— Да, обстоятельства сложились для меня неудачно, вы правы. До самых недавних лет вообще я вынужден был молчать и заниматься лечением вместо научных изысканий. Сейчас стало легче, начали говорить в печати о телепатии и даже йоге. Однако инерция еще велика, и, вероятно, я смогу только приготовить почву тем, кто придет после. Что ж, дело пахаря — хорошее дело, и я не удручен. Наука теперь движется уже не одиночками, а громадными исследовательскими коллективами и потому движется очень быстро. Видеть это, сознавая, что некоторые отрасли биологии человека везут вот такие одиночки… это, конечно, горько!
И снова Сима провела пальцами по руке Гирина. Ветер на площади Восстания трепал тонкий плащ Симы, косматил ее густые стриженые волосы. Двое молодых людей обогнали идущих и, как по команде, оглянулись на Симу.
— Смотри, глазищи — вылитая Барбара Квятковская, только фигурка куда лучше… Эх! — вздохнул один нарочито громко и засвистал вызывающе и пренебрежительно.
Другой звучно плюнул с отсутствующим видом — так иногда странно выражается застенчивость у юношей, старающихся изобразить многоопытных циников, и ответил ему пословицей:
— Хороша Глаша, да не наша.
— Вот хороший пример мещанства в народных поговорках, — спокойно сказала Сима, — я бы создала комиссию писателей и педагогов, чтобы изъять такие поговорки из преподавания и избегать в книгах.
— Виноват, я не уловил сути.
— Суть поговорки — сожаление, что хорошая Глаша не принадлежит говорящему, а следовательно, что в этом толку. Мудрость дремучего собственника!
— Очень хорошо. Действительно, как тонко и тщательно надо нам следить за каждым душевным движением, если мы хотим быть людьми высшей формы общества. Давить и корчевать эгоистическую обезьяну! Бейте ее, кто верует в будущее!
|
— Иван Родионович, — просящим тоном спросила Сима, — может быть, мы все-таки не родственны этим дрянным зверям?
— Увы, безусловно родственны. Правда, не прямые родичи и не прямые потомки. Была миллионы лет назад особая группа антропоидов, из которой мы вышли. Видите, у нас ноги приспособлены для лазания по скалам, а не по деревьям, так что мы испокон веков — жители утесов. Но павианы тоже жители скал. Первые обезьянолюди, австралопитеки, жили по соседству с павианами, иногда охотились на них и сражались за место. Может быть, многие плохие черты нашего характера возникли из столкновения с этими отвратительными, жестокими и злобными стадными обезьянами на заре времен.
— Гадость ваши павианы! Мы все же другие.
— О, осевая гормональная деятельность похожа. Видите, есть такой механизм с гормоном надпочечников — адреналином. Если внезапно испугать травоядное, антилопу, оленя, оно, получив в кровь порцию адреналина, сделает огромный скачок, автоматически уходя от опасности. Тигр от испуга сожмется для прыжка, а человек застынет на месте. Почему основной защитный рефлекс так действует у человека? Мало того, что он не хищник! При жизни в скалах, так же как и на деревьях, какие-либо бессознательные скачки в сторону мгновенно погубят животное. Оно должно замереть, окаменеть с напряженными мышцами, чтобы не свалиться с высоты и не убиться. В этом мы похожи на наших мерзких сородичей. Мы не тигры и не лошади. А жаль!
— Жаль, — согласилась Сима. Они подошли к поликлинике, и Сима проводила Гирина до дверей хирургического кабинета, прикоснувшись к его плечу.
|
Принимала высокая стройная женщина-хирург в длинных сверкающих серьгах, с «перекисными» локонами. Едва бросив взгляд на палец Гирина, она спросила:
— Будем вскрывать?
— Будем, — спокойно согласился тот. Врач прищурилась и дала распоряжение сестре. Когда все было готово, хирургиня бесцеремонно прощупала границу флюктуации, причинив Гирину порядочную боль. Он поморщился.
— Ничего, ничего, надо быть мужчиной, надо терпеть!
Она принялась за дело, но так безжалостно, что, будь на месте Гирина другой человек, он, несомненно, застонал бы от боли. И в то же время нельзя было отказать врачу в умении: разрез прошел точно, не глубже, чем надо. Гной и кровь вышли, а хирургиня все продолжала ковыряться в ране и даже проскребла ее, вооружившись ложкой. С раскрасневшимися щеками, она часто взглядывала на своего пациента.
— Больно, но надо терпеть… надо терпеть! — приговаривала она.
Это надоело Гирину. Он понял, что имеет дело с врачом-садистом. Это переразвитие элементарно необходимой жестокости очень редко, но все же попадается среди медиков, на несчастье тех, кому приходится с ними встречаться.
— Довольно, — резко сказал он, — все, что нужно, сделано. Закладывайте тампон и давайте перевязку. Вы мясник, а не хирург! — Блондинка побледнела от негодования.
— Что вы понимаете, неженка, как большинство мужчин. Незачем было приходить, если боитесь боли. Оскорбляете врача, который вас же лечит. Сестра, сделайте ему перевязку!
|
— К вашему сведению, я сам хирург, военный вдобавок. И мне в моей практике пришлось дисквалифицировать одного — вроде вас.
— Не понимаю, о чем вы говорите. — Голос женщины дрогнул. — Сейчас вас перевяжут, и уходите. У меня еще много больных.
— В приемной никого. Прежде чем написать предупреждение о вашей социальной опасности, мне нужно узнать…
— Уходите! — визгливо крикнула она и вдруг осеклась, увидев пронизавшие ее насквозь глаза Гирина. Колени ее подогнулись, и она ухватилась за край операционного стола.
— Когда вы начали получать удовольствие от причиняемых вами страданий? — властно спросил Гирин. — Вы знаете это, глубоко спрятанное, тайное даже от себя самой.
— Я… я не знаю.
— Когда?! — Вопрос хлестнул, как бич.
Женщина опустила голову, всхлипнула.
— Я раньше не знала, а потом заметила сама… — И внезапно, к изумлению медсестры, высокомерная женщина залилась слезами. Гирин вздохнул с облегчением и встал.
— Запомните это! Запомните крепко, на всю жизнь. Следите за собой. Это пройдет скоро, если вы будете как следует бороться. Я навещу вас и проверю через год. Вы будете оперировать в моем присутствии. Вот телефон — позвоните.
— Я сделаю это, я буду стараться… — В приемной Сима встала навстречу. Гирин извинился за задержку, объяснив, что пришлось немного поговорить с хирургом.
— У нее обнаружился психологический сдвиг, это иногда бывает, но для врача крайне опасно, потому что врач держит в руках человеческое страдание. Если это не подавить.
— А вы подавили?
— Кое-что удалось. Я редко пускаю в дело внушение, но без него мне было бы не сломать брони наглости и лжи, в которую одеваются такие субъекты.
— Ой, Иван Родионович, вам бы походить по некоторым учреждениям! Почему-то скрытые садисты встречаются именно там, куда люди несут свои надежды, просьбы и страдания. Ведь приходишь и видишь, как тебе отказывают с наслаждением, грубо, стараясь унизить, причинить боль. Почему с этим встречаешься в жилищных учреждениях, на транспорте или, как вот вы, в больнице?
— А где же им быть? На заводе надо создавать вещи, в поле сеять хлеб, имея дело с машинами, которые на плохое обращение автоматически ответят скверной работой. Борьба с элементами садизма — очень серьезное и важное, но в то же время и тонкое дело. Чаще всего мещанин, ущемленный в своих эгоистических поползновениях, мстит за это всем, кто попадает от него хоть во временную зависимость. Завистливый негодяй, причиняя зло и горе всем, кому может, пытается так уравнять себя с более работящими и удачливыми людьми. Желание беспредметной мести тоже идет в одной линии с тенденцией отказать, оборвать, цыкнуть и тому подобное. Хорошо будет, когда начнут следить за тем, кто имеет дело с людьми, примерно так: каково соотношение отказов и помощи за год. И если соотношение окажется неблагополучным — лишней минуты нельзя задерживать такого человека на посту «сферы обслуживания».
Мы уже начали освобождаться от мерзкого доносительства, когда люди такого же сорта вредили и мучили, гнусно торжествовали над своими жертвами, измышляя клеветнические письма, раздувая пустяковые ошибки. Сейчас этому все меньше придается значения и люди страдают гораздо меньше, однако при незнании психологии еще недостаточно карают за клевету. Озлобленные неудачники или просто завистливые людишки цепляются за ту или иную ошибку или просто несоответствие установившимся взглядам у ученого, писателя и художника, раздувают ее и пишут в высокие инстанции требования покарать, прогнать, скрутить в бараний рог.
— А еще важнее, — возразила Сима, — следить за всеми такими проявлениями с детства. Как часто все начинается с обиженного ребенка, а кончается…
— Отпетым хулиганом?
— Даже не так серьезно. Человеком, которому чужды добрая помощь окружающим, и непонятно, зачем думать о людях. Такой вот и выставит на окно ревущую радиолу, разбудит всех автомобильным сигналом или диким шумом мотора, остановится в дверях или на улице, не давая пройти другим, позволит своим детям орать и визжать под окнами соседей. И в ответ на протесты сделает еще хуже, назло. Какое проклятое это слово — «назло» и как еще оно мешает нам жить! — горячо воскликнула Сима. — И как трудно отличить, где кончается озорство и начинается зло. Я сама часто грешу — сидит во мне такой чертик и подбивает созорничать.
— И все же обязательно надо научиться разбираться в этом, — возразил Гирин, — для правильного воспитания. Какой поступок от злобы, от зависти, от скрытого сознания униженности, а какой — от избытка сил. Тщательно отделять одно от другого. — Сима тихо засмеялась.
— Я прочитала в одной книге об Африке смешной эпизод. Как молодая зебра брыкается под самым носом льва, лениво идущего к водопою, подымая пыль и дразня его. Вот это озорство! Когда мальчишка балансирует на жердочке на высоте — это озорство, а если лупит слабую девчонку — это подло, это садизм.
— Мне остается только согласиться, — одобрительно заметил Гирин.
— А что такое благородство с точки зрения психологии?
— Равновесие между возбуждением и торможением, то есть собственно нормальная психика, избирающая верный путь в жизненных обстоятельствах. Вот почему нормальный человек по природе хорош, а вовсе не плох, как то стараются доказать иные философы. Если торможение сильнее возбуждения, получится равнодушный эгоист, которого ничто не заставит преодолевать свои примитивные желания и инстинкты.
Если возбуждение сильнее торможения, то это тип преступника, сластолюбца и чревоугодника. Но в то же время случается и творческого человека — художника, политического фанатика. Но довольно! Поедем на такси, а то вы, наверное, устали.
Жилье Гирина оказалось полной противоположностью Симиному. Новый дом, с маленькими квартирами, высокий, чистый и светлый. Они поднялись на восьмой этаж. Гирин приветливо поздоровался с соседкой по квартире — аккуратной женщиной в белой кофточке; гармонировавшей с серебряными волосами, и ввел Симу в квадратную пустоватую комнату.
Наступила очередь Симы разглядывать, как живет Гирин.
Почти та же обстановка, что и у нее, только поновее. Письменный стол с грудами рукописей. Книг не так уж много, как она ожидала, почему-то представляя себе комнату Гирина всю в коврах и книжных полках.
Над столом и диваном привлекали внимание большие репродукции картин. Громадный африканский слон важно шествовал по степи, взмахивая тонким хвостиком. Другой слон, еще больше, бежал прямо на зрителя, растопырив чудовищные уши и подняв грозные бивни. Животное спасалось от взвивавшегося за ним вихревым столбом степного пожара. Черный буйвол стоял в перемятом тростнике, принюхиваясь к чему-то, одинокий и сумрачный. Животные, изображенные с невиданной выразительностью, невольно приковывали взгляд, и Сима не сразу заметила большую репродукцию портрета балерины.
— Что это за художник? — спросила она, опускаясь в неудобное современное, не дававшее поддержки голове, кресло.
— Вильгельм Кунерт. Так преходяща слава творцов искусства, избравшего своей темой природу, а не человека.
— Дело в моей необразованности, а вовсе не в судьбе искусства.
— Не вы первая и не вы последняя! Кунерт, знаменитый африканский путешественник и художник, был первым, кто создал картины животных Африки, вошедшие во все учебники.
— Тогда я припоминаю.
— Теперь все его усилия оказались ненужными. Чудеса фотографии и киносъемки с телеобъективами сделали возможным получение таких портретов животных, о каких и не мечталось Кунерту. А прошло всего лет пятьдесят. Последние картины Кунерт писал в начале нашего века, пока не застрелился.
— Он покончил с собой?
— Когда убедился, что больше не может ездить в Африку и любить молодую красавицу жену, он выстрелил себе в голову из слонового ружья, верно служившего ему в Африке. Это было надежно!
— Воображаю, оторвать себе голову в… сколько ему было лет?
— Семьдесят. Возраст, достаточный для того, чтобы устать от трудной и напряженной жизни, которую он вел. Но довольно о Кунерте, вот портрет.
Сима всматривалась в репродукцию картины Серебряковой, и с каждой минутой она нравилась ей все больше. Молодая балерина присела, облокотясь на что-то, с той же ежеминутной готовностью встать, какая была характерна для Симы. Пышное платье восемнадцатого века, стянутое корсажем, с пышной белой оторочкой, низко открывало точеные плечи и высокую грудь. Обнаженные руки играли страусовым белым пером, а черные волосы из-под тюрбана с жемчужной ниткой спускались по обе стороны стройной шеи двумя густыми длинными локонами. Склоненное к левому плечу лицо привлекало взглядом больших глаз, одновременно пристальных, задумчивых и тревожных, не гармонировавших со спокойной линией маленьких губ и общим старинным обликом лица, с характерным для Серебряковой очерком щек и чуть длинноватого прямого носа.
Как хорошо удалось художнице передать светлую одухотворенность всего существа юной балерины, приобретенную долгими годами правильной жизни, воздержания, тренировки, напряженной работы над своим телом. Сходство с Симой не бросалось в глаза хотя бы потому, что гимнастка, словно отлитая из металла, была куда крепче балерины.
— Как хорошо! — порывисто вздохнула Сима. — Но ничего на меня похожего! Кто это?
— Я имею в виду внутреннюю схожесть. Всмотритесь. Это ленинградская балерина Лидия Иванова, самая талантливая и красивая в двадцатых годах, трагически погибшая совсем молодой.
— Я почему-то ничего не слыхала о ней, а я немного читала по истории нашего балета.
— Она погибла при загадочных обстоятельствах, вероятно, была убита, — неохотно ответил Гирин, почувствовавший вдруг странную тревогу от своей ассоциации погибшей балерины с Симой, — а сейчас я покажу вам еще один ваш портрет, на этот раз не с внутренним, а с внешним сходством.
Сима задумалась. Гирин только что хотел заговорить, как она сказала:
— Как по-разному видят меня люди. Подруги мои считают, что я как две капли воды похожа на деревянную статую девушки Коненкова, что стоит в Третьяковке, заложив руки на затылок. Что у меня точно такой же тип сложения, только талия потоньше и ноги не…
— И в самом деле очень похожи!
— А другие сравнивали с девушкой на берегу пруда. Видели у меня репродукцию.
Гирин хорошо помнил акварель, где великое мастерство художника слило в один аккорд буйную густоту деревьев, стеной вставших позади зеркала чистой воды, и женщину в траве на берегу. Равнодушный тон Симы был неподделен, и все же темное и терпкое чувство, как горькое вино, взбаламутило ясную нежность отношения к ней. Гирин встревожился. После всех лет? Или он теряет голову от Симы и снова должен идти по шатким мосткам необузданных чувств? «Не позволю!» — внутренне приказал себе Гирин и разом выбросил из головы назойливые мыслишки о неизбежном опыте Симы. «Хорош!» — возмутился про себя Гирин. И сказал:
— В восприятии человека многое зависит от момента. Видеть вас в период прилива сил, радости и здоровья или когда вы устали, печальны или разочарованы, даже смотря по тому, в какой час…
— Это верно. Следовательно, вы увидели меня в период спокойной грусти — может быть, это одно из лучших состояний человека. Почему же вы хвалили мое выступление по телевидению?
— Но там тоже были вы, другая и такая же!
— Другая и такая же, — задумчиво повторила она, — хорошо сказано. Стоило бы записать… если бы я что-нибудь писала! Иногда так хочется писать, особенно стихи. Но я бесталанна во всем: и в смысле способностей, и в удаче!
— Наоборот, многоталантливы!
— Как смотреть! Я считаю, что талант — это способности, позволяющие делать то, что недоступно среднему человеку. А я — судите сами: по фигурному катанию — шестое место, художественной гимнастике — пятое, гимнастика — восьмое, плавание и прыжки в воду — восьмое. И не в каком-либо всесоюзном или европейском масштабе…
— Мне все же кажется, что, если бы вы хотели…
— Может быть. Но мне противен ажиотаж вокруг рекордов, все усиливающийся в международном спорте, культивирование однобоко тренированных, умственно мало развитых людей…
— Словом, вы не можете совершить выдающегося, но зато делаете хорошо многое. Это куда труднее, чем специализироваться. Мне вы показались такой сразу — совершенной серединой. Она мне ближе, может быть, потому, что и я человек того же типа, без выдающихся способностей в одном виде знания, без гениальности, как скажут ученые.
— Непохоже на вас. Думаете, я не заметила вашу мальчишескую хвастливость: вот, мол, как здорово, это я!
Гирин принялся хохотать. Сима тоже рассмеялась и спросила:
— А это художница, — Сима повернулась к портрету балерины, — как вы назвали ее?
— Зинаида Серебрякова. Вы видели ее картину «За туалетом» в Третьяковке? Вспомните, девушка в белой рубашке у зеркала.
— А вокруг голубые и серебряные флаконы. Дивная вещь, но что-то я ее давно не видела.
— Неужто убрали? Портрет балерины лежит в запаснике Русского музея в Ленинграде. Там, наверное, еще много картин этой замечательной русской художницы, одной из самых выдающихся русских мастеров, незаслуженно забытых. Долгое время наша молодежь почти не знала Рериха — одного из величайших художников мира, — я имею в виду отца. Исчезли с выставок Билибин, Кустодиев, не говоря уже о Головине, Баксте, Лансере — всех тех, кого свалили в одну кучу, назвав «мирискусниками» и обвинив в разных смертных грехах. Вы сами возмущались гонением на русскую старину, на русский стиль в искусстве до войны. И как спешно пришлось все восстанавливать, едва над Родиной нависла тень войны.
— А вы знаете другие вещи Серебряковой? И где они?
— Знаю. И больше всего люблю ее написанный с громадной силой портрет жены Лансере — женщины с черными косами. Да вот и она сама. Ее автопортрет, — Гирин положил перед Симой старую открытку.
— Откровенно для автопортрета, — улыбнулась Сима, смотря на купальщицу в тростниках. — Теперь вижу, что на картине в Третьяковке тоже она сама. Очень интересное лицо, чуть лисье.
— Подобные женщины часты в ее картинах. Серебрякова родом из района Сум, на границе Курской области и Украины, где женщины наделены почему-то этой редкой красотой, какой-то старинной, интеллигентной и привлекательной. Есть там древняя «кровь», особенная. Встречая людей с такими лицами, суживающимися книзу, широколобыми, с длинным разрезом глаз, я спрашивал, откуда они родом. Ответ почти всегда был один: бывшая Сумская область.
— А мне пришлось видеть не менее привлекательный тип нашей русской женской красоты — в семьях потомственных новогородцев, — сказала Сима. — Там, наверное, произошло смешение древних новогорожан и варягов — скандинавов. Удивительно глубокие, широко расставленные глаза, великолепные фигуры — крупные, мощные у мужчин, крепкие, небольшие у женщин.
— А мне очень понравились, давно, еще с волжских моих путешествий, женщины, какие встречаются в Астрахани. Там к русской примешалась монгольская «кровь» и, очевидно, еще иранская. Получилась комбинация, в которой тонкое изящество монгольских черт сочеталось со здоровьем волгарей и добавился оттенок древнего персидского благородства… Что вы смеетесь?
— Я думаю, что таких «центров красоты» можно найти еще десятки в нашей громадной стране, — сказала Сима. — Мне рассказывали о прелестных симферопольских, минских, иркутских, ташкентских и не помню еще каких девчатах.
— Что ж, вы правы. Мы судим по собственному опыту, а он убого мал для разнообразия и просторов Союза, — согласился Гирин.
— А знаете, как можно всегда отличить русскую женщину хорошей породы, если сказать по-научному — чистой линии? — лукаво улыбнулась Сима.
— Скажем, вас?
— И меня, — спокойно согласилась Сима. Она вытянула вперед загорелую ногу. С весны Сима ходила без чулок, что совпадало с современной модой. Гирин поглядел с восхищением, но девушка поморщилась.
— Я вам не себя показываю, а признак.
— Я и ищу его. Вот подъем породистой, крутой аркой…
— Не так. Ступни с высоким подъемом мало ли у кого могут быть. Другое…
— Ага! Понял! — вскричал Гирин. — Полное отсутствие волос на голенях… это годится и для мужчин.
— Совершенно верно. Обратите внимание при надобности, ученый антрополог! Но я хотела расспросить еще о Серебряковой. Что с ней сейчас?
— Умерла во Франции. Осталось множество ее картин, которые не пользуются там успехом. Она хотела вернуться на родину, к дочери, но, видно, не успела, очень была стара.
Но я бы на месте наших вершителей судеб искусства приобрел бы ее наследие. Продадут по дешевке, а художник-то большой, наш, русский, настоящий — неотъемлемая часть родной культуры… Один раз, до войны, мы отказались от рисунков, завещанных нам Александром Яковлевым, художником-путешественником.
Гирин встал и объявил, что он будет поить Симу чаем — посмотрим, чей лучше.
Аромат жасмина повеял по комнате, едва Гирин внес чайник из красной глины. На удивленный вопрос гостьи он пояснил, что это цветочный китайский чай «люй-ча», привезенный ему одним пациентом. Сима взяла свою чашку, с сомнением глядя на слабо окрашенный желтовато-зеленый настой. Однако он оказался удивительно вкусен — без сахара, люй-ча и утолял жажду, и подбодрял лучше кофе.
— Немного похоже на среднеазиатский кок-чай, но куда вкуснее, — сказала Сима, — признаю, вы меня побили. Я никогда не пробовала такого, да и не видела в магазинах.
— Его нет в продаже. Можно вам подарить вот эту маленькую коробочку — как коллеге по любви к чаю. Не отказывайтесь, прошу.
Сима поблагодарила, осторожно взяла пеструю коробочку и заметила кипу нот на полке.
— Вы, кажется, любите петь? А есть у вас любимая песня, такая грустная и утешительная, для трудных минут жизни?
— Да, утешительная всегда грустная. Этого порой не понимают и стараются развлечь печального и усталого человека бодрым криком, разухабистой ритмикой, тем, что называют веселыми песнями. Бодряк, все равно где — в жизни, в кино, в книге, в песне — почему-то всегда оставляет впечатление слегка придурковатого.
И еще — не любят люди псевдорабочих песенок с мелкими чувствами, якобы свойственными рабочему классу. И правильно. Почему человек должен ограничивать свои чувства рамками жизни на производстве и элементарными стремлениями вне его? Право, старая, неграмотная Русь создавала свои чудесные лирические песни, считая, что она чувствует и мечтает не хуже, а лучше образованных классов. Русские песни соответствовали спокойствию и терпеливости народа, давая в грустных напевах нужную психологическую разрядку. А теперешние, наскоро сфабрикованные, песенки лишь усугубляют то «мятуче-трясучее» настроение, в каком пребывает часть молодежи. Эти песенки не совпадают с русским характером, кстати, и со вкусами азиатских народов нашей страны. Но те не стесняются сохранять свою самобытность, а в русских деревнях перестают петь. Все эти попрыгушки отталкивают слушателя и раздражают его. А грустная песенка, настроенная в унисон с состоянием, смягчит раздражение или обиду, оттенит печаль и заставит человека устремиться снова к свету и радости. Замечательные, психологически абсолютно верные слова: «Печаль моя светла, печаль моя полна тобою».
Сима вздохнула, что, как уже знал Гирин, означало удовольствие.
— Всегда приятно встречаться с собственными мыслями и ощущениями у другого, особенно старшего и мудрого человека. Я давно задумывалась, кому нужно искажать древние народные песни, придавая им бодрый конец, особенно, упаси бог, если речь идет о самоубийстве…
— Опять наследие недавнего прошлого, когда никакой печали нам не позволялось. А какие песни вы имеете в виду?
— Ну, многие… «Липу вековую», одну из самых чудесных песен нашего народа. Ей сделали концовку, вместо: «Скоро и твой милый сам к тебе придет», — «Липа вековая снова расцветет», сведя на нет великую печаль утраты, а выбросив предыдущий куплет «Только не с тобою, милая моя, спишь ты под землею, спишь ты без меня», вообще лишили песню ее глубокого смысла. И теперь все пластинки и все исполнители повторяют фальшь. Таких примеров много, они меня обижают неверием в человека, предложением лживой сахаринной жизни. Ну бог с ними, скажите лучше, какая ваша утешительная песня? — Гирин вдруг по-мальчишески сконфузился.
— Моя «боевая»? С ней я всегда переживаю невзгоды и обиды. Но, пожалуй, вы будете смеяться, если я скажу, что это «Варяг». Не та, где якоря поднимают, а та, где плещут холодные волны. Вот! «Сбита высокая мачта, броня пробита на нем, борется стойко команда с морем, врагом и огнем!» — Баритон Гирина загремел на всю комнату, так что Сима вздрогнула.
— Как странно… — прошептала она, став серьезной, даже слегка хмурой. Гирин, взглянув на нее, оборвал песню.
— Конечно, может показаться странным, что существуют тысячи прекрасных вещей, а я вот люблю эту матросскую песню давно прошедшей войны. Мне в детстве попались старые комплекты журнала «Нива» о русско-японской войне. Был такой хороший журнал. Мы еще мало понимаем значение первой встречи с серьезной книгой, она определяет многое в последующей жизни. Интерес к действиям нашего флота в японскую войну живет во мне до сих пор, а примеры изумительного героизма наших людей в безнадежных боях психологически поддерживают меня в трудные минуты.
— Я сказала — странно, потому что я… я тоже связана с русско-японской войной и флотом. Мой дед — лейтенант с миноносца «Безупречный».
— Что? С того, который погиб со всем экипажем в Цусимском бою, вернее после боя?
Сима молча кивнула, а перед Гириным возникло видение, порожденное его фантазией и коротким сообщением из «Описания военных действий на море 37–38 года Мейдзи» — официального японского источника — единственное, что известно о судьбе миноносца после Цусимского боя. Упрямый приказ адмирала Рожественского, уже беспомощно лежавшего в каюте миноносца «Бедовый», приказ «Идти во Владивосток, курс норд-ост 23» продолжал действовать. Остатки разбитой эскадры пробирались на свой страх и риск на север, преследуемые японскими крейсерами и миноносцами. Тогда проявились и потрясли весь мир воля к победе, беззаветное мужество и стойкость русских военных моряков. Сражение поврежденного, старого, заполненного спасенными с броненосца «Ослябя» крейсера «Димитрий Донской» с пятью японскими крейсерами навсегда поразило воображение Гирина. Полный достоинства трагизм встречи броненосца «Сисой Великий» с крейсером «Владимир Мономах», когда «Сисой» поднял сигнал: «Тону, прошу принять команду на борт». Моряки, с надеждой смотревшие на свой крейсер, прочитали взвившийся на его мачтах ответный сигнал: «Сам через час пойду ко дну». Этот морской лаконизм и стойкость до глубины души трогали лишенного всякой сентиментальности Гирина. Потому и врезались в память многие подробности официальных отчетов и военно-морского суда, потому и до сих пор помнилась короткая выдержка из японского «Описания военных действий на море». Она говорила, что крейсер «Читозе» — один из наиболее отличившихся в японском флоте — встретил одинокий русский миноносец, шедший на север и, по-видимому, имевший повреждение в машине, так как не мог развить хода. Крейсер «Читозе» приблизился к миноносцу и установил, что это «Безупречный». Флажными сигналами и выстрелом из орудия «Читозе» приказал «Безупречному» сдаться, но миноносец продолжал следовать своим курсом. «Читозе» открыл огонь (конечно, с такого расстояния, что ни орудия, ни торпеды миноносца не могли достать японский корабль), и после нескольких попаданий «Безупречный» затонул. Крейсеру не удалось спасти ни одного человека.
Сведущие моряки говорили Гирину, что не все правдоподобно в сообщении «Читозе». Или крейсер не стал спасать наших моряков вообще, или же сопротивление миноносца было более длительным, чем гласил официальный рапорт, и, пока оно длилось, были разбиты спасательные средства и уничтожены или переранены все люди «Безупречного». Миноносец в 350 тонн водоизмещения, вооруженный малокалиберными пушками, без хода не имел никаких шансов спастись от крейсера в 5 тысяч тонн, с двумя восьмидюймовками и целым арсеналом орудий меньшего калибра. Тем не менее «Безупречный» не сдался.
А Сима мысленно видела одинокий миноносец под огнем врага и опершегося на поручни мостика красивого молодого лейтенанта. Ее мама — дочь этого лейтенанта — была красавицей, значит, и дед — тоже. Миноносец упорно шел вперед сквозь огонь, пока не затонул… Сима плохо представляла себе морское сражение, но гордость за деда, за то, что он был в числе экипажа героического корабля, издавна жила в ее сердце, помогая в беде. Симе тоже хотелось доблестно прожить свою жизнь. Она рассказала Гирину о детских мечтах и увидела, как слабый румянец проступил на его слегка впалых щеках.
— Признаюсь, — сказал Гирин, — я ожидал услышать от вас нечто подобное. Представьте, что и я мечтал о безупречности. В молодости я совершал поступки, которые хотя и не были очень скверными, но заставляли стыдиться их. А что касается вас, мне думается, вам было проще выполнить свое намерение — вы родились такой.