Иван Антонович Ефремов
Лезвие бритвы
Внеклассное чтение –
Иван Ефремов
Лезвие бритвы
Пролог
Все быстрее нарастает познание в современном мире. Обрисовывается точнейшая взаимосвязь, обусловленность кажущихся различными явлений мира и жизни. Всеобщее переплетение отдаленных случайностей, вырастающее в необходимость, то есть в законы природы, пожалуй, самое важное прозрение современного человека.
И в человеческом существовании незаметные совпадения, давно наметившиеся сцепления обстоятельств, тонкие нити, соединяющие те или другие случайности, вырастают в накрепко спаянную логическую цепь, влекущую за собой попавшие в ее орбиту человеческие жизни. Мы, не зная достаточно глубоко причинную связь, не понимая истинных мотивов, называем это судьбой.
Если проследить всю цепь, а затем распутать начальные ее нити, можно прийти к некоему отправному моменту, послужившему как бы спусковым крючком или замыкающей кнопкой. Отсюда начинается долгий ряд событий, неизбежно долженствующих сблизить совершенно чужих людей, живущих в разных местах нашей планеты, и заставить их действовать совместно, враждуя или дружа, любя или ненавидя, в общих исканиях одной и той же цели.
5 марта 1916 года в Петрограде, на Морской, открылась выставка известного художника и ювелира, собирателя самоцветных сокровищ Урала Алексея Козьмича Денисова-Уральского.
Еще внизу, в гардеробной, где суетились, угодливо кланяясь, слуги, веяло слабым ароматом французских духов и проплывали, шелестя тугими платьями, дамы, можно было заключить, что выставка пользуется успехом. «Речь» и «Петроградские ведомости» одобрили «патриотическое художество», посещение выставки стало считаться в столичном «свете» тоже патриотичным.
|
Низкие залы казались пустоватыми и неуютными в тусклом свете пасмурного петроградского дня. В центре каждой комнаты стояли одна-две стеклянные витрины с небольшими скульптурными группами, вырезанными из лучших уральских самоцветов. Камни излучали собственный свет, независимый от капризов погоды и темноты человеческого жилья.
Худощавый молодой инженер в парадном сюртуке так глубоко задумался у одной из витрин, что только прикосновение к плечу заставило его обернуться, встретить приветливой улыбкой крупного человека с острой бородкой, щегольски одетого.
– Ивернев, – зову, Максимильян Федорович, – зову, не откликается. Горняцкое сердце взыграло от каменьев? И где это Алексей Козьмич такие откапывает?
– Собирались сотней людей и десятками лет, – возразил инженер на последний вопрос. – Хороши, в самом деле… Но вот я стоял и думал…
– Ага! Не стоило такие камни и такое умение на пустяки тратить!
Молодой инженер встрепенулся.
– Как вы правы, Эдуард Эдуардович! Да пойдемте посмотрим еще раз.
Они обошли выставку, ненадолго задержавшись у каждой из скульптурных групп-миниатюр, как назвал их сам художник. Белый медведь из лунного камня, редкого по красоте, сидел на льдине из селенита, как бы защищая трехцветное знамя из ляпис-лазури, красной яшмы и мрамора, а аметистовые волны плескались у края льдов. Две свиньи с человеческими лицами из розового орлеца на подставке из бархатно-зеленого оникса – император Австро-Венгрии Франц Иосиф и султан турецкий Абдул Гамид – везли телегу с вороном из черного шерла, в немецкой каске с острой пикой. У ворона были знаменитые усы Вильгельма Второго – торчком вверх.
|
Дальше британский лев золотисто-желтого кошачьего глаза; стройная фигурка девушки – Франции, исполненная из удивительно подобранных оттенков амазонита и яшмы; государственный русский орел из горного хрусталя, отделанный золотом, с крупными изумрудами вместо глаз… И опять – Козьма Крючков со знаменитой пикой и насаженными на нее немцами из змеевика на подставке из редкостного малахита небывало густого цвета, толстый султан-свинья из полированного мориона, улепетывающий от топазового английского единорога на берегу Черного моря – широкой пластины из гематита (красного железняка), кровавый отлив в отшлифованной черноте которого как бы напоминал о льющейся в Дарданеллах крови…
Искусство художника-камнереза было поразительно. Не меньше восхищало редкостное качество камней, из которых были выполнены фигурки. Но вместе с тем становилось обидно, что такое искусство и материал потрачены на дешевые карикатуры, годные для газетенки-однодневки, «недопрочитанной, недораскрытой».
– Довольно, пожалуй, – вздохнул инженер Ивернев.
– Довольно, – согласился его спутник, известный геолог Анерт, и повел рукой по направлению к дальней стене, где висели картины – модели уральских горных разработок. Гипсовые барельефы, отделанные натуральными породами, показывали в разрезе шахты и пещерки с согбенными черными фигурками горщиков – искателей самоцветов.
|
В витринах-столиках, расставленных вдоль стен и окон, сверкала нетронутая природная красота: сростки хрусталя, друзы аметиста, щетки и солнца турмалина, натеки малахита и пестрые отломы еврейского камня…
– Видите, Максимильян Федорович, – Анерт кивнул на беленького мальчишку лет восьми, с круглой белой головенкой и огромными голубыми глазами, зачарованно уставившегося на витрину с горками, – вот где оно, настоящее, что и младенцу понятно…
Горки, издавна прославившие екатеринбургских мастеров, особенно хорошо удавались Денисову-Уральскому и шли нарасхват, так же как и его коллекции уральских камней в больших и малых ящиках с клеточками-гнездами.
Горка – особый способ экспозиции камней, теперь незаслуженно забытый, но очень распространенный в начале века. Различные куски красивых горных пород склеиваются так, что образуют модель заостренной скалы с глубокой пещеркой у подножия, иногда несколькими. Игольчатые кристаллы берилла, турмалина, а то и просто наколотые столбики отдельностей гипса-селенита изображают сталактиты в сводах пещерок. В глубине сверкают щетки мелких кристалликов горного хрусталя, аметиста, топаза или синего корунда. Уступы «скалы» украшены искусным подбором полированных кусочков агата, малахита, азурита, красного железняка, амазонита. Кое-где вклеены черные зеркальца биотита, а в стенках «пещер» блестят, подсвечивая, прозрачные камни, листочки белой слюды – мусковита или цинвальдита.
Именно у такой горки, самой богатой по количеству минералов, и застыл зачарованный мальчишка.
– Как тебя зовут? – погладил круглую головенку Ивернев. Мальчик нехотя поднял взгляд.
– Ваня. А что?
– Нравится горка?
– Угу!
– А что еще понравилось?
– Вот, – мальчик ткнул в штуф, добытый безвестным мастером невесть из какой ямы в Ильменских горах, – плоский кусок желтого зернистого кварца с мельчайшими блестками слюды, по которому были разбросаны с причудливой прихотливостью короткие блестящие столбики черного турмалина, – и вот, – мальчик ринулся к другой витрине.
Рядом послышалось шуршание шелка, повеяло духами «Грезы». Инженер увидел высокую молодую даму с пышной прической пепельно-золотистых волос и такими же ясными озерами голубых глаз, как у мальчика.
– Ваня, Ваня, пойдем же, пора! Ужасно поздно! – Она поднесла к носу мальчишки браслет с крохотными часами. – Простите, господа, я должна увести сына. Он у меня чудак – не оторвешь от камней. Второй раз здесь из-за него…
– Не считайте сына чудаком, мадам, – улыбнулся Ивернев. – За необычными интересами часто кроются необычные способности. Мы по нему проверяли правильность наших собственных впечатлений.
– И не ошиблись! – склонил лысеющую голову Анерт, явно восхищенный красивой дамой.
Мать и сын удалились, а приятели продолжали лениво обходить выставку.
– Не пойти ли нам покурить? – предложил Ивернев, но Анерт остановил его жестом:
– Постойте-ка, Максимильян Федорович, что я! Когда вы вернулись из Туркестана, помните, вы рассказывали о том, что нашли камни, может быть, неизвестные науке. Вы собирались отдать их Денисову-Уральскому для огранки. И что же вышло?
– Что вышло – увидите, они тут, на выставке.
– Как же я мог просмотреть?
– А это значит, что ничего особенного не вышло.
Они подошли к высокой, столбиком, витринке, внутри которой на черном бархате сверкали готовые ювелирные изделия, сделанные по эскизам все того же неутомимого художника-камнереза.
– Вот они, – инженер показал на подвеску из четырех небольших камней, прикрепленную под кулоном из желтого топаза, такого яркого, что он был виден от входа.
В камнях, на которые показал инженер, на первый взгляд не было привлекательности. Ограненные плоской «зеркальной» гранью и заделанные в модную тогда платину, камни казались серыми, сливающимися с матовым металлом оправы и цепочки. Требовался знающий глаз, чтобы понять необыкновенность самоцвета – прозрачного и в то же время пронизанного едва заметными точками с металлическим блеском. Облако этих точек, рассеянных в прозрачной основе, придавало камню его странный серый цвет и вид как бы хрустально прозрачного металла, гармонировавшего с глухой сероватостью платины.
– Э, да это вовсе не так, – возразил Иверневу после долгого молчания Анерт. – Я тоже горный инженер и тоже любитель камня. Что до Алексея Козьмича, то он просто молодец, и вы ему многим обязаны. Он сразу понял ваш самоцвет. М-да… И что вы собираетесь с этим делать?
– Право, не знаю. Я хочу оставить их себе, но боюсь, что дорого обойдется. По глупости я заранее не договорился с Алексеем Козьмичом, а ведь, вы знаете, он купец прижимистый. Опасаюсь, что шкуру сдерет за работу… – Анерт недовольно нахмурился.
– Прижимистый сами знаете почему – ему много надо денег, да не для себя – за уральское каменное мастерство воевать. А с этим где взял, а где и погорел. Не грех и заплатить как следует, у вас жалованье не плохое? Слыхал я от Александра Павловича, что вам Минералогическое общество за отчет о туркестанских исследованиях прочит медаль имени инженера Антипова. Наверное, и денежная премия последует.
– Все это так, – согласился Ивернев, – но… – он заколебался и выпалил: – Я женюсь, Эдуард Эдуардович!
– Вот что! Поздравляю! Спрошу на правах старшего, простите, – не наспех? По годам-то не рано… а вот война!
– В том-то и дело, что война! Скверная, долгая, никому не нужная. И моя Вера хочет на фронт, сестрой. Такая уж она. Что ж получится: я в Сибирь, она на фронт? А браком удержу! – улыбнулся инженер, но улыбка вышла какой-то неуверенной.
Анерт серьезно сказал:
– Коли так, помогай бог! Квартиру нашли?
– На Васильевском, хорошую.
– Зовите на свадьбу, Максимильян Федорович! Польщен признаньем, как знаком дружбы. Однако насчет камней не ясно-с. Если не станете выкупать подвеску, значит, оставите Денисову-Уральскому? Лучше уж я куплю! Кстати, как вы назвали новый камень?
– Никак еще! Собирался описать, да сами знаете, какое сейчас время! Нам, геологам, никакого покоя с производительными силами, комиссией этой, да еще затевается кое-что на Дальнем Востоке – лучше меня знаете. Война окончится, тогда, дай бог, наукой займемся!
– Двадцать две причины, а главное – не было пороху! – усмехнулся Анерт. – Боюсь, что главная тут причина не в порохе. Шерше ля фам… Ну вот что, по старой дружбе – уважьте, раз так.
– Понимаю. С действительного статского советника Анерта Алексей Козьмич сдерет так, что все ваши проповеди о пользе камнерезного дела из головы вон! Следовательно, камни я выкупаю для вас! Вы на прежней квартире живете?
– Там же, на Троицкой, 23. А вот и сам Денисов, легок на помине!
В зал вошел известный всем любителям самоцветов Денисов-Уральский. Родом из старинной горщицкой семьи, сын шахтера Березовского рудника, уроженец Екатеринбурга, этот русский самородок был «последним выдающимся мастером каменного дела в России», как называли его газеты. Юношей оставшись без отца, он сумел обеспечить семью и приобрести известность своими «наборными картинами», то есть пейзажами, собранными из камней. В конце прошлого века Денисов-Уральский, уже известный художник по камню, учился на гроши в школе Общества поощрения художеств.
Ивернев смотрел на приближающуюся знакомую фигуру с вечно растрепанной гривой непокорных волос и клочковатой бородой, обрамлявшей староверческое высоколобое лицо художника.
«Чувство меры, подлинный вкус художника почему-то изменили нашему знаменитому камнерезу, – думал геолог. – Почему? Или с известностью, деньгами, большой дачей в Финляндии оборвалась та драгоценная связь с глубиной народного искусства, которая и дает безошибочное чутье настоящего?..»
Денисов-Уральский издалека крикнул: «Здравствуйте, Ивернев!» – и тотчас отвернулся к шедшему рядом высокому человеку, продолжая разговор.
– Кто это с ним, Эдуард Эдуардович, вы ведь петербургское, тьфу, петроградское общество знаете?
– Персона довольно значительная: князь Витгенштейн!
– Ого, архимиллионер?
– Не тот! Кузеном ему приходится. И тоже богат!
– Ну тогда обождем. Пойдемте вниз и покурим, а вечерком я позвоню Алексею Козьмичу на квартиру.
– Нет, я уж пойду. Мне надо в Общество русских ориенталистов, тут по соседству, на Морской, – откланялся Анерт.
Денисов-Уральский подвел князя к той самой витрине, где искрились на бархате странные серые камни.
– Вот, ваше сиятельство, редкость невиданная, – сказал он, привычно упирая на «о», так как любил щегольнуть простонародным говорком, – других таких камней в России и, почитай, во всем мире не имеется! Найдены они тем инженером, с которым я здоровался. Он и сам не знает, что это за самоцветы, и дал мне на пробу. Еще минералогии неизвестный образец!
Князь, согнувшись, долго рассматривал платиновую подвеску и, наконец, выпрямив уставшую спину, провел рукой по подкрашенным усам.
Художник пытливо вглядывался в князя, стараясь разгадать, насколько он заинтересован, и как бы невзначай заметил:
– Вчера был здесь Летуновский, Николай Николаевич, знаете – миллионер, на Покровской у него особняк. Хотел сегодня жену привезти, ей показать.
– Я бы дал за них… – Князь Витгенштейн подумал и назвал сумму.
Охолодевшее лицо художника сказало ему, что цена оказалась много меньше той, на которую рассчитывал Денисов-Уральский. Это был промах. Камни понравились князю. Назови он цену, близкую к правильной, художник, конечно, уступил бы, а теперь капитуляция будет с его стороны и, как всякая капитуляция, дорого обойдется побежденному.
Чтобы выгадать время, князь захотел посмотреть камни поближе. Денисов-Уральский послал за ключом, открыл витрину, и камни, подставленные свету на окне, засверкали еще ярче своей странной металлической игрой.
Под усами художника мелькнула хитрая улыбка. Князь нахмурился и, глядя в окно, сказал:
– Хорошо, я беру камни. Сейчас. Пусть принесут футляр.
Часть первая
Корни гнева
Глава 1
Анна
Ноги скользили по талому снегу. Гирин ступал по-солдатски – на всю ступню, раскидывая желтые брызги. Два месяца прошло со времени его приезда в Москву, и только теперь он может выполнить просьбу друга. Два месяца, заполненных недоумением, бесконечными вопросами и хождением «по инстанциям». «Кто вызвал? Зачем вызвал?» – так встречали его, вопрошая с подозрением, как некоего ловкача, старающегося пробиться в столицу из «провинции». Не сразу сообразил Гирин, что его демобилизация и вызов были ловким ходом в какой-то игре, сути которой он не понимал; узнал лишь, что его кандидатурой, как шахматной пешкой, заперли ход кому-то, чье возвышение по научной иерархии стало невыгодным неизвестному, обладавшему достаточной властью, чтобы оформить приглашение Гирина в Москву.
Гирин не сомневался, что разгадает все, но пока мерзкое двойное чувство – обмана и самозванства – не покидало его и мешало как следует отстаивать свои права. «Но отбросим это пока…» Гирин извлек из кармана потертое письмо – посмертную просьбу друга-скульптора, погибшего на фронте шестнадцать лет назад. Долго пришлось дожидаться и просьбе, и самому Гирину, но – военный хирург и начальник госпиталя – он не мог выбрать время.
Да вот эта улица, за стадионом «Динамо»! Гирин еще раз посмотрел на план, сделанный четкой рукой художника. Большой серый Дом художников на Масловке показался суровым. В мастерских нижнего этажа за пыльными большими окнами двигались люди. Гирин вошел в широкий подъезд и повернул от лестницы направо в коридор, загроможденный гипсовыми отливками статуй, бюстов, голов и вовсе бесформенными кусками гипса с торчащими из них проволоками ржавого каркаса. Они неприятно напоминали Гирину обломки гипсовых повязок, кучи которых накоплялись в углу двора его большого госпиталя. В темном коридоре Гирин подвигался ощупью, извлекая из кармана фонарик. Первая, вторая, третья дверь… здесь! Но на двери висел продетый в кольца замок. Пришлось постучаться напротив, туда, где слышался разговор.
Маленький человек в халате, донельзя замызганном гипсом, вопросительно улыбнулся.
– Не скажете ли, как попасть в мастерскую Пронина? – спросил Гирин.
Улыбка исчезла с лица маленького человека, а его собеседник – небритый человек в очках и черном поношенном пальто – нахмурился.
– Пронин, он, знаете ли… – забубнил он.
– Знаю все, – перебил Гирин, – мне надо найти его мастерскую.
– Мастерская его занята другим скульптором… мною, – ответил человек в пальто.
– И давно?
– С пятидесятого года. Уже одиннадцать лет!
– Но как же скульптуры Пронина?
– Что ж поделать, выставили в коридор. Думали, кто возьмет из родственников, а у него их нет… или не интересуются.
– Вы сами скульптор и так спокойно об этом говорите? Ведь это варварство!
– Э, бросьте, такими вещами полна жизнь. Куда деваться? Я сам, когда вернулся, то нашел свое… там! – Художник показал в сторону двора, на котором громоздилось тоже немало обломков скульптур как памятник творческой борьбе и несбывшимся надеждам.
– Кстати, – продолжал он, – у Пронина почти ничего не было, только десяток небольших эскизов. Накануне войны он работал над единственной статуей…
– Да, да, где же она? – насторожился Гирин.
– Здесь.
– Как – здесь?
– Где же еще? Там вот, в конце коридора. Сохранилась, не отдали на дрова в войну…
– На дрова? – Даже выдержанный Гирин не мог скрыть возмущения.
– Кому она нужна! Из всех нас только Пронин упорствовал с нагой натурой. До войны было ему совсем плохо. Да и теперь в искусстве обнаженность… хм, не в моде. Натурализм, буржуазно…
– Спасибо, я все понял. С вашего разрешения посмотрю на статую. Всего хорошего!
Гирин шагнул в коридор, не обратив внимания на недоумевающие взгляды, которыми обменялись оба скульптора. Он поднял фонарик и сразу увидел у простенка за последней дверью большую деревянную статую в полтора человеческих роста. Окруженная безликим хламом изуродованных скульптур, она стояла в свободной и открытой позе, резко выделяясь живой тканью дерева среди белой слепоты гипса. Дерево потрескалось – глубокие черные трещины бороздили руку статуи и лицо справа, рассекали во всю длину левый бок и левое бедро, покрывали мелкими продольными штрихами всю фигуру. Гирин направил фонарь на лицо статуи. Она, Анна! Из глубины прошлого, через непереходимую бездну, отделявшую мертвую от живого, поднялось, ожило чувство утраты. Густая темная пыль покрывала голову и плечи статуи, будто древний знак скорби, и ее открытая обнаженность была так беззащитна здесь, в холодном углу грязного коридора, что сердце Гирина сжалось, как в те давно прошедшие годы, когда беззащитность живой и юной Анны была предметом его острой жалости.
Разряженная батарейка фонаря быстро сдавала, свет мерк, но Гирин уже освоился с темнотой коридора и сунул фонарь в карман. Пахнущий плесенью полумрак скрыл неприглядность окружающего, трещины и пыль на статуе, которая ожила в неопределенной таинственности очертаний. Лицо скульптуры в мерцающей игре теней стало лицом той Анны, которую он увидел впервые много лет назад… Мгновение – и он уже стоял в сводчатой комнате с аркадами высоких окон – кабинете его учителя профессора Медникова, в одном из многочисленных корпусов Военно-медицинской академии Ленинграда…
Девятнадцатилетний студент первого курса, он отправлялся выполнять свое первое самостоятельное исследование. Профессор, веря в его способности, поручил ему добыть образцы питьевой воды, в употреблении которой он видел причины возникновения болезни Кашин-Бека в трех селах Поволжья. Загадочная болезнь выражалась в поражении суставов ног, преимущественно коленных. В суставах исчезал хрящ, и головки костей, лишенные хрящевой прослойки, терлись друг о друга при ходьбе так, что поверхность кости делалась отполированной. Нечего и говорить, что такая ходьба была очень мучительной – и от боли, и от затрудненности движений, скрипа и хруста в коленях. Болезнь встречалась только в трех деревнях одного района, соседствовавших с селами, в которых никогда не бывало и признаков этой болезни. Селения, пораженные болезнью Кашин-Бека, были давно известны в Забайкалье, на реке Урове, но там в дополнение к ней встречалось развитие зоба – зобная болезнь, как тогда считалось, вызывавшаяся отсутствием йода в чистейшей воде горных речек района. Профессор Медников подозревал, что и болезнь Кашин-Бека тоже обусловливалась нехваткой каких-либо химических веществ в воде или почве. Задача Гирина заключалась в том, чтобы собрать образцы почвы с полей и воды из колодцев и речек как из пораженных болезнью деревень, так и – обязательно – из совершенно здоровых соседних сел. Путем этого сравнения профессор хотел установить недостаток какого-либо из редких элементов и получить ключ к объяснению странного заболевания.
Так студент Гирин в знойное лето 1933 года оказался на великой русской реке. Он уже сделал большую часть работы, когда в один из пасмурных дней ему понадобилось переехать на высокий правый берег Волги. Переправа через могучую реку – длинное дело, и паромщики подолгу выжидали, пока не наберется достаточно народу. Гирин, которого благодаря военной форме все считали за солдата, весело перешучивался с задорными девушками, успел и серьезно потолковать со старым паромщиком, покуривая моршанскую полукрупку, пока, наконец, обшарпанный паром отчалил от берега. Всего две телеги переезжали на правый берег, и на площадке парома было свободно. Гирин остался на корме, рядом с паромщиком, изредка подававшим негромкую команду своим опытным помощникам. Три молодые женщины задумчиво выплевывали шелуху семечек в волжскую желтоватую воду, а девушки собрались в кучку на носу, оживленно болтая о каких-то богородских парнях, явно более авантажных, чем ребята-односельчане. Только одна девушка стояла особняком, глядя на воду. В ее позе заметно было напряженное отчуждение, и, несмотря на то что ее отделяло от подруг расстояние не более сажени, Гирин почувствовал, что это целая пропасть.
Теплый низовой ветерок нанес тучи поплотнее, поверхность реки стала оловянно-тусклой, брызнуло мелким, смахивающим на туман дождем. Правый берег расплылся в завесе дождя, стал далеким. Девушки замолчали, и даже крепкие важные молодки перестали выплевывать кожуру семечек.
– Эй, запевай! – крикнул старик паромщик. Гребцы рявкнули нечто хриплое, прокашлялись и после второй попытки умолкли окончательно.
– Позавчера престол был, – подмигнул Гирину синеглазый парень в косоворотке, – горла-то знаешь как надрали. Не можем теперь петь. Дядя Михаил, – обратился он к старшому, – с нами Нюшка Столярова переезжает. Пусть поет, перевезем бесплатно!
– А я и так ее всегда бесплатно беру, – ответил бородач, – за отца. Нюша!
На оклик старшого обернулась стоявшая отдельно девушка. Гирин увидел скользящий взгляд темных глаз, взмах ресниц и несколько вьющихся прядок золотистых волос, выбившихся из-под косынки. Лицо девушки – широковатое, с высокими скулами – нельзя было назвать красивым, но в нем было что-то выделявшее ее из всех находившихся на пароме женщин. Тревожное, почти смятенное внимание, лукавство, доброта и горечь как-то странно перемешивались на лице девушки, мгновенно сменяя друг друга. Привлекательное, но неспокойное лицо.
– Петь, что ли, тебе, дядя Михаил? – спросила девушка.
Бородач ласково кивнул.
По тому, как насторожились девушки и подняли головы похмельные гребцы, Гирин понял, что Нюша должна быть певуньей. Он не ошибся. Девушка повернулась к низовью реки, взявшись за перила парома, поставила босую и мокрую ногу на перекладину. Минута молчания, и глубокий сильный голос – настоящее меццо-сопрано – пронесся по серому туманному простору реки.
Ночь темна-темнешенька, в доме тишина…
С детства знакомые слова старинной песни о тяжелой женской доле зазвучали с трагической силой и чувством. Гирин – сам любитель музыки и неплохой по студенческим меркам певец – замер. Пожалуй, он впервые слышал столь яркое исполнение «Лучинушки». Очень шла эта грустная мелодия к бессолнечному дождливому вечеру на широкой реке, к притихшей группе людей на стареньком, усыпанном трухою сена пароме, к размеренному аккомпанементу скрипучих весел. А голос Нюши несся и звенел над Волгой:
Я ли не примерная на селе жена,
Как собака верная, мужу предана!
Яростная тоска песни невольно заставляла Гирина сжимать кулаки. Девушка умолкла, низко опустив голову, и паромщики издали дружное «Уфф!».
– Да, поет… – неопределенно ухмыльнулся синеглазый гребец. – Ну-ка, Нюша, давай еще!
– Дай отдохнуть девке, ишь ты какой, – вступился старый паромщик, – пусть-ка другие теперь поют. – Глаза его озорно блеснули, уставившись на Гирина. – Вот тут студент, товарищ будущий доктор… (Гирин увидел, как Нюша вздрогнула и подняла голову.) Неужели не сможет показать, как в столице поют?
– Я не из столицы, из Ленинграда, – поправил старика Гирин, – и до доктора мне как до неба.
– Все равно, еще того лучше – первый город, – не смутился паромщик. – Айда качай, студент!
Несколько секунд Гирин размышлял, что же спеть своим случайным попутчикам. И, отвечая внезапному желанию исполнить серьезную вещь, которая подходила бы к настроению этого вечера на реке, но не была бы полна такой отчаянной тоски, как «Лучинушка» Нюши, Гирин запел серенаду Шуберта:
Песнь моя летит с мольбою тихо в час ночной…
Он пел, глядя на девушку, и замечал, как становилось строже ее лицо, а гибкая ладная фигура выпрямлялась, будто в стремлении подставить себя всю под звуки песни.
Никогда еще не пел он с таким воодушевлением, протестуя против дремучей деревенской судьбины, только недавно начавшей поворачиваться к настоящему свету.
Чувство неведомо откуда взявшейся силы помогло ему наполнить торжествующим властным призывом последние слова серенады:
И на тайное свиданье приходи скорей!
Приди, приди!..
– Эй, зазевались, ворочайся, а то придется бечевой подымать! – прервал молчание недовольный бас старшого. Гребцы начали поспешно рвать весла, и паром сошел со стрежня в тихий затончик под красными обрывами крутого берега. Еще несколько минут – и мочальные веревки были надеты на вбитые в дно колья. Гребцы потащили трапы для съезда телег.
– Здоров петь, студент! – крикнул ему синеглазый парень, как давнему знакомому. – Вот бы вас в пару с Нюшкой-то! Приходи, завсегда перевезем без копейки, только пой!
Гирин улыбнулся паромщикам и сунул гривенник в заскорузлую руку дяди Михаила, заканчивавшего сбор денег.
– Торопишься, доктор? – проворчал старик. – Тебе, чаю, в Никольское?
– В Никольское. А может, у вас там есть кто знакомый? – спросил Гирин.
– Тебе чего, на квартиру стать? А сельсовет?
– Так мне недели на две, хочется по сговору у хороших людей.
– Постой-ка! Нюша! – окликнул он уже спрыгнувшую на берег девушку-певунью. – Не возьмешь ли студента-то? Изба ведь большая да пустая!
Девушка залилась неожиданно темным, жарким румянцем.
– Да я бы рада… может, маме чего посоветует товарищ доктор… Только сами знаете, дядя Михаил, чем гостя-то пестовать, хозяйства нету.
Гирин не мог подавить в себе желание познакомиться с привлекательной и какой-то странной девушкой.
– Ну и что ж, – вмешался он, – разносолы мне ни к чему, а ведь молока да хлеба достанете? Если не стесню…
– Чего там, – явно обрадовалась девушка, – если только вам не покажется… ну, можно и перейти куда.
– Вот и сговорились, – довольно сказал старшой, как бы торопясь окончить дело. – Ты, доктор, ежели не торопишься, то посиди, покури со мной. Хочу еще спросить тебя насчет науки.
– Давай покурим… А как вас найти, Нюша?
– Как по этой дороге подойдете к селу, увидите крайний дом. Село невелико, один порядок, левая сторона долгая, правая короче. И тут сразу через ложбину справа бугорок, а на нем пятистенок с резным крыльцом.
– Гляньте, девки, Нюшка себе еще хахаля нашла! – вдруг визгливо крикнула одна из попутчиц, высокая, в темно-красном платке с цветами. – Сговаривается! Смотри, Нюшка, будет тебе от уразовского сынка выволочка! И студенту, я чай, достанется!
Девушка повернулась как подхлестнутая и быстро пошла в гору, скользя по размокшей желтой глине и не оглядываясь.
– Что вы, как вам не стыдно! – крикнул Гирин.
– Чего там, стыдно? Гулящая она! Иль тебе лестно?
– Пошли прочь, кобылищи! – грубо приказал старик паромщик. – Только и знают страмить человека, а за что?
– Знаем за что! – хором закричали девушки и со смехом пошли по дороге.
Старик, недовольно хмурясь, отсыпал на ладонь махорки из коробки Гирина.
– Почему это они? – спросил Гирин. – Девушка какая-то очень хорошая.
– Такую не скоро найдешь. Да неладно у ней судьба сошлась. Я всю их семью знаю.
– В чем же ей не повезло? Я сразу заметил, что у нее что-то неладно.
– Ага, студент, остановила взгляд твой Нюша! Да и впрямь только слепому не заметить. Поживешь у них, может, поможешь чем, советом каким-то по лекарской части. Ладно это я удумал тебя на квартиру сосватать!
– Так…
– Не топчись, все объясняю порядком. Отец, вишь, Нюшкин – верховой волгарь, столяр, взят в дом к ейной матери. Воевал в германскую и Гражданскую, вернулся не то чтобы партийным, но сознательным и, конечно, по всем новым делам коноводом. Село это старое, богатое, кулаков много, а подкулачников и того больше – не полюбился им Павел, Нюшкин отец. Только еще разговоры о коллективизации пошли – случись тут кулацкая заварушка… – Старый паромщик нахмурился и запыхтел козьей ножкой.
– Восстание? – спросил Гирин.
– Нет, так, пальба бандитская. По ночам в окна стрелять да за кустами подкарауливать… Ну, между прочим, рассчитались и с Павлом. Вечером, как сидели Павел с женой да с Нюшкой за ужином, ворвались в избу двое с «наганами» и со страшной руганью Павла застрелили. Так мозги напрочь и вылетели. Жена Павлова, Нюшкина мать, повалилась как неживая, а Нюшка, тогда совсем девчонка, зверюкой на них бросилась. Ну, кто-то из бандюг ее двинул, не скоро в себя пришла.
– Разве никто выстрелов не слышал?
– Дом у них, сам увидишь, на краю села. А ежели кто и слышал, так ведь боятся, всяк о своей шкуре.
– И что же дальше?
– На том все и кончилось. Нюшкина мать с той поры не встает, не говорит, мычит только. Руки-ноги совсем отнялись. И Нюшка при ней как прикованная – куда денешься от родной матери? Дом хороший, хозяйство – все пошло прахом. Что девка одна-одинешенька-то сделает? Бьется как рыба об лед, батрачит, стирает, огородом малым пробавляется.
– А в колхозе что?
– Да вишь ли как, – паромщик грубо выругался, – повернулось дело, что вроде в драке, по пьяному делу Павла стукнули. Это у нас завсегда – чуть что, надо закон обойти, на пьянство валят. А я бы их, этих пьяных, еще того хлестче, – плюнул старик. – Словом, не было никакого вспомоществования, разве кто из добрых людей от своего куска отделит. Так ведь Нюшка гордая, не от каждого возьмет. Вот и сошлась жизнь девке клином, и нет вызволения!
– А почему ее гулящей зовут?
– Сам рассуди, коли понятие имеешь. Девка из себя особенная, такая стать нашего брата всегда манит. Чем шкурка красивей, тем охотники хитрей! Самые что ни на есть мастера по бабьему делу гоняться начинают. А молодость зеленая, да кровь горячая, закружилась голова в ночку жаркую – и пропала девка, пошла в полюбовницы. Тут уж все, что перед ней вились да стелились, в зверей оборотятся, рыло свое покажут. А уж бабьё-то, не дай бог, так страмят, ну прямо в гроб загонят безо всякой жалости! Завидки их, что ль, берут на красоту да на смелость, не пойму, чего так нещадны, тож ведь молодые. Парень-то, что Нюшку окрутил, красив как сокол, а душой – змея, подкулачник раскудрявый. Не только жениться, даже никак от сраму прикрыть не хочет. Болтают на селе, что проиграл он Нюшку своему приятелю, что теперь она с тем путается, да не верю я! А бабы остервенелись просто. И живет девка бедная как в аду за свое доверчивое сердце, за доброту и красоту. Тьфу!
Старик расстроился и отмолчался на другие вопросы, которые попытался ему задать Гирин. Отсыпав паромщику полюбившейся ему махорки, студент взвалил на плечо свой чемодан и зашагал по подсохшей дороге, поднимаясь наискось на высокий берег.
Из тени обрывов Гирин вышел на простор полей, где тусклый свет заката прорвался сквозь ровную пелену туч и оживил красноватым отливом длинные лужицы в дорожных колеях и мокрую, свежевымытую листву мелких, корявых, как кустики, дубков. Большая белая церковь с граненым, недавно подкрашенным куполом тяжело осела на вершине холма, вдоль подножия которого протянулось село. Большие избы с высокими крытыми крылечками, несколько железных крыш и каменные амбары свидетельствовали о крепкой жизни местных хозяев, а выкрашенная в синий цвет большая лавка на каменной подклети надменно выпятилась из общего порядка домов, недалеко от церковной площади. Гирин сразу увидел дом Анны, она точно описала его. Давно не крашенный, серый, как большинство старых деревянных строений, дом тем не менее носил следы хорошей хозяйской руки. Резные наличники рам, резное, с фантазией, крыльцо с крепкой дверью, открывающейся не прямо в сени, а в длинную крытую галерею вдоль двора, – погибший отец Анны строил хорошо и красиво. Но хотя с его смерти прошло не так много лет, крыша уже подалась, ворота покривились, и забор жалобился плохо пригнанными случайными кусками досок и жердей. Гирин оскреб грязные сапоги, постучался и тотчас же услышал быстрый топоток босых ног. По тому, как широко распахнулась дверь и как просияло грустное лицо девушки, Гирин понял, что явился желанным гостем, и тут же обещал себе помочь ей как сумеет.
– Только-только успела прибраться, – слегка задыхаясь, сказала Анна и открыла дверь в довольно большую горницу, с широкой деревянной кроватью в ближнем углу, с чистым некрашеным столом и лавками.
Всю правую стену заклеивали плакаты из «Окон РОСТА» и агитплакаты Гражданской войны: суровые красноармейцы, могучие рабочие с огромными молотами, толстопузые буржуи во фраках и блестящих цилиндрах, кулаки, попы.
– Тихо у нас тут, – как бы извиняясь, сказала девушка.
– И очень хорошо, мне ведь заниматься надо! – сказал Гирин, ставя с решительным видом чемодан на лавку.
– Пойдемте, покажу, где что, – по-прежнему застенчиво и негромко позвала Анна.
Они вышли в задние сени, где Гирина ждал большой, доверху полный глиняный рукомойник.
– Сюда вот, – Анна открыла разбухшую дверь в просторную кухню с русской печкой. – Мама здесь помещается, а я – налево, в запечной комнатке.