе разорвут. В нашей вере толк истяжельский — как Пугач на царствии, хотя по истяжельчеству Пугач — царь по праву. У истяжлецов смирение убито и гордыня верх взяла, чего человеку от бога не положено. А у тебя батюшка тебе ясно ответ давал, как сплавщиком быть. Трудно, конечно, только сам помни завет нашей веры — беги от торных путей. Вера в удаленьи неколебима.
Алфер подтянул ноги, обхватил их руками и положил подбородок на колени. Он молча глядел куда-то за реку, за березовый перелесок на другом берегу. Осташа не знал, чего сделать, чего сказать. Ночь была тихая, теплая, звездная. У костра гомонили мужики, дождавшиеся Федьки со жбаном, слышался хохот Фиски. Чусовая нежным, бабьим изгибом уходила за поворот. Надутым рыбьим пузырем белел взлобок скалы со смешным именем Нижний Зайчик. Хоть и камень, хоть и чусовской боец, а никакой не боец. Настоящие бойцы там, дальше, за Гуляй-камнем, — в угрюмой вайлуге стиснули горло реки, вывернув кривые локти под ветер-лесобой. И там, в горах, в еловых уймах, на свет из подземных скитов, как змеи из нор, выползают толки один уродливее другого, словно вера Аввакумова истлела, как мшара на жаре, и вместо сокровища в кладовой яме только смрад и мертвецы.
— Алфер Иванович, Остафий Петрович, ужинать жалуйте, — позвала сзади Алферова жена.
— Идем-идем, Ефимья Ивановна, — ответил Алфер.
— Постой. — Осташа вдруг схватил Алфера за рукав. — Хочешь, я сейчас у Федьки жбан растопчу и в глаз ему дам?..
— Да бог с ними со всеми, — отмахнулся Алфер. — У каждого своя радость…
И Осташе стало понятно, что заботиться пьяными или похмельными бурлаками Алферу просто тьфу в сравнении с бедой, в которую он попал.
Алфер ушел в хворостяной шалаш-бугру на опушке поляны, и Ефимья отнесла ему ужин в шалаш. Осташа уселся возле костра. Оська, намаявшись, уже уснул голодным. Чахоточная баба отошла в сторонку. Федька Мильков браги не жалел, и конторский мужичишка скособочился, как гриб-сморчок, задремывая между Федькой и Платохой.
— Я на мережу вот такого сома брал!.. — горячась, доказывал Федька Платохе и широко разводил руки.
— Да брешешь, — гудел Платоха. — Сома? На мережу? Такого?..
— В запрошлом году брал, провалиться мне! С Холостяка на Сулёмском плесе прямо в Купальскую ночь! В яме сразу за Холостяком, у Песьянова ручья! Я, дурак, обругал его, сома-то, — а сом у водяного конь, водяной мне все лесы и заплел бородой! Ераску Беспалого в Илиме знаешь? Вот спроси у него — было!
Пьяненькая Фиска визгливо смеялась, махая на мужиков рукой, словно говорила им: «Да ну вас, вралей!» Но Федька с Платохой спорили для себя, на Фиску не смотрели. Осташа, отвернувшись, чтобы не поганить еду, быстро сметал затируху. Он все еще перебирал в уме слова Алфера, будто искал Алферовой тоске другое объяснение, попроще, чтобы не осквернить мечту. Но ничего не придумывалось. Осташе хотелось вскочить, распинать костер, нахлобучить жбан Федьке на башку так, чтобы клепки разъехались лепестками. Хотелось хоть что-то сделать, отомстить за то, что кто-то уже успел излагать его веру.
Фиска мягко навалилась на плечо Осташи своим плечом; изогнувшись, приникла горячим боком.
— Ой, раскольничек, подмерзла я что-то, — сладко пробормотала она. — Погрел бы ты меня, что ли, полой вон кафтана закинул…
— Пошли в лес, погрею, — вдруг хрипло сказал ей Осташа.
— Да верить-то вам… — жеманилась Фиска. — Заведешь за куст, а там: «Грех, грех!» — и бежать…
— Сама не убеги, — недобро предупредил Осташа.
Фиска пьяно и размыто посмотрела Осташе в лицо, ничего не заметила. Закряхтев, она оттолкнулась от Осташи и поднялась на ноги, одернула подол. Осташа тоже встал и сразу шагнул в темноту от костра, дернул Фиску за руку. Платоха и Федька, похоже, и внимания на них не обратили.
Никешка Долматов в первый раз поимел бабу у себя в Кумыше в бурьяне за банями, а потом двадцать раз рассказывал об этом Осташе, перебирая все мелочи. Он сам дивился своей отваге и поражался, как это все у него получилось, если он перед бабой трусил, будто черт перед петушиным криком. Но Осташа сейчас ни о чем таком и не думал. Он был точно ядро, выстреленное из пушки, — ему надо было ударить всем телом со всего разгона во что-нибудь живое, и чтобы сразу вдребезги. Он толкнул испуганно охнувшую Фиску в дерезняк, повалил на папорот и сам навалился сверху, стискивая бабу и со страстью, и с ненавистью. Ему эта любовь была вовсе не любовью, а точно он кол в колдуна заколачивал. И нарыв прорвался, затопив острой и сладкой болью, а потом уж стало можно вздохнуть.