В наше время ясно, как никогда, что концертирующий пианист может и должен быть пропагандистом, как и всякий другой художник. Ведь мы тоже немножко «инженеры души». С чувством глубокого удовлетворения слежу я за тем, как выполняют этот почетный долг лучшие советские пианисты.
Укажу, в частности, на Святослава Рихтера, который может служить примером, достойным подражания Рихтер не только широко пропагандирует советскую, русскую и западную классическую музыку, но неоднократно исполняет в разных городах Союза весь цикл Wohltemperiertes Clavier Баха (кроме многих других его сочинений).
Он буквально воскресил к жизни почему-то забытые чудесные сонаты Шуберта и некоторые сонаты Вебера, играл множество редко появляющихся в программах сочинений Листа, Шумана, Бетховена, —короче говоря, он своими концертами не только доставляет удовольствие широкой публике, но и открывает ей новые горизонты, знакомит с малоизвестными превосходными сочинениями, постоянно расширяя и повышая ее художественную культуру и музыкальный кругозор.
Вл. Горовиц говорил мне когда-то (я ему советовал играть некоторые превосходные, но еще малопопулярные сочинения), что играет он на эстраде только то, что больше всего нравится публике, остальное он может играть у себя дома. Концертная деятельность Рихтера и Горовица в некотором отношении принципиально различна (я здесь говорю о молодом Горовице, впоследствии он очень изменился). Один, в конечном итоге, идет на поводу у публики, другой ведет ее за собой, {232} учитывая в то же время ее возможности и ее характер. Девиз деятельности Горовица: успех прежде всего!
Девиз Рихтера: прежде всего искусство! Второй девиз включает идею служения народу, первый предполагает идею угождения публике.
* * *
Для многих пианистов и (тем более) учащихся публичное исполнение является далеко не простым делом. Известно, что были превосходные виртуозы, которые боялись эстрады и обычно играли перед публикой гораздо ниже своего настоящего уровня. Они, очевидно, не обладали страстью пророков и трибунов, даром «хождения перед людьми» (пользуясь выражением Вл. Соловьева). Для концертирования эта страсть, или инстинкт — важнейшая предпосылка. Наше время, которое так прекрасно приучает молодежь ко всякого рода общественной деятельности, приносит громадную пользу и нашим молодым пианистам: я наблюдаю, что за последние 20—25 лет «эстрадобоязнь» заметно идет на убыль (Ради справедливости следует, однако, сказать, что за последние годы участились случаи амнезии на вечерах и экзаменах консерватории даже у очень хороших учеников—случаи, которые я приписываю исключительно перегруженному учебному плану и переутомлению во время экзаменационной сессии. Как-то у меня занималась одна превосходная ученица, которая, однако, ни разу не сыграла публично, не напутав и не забыв чего-нибудь. Причина она несла непосильную нагрузку и всегда была очень переутомлена.).
Вопрос, как готовиться к публичному выступлению, естественно, интересует многих педагогов и учащихся. Дать тут общий рецепт очень трудно, даже невозможно, учитывая разнообразие характеров, дарований и жизненных обстоятельств учеников. И. Гофман дает совет: три раза учить и откладывать новое сочинение, прежде чем сыграть его на эстраде. Совет очень хороший, но предполагающий очень организованный жизненный уклад, всецело направленный на достижение наилучшей «концертной формы».
В наших условиях {233} только очень немногие могут его осуществить, благодаря огромному количеству дел и занятий, ничего общего с «наилучшей концертной формой» не имеющих (Вот маленький пример: однажды я должен был выслушать утром на консерваторском конкурсе 9 сонат советских композиторов в исполнении 9 пианистов, а затем, конечно, длительно обсуждать исполнение, а вечером играл труднейшую скрябинскую программу, в которую, между прочим, входили шестая, восьмая и десятая сонаты. Это преступление с точки зрения концертной дисциплины.).
Действительность показывает, что можно давать прекрасные концерты и после подготовки, прямо противоположной той, которую советует И. Гофман. Вот пример: несколько лет тому назад С. Рихтер играл три русских концерта с симфоническим оркестром. Один концерт (первый Рахманинова в новой редакции) он уже играл раньше, но давно, два другие — первый Глазунова и Римского-Корсакова — он выучил ровно в неделю (2-го достал ноты, 9-го был концерт), никогда прежде не играл их. Концерт все-таки был превосходный.
Дело тут, конечно, не только в громадном даровании, но также в изумительном умении работать, учить. Этот метод работы я бы назвал «авральным». Впрочем, Рихтер преимущественно готовится к концертам именно так, аврально. Причина этому не в том, что у него нет достаточно свободного времени, как у других (например, у Оборина, Ойстраха, у меня, грешного, имеющего постоянную нагрузку в 33 ученика), Рихтер не преподает, не заседает, не участвует ни в каких комиссиях и конкурсных жюри (пока!), но у него огромное артистическое честолюбие (великолепное честолюбие), заставляющее его к каждому концерту, — а концертов он дает очень много, — готовить что-нибудь новое, прежде никогда им не игранное.
Я выше говорил о К. Таузиге, который любил сейчас же после концерта, вернувшись домой, проиграть всю программу внимательно, осторожно, очистить ее от всех случайностей концертного исполнения.
С. Рихтер в силу необходимости иногда немедленно после концерта отправляется в какой-нибудь укромный {234} уголок с роялем и играет до 5-6 часов утра, разучивая другую программу, нужную для следующего концерта. Разве это не «авральный» стиль работы. Мне кажется, что сейчас очень важно (хотя и по совершенно разным причинам) усвоить каждому этот авральный метод. который раньше, когда было много свободного времени, вовсе не был так необходим. Но, с другой стороны, концертная деятельность того же Рихтера подтверждает правильность совета Гофмана Рихтер сам говорил мне, что только при четвертом публичном исполнении сонаты a-moll Моцарта он добился удовлетворительной для него интерпретации этого сочинения.
Из моей личной практики могу привести следующее публика и музыканты обычно очень одобрительно относятся к моему исполнению первого (e-moll) концерта Шопена, и, пожалуй, действительно, на исполнении этого произведения неизбежные колебания настроения, концертной формы, власть минуты меньше сказываются, чем на исполнении некоторых других произведений (так сказать, «стандарт» исполнения более постоянен). Причина этого мне ясна: я не только в молодости основательно поработал над этим концертом, но впоследствии почему-то особенно часто его исполнял (в разных городах Союза) и перед каждым исполнением вновь его подучивал, пусть даже всего два-три дня, даже один день, несколько часов, но важно то, что я вновь и вновь над ним работал, то есть лишний раз закреплял и упрочивал уже ранее достигнутое.
Вот он, метод Гофмана. Этим же объясняется высокий стандарт исполнения пианистов, дающих много концертов во многих городах и исполняющих обычно не больше двух-трех программ. Я уже не говорю о том, что я очень и очень люблю этот концерт, и, пожалуй, это — одна из главных причин, вызывающих одобрение слушателя.
Этот полезнейший метод, метод приобретения мастерства на основе стажа, повторности исполнения, «рутины» (в положительном смысле этого слова) совершенно почти не может практиковаться учащимися, так как они нуждаются прежде всего в накоплении репертуара, и, выучив или сыграв публично одно или несколько произведений, сейчас же переходят к изучению {235} других. Иногда удается учащемуся два раза проверить сочинение в публичном исполнении, от силы три раза, в то время как концертирующий пианист играет его десятки и сотни раз.
Об этом всем известном явлении я напоминаю только, чтобы лишний раз подчеркнуть неравенство положения между концертирующим пианистом и учащимся. Чтобы хоть немного горю пособить, следует не только заставлять учащихся как можно чаще выступать на всяких закрытых концертах (училища или консерватории), на шефских концертах в порядке производственной практики, но, кроме того, некоторые особо значительные произведения проходить с педагогом повторно, через некоторые промежутки времени, пожалуй, до трех раз во время пребывания в консерватории, и каждый раз исполнять их вновь публично.
Я сознательно практикую иногда этот способ, хотя он встречает сопротивление со стороны некоторых работников фортепьянного факультета, считающих, что «по закону», нигде, впрочем, не утвержденному, ученик ни в коем случае не должен дважды, тем более трижды, исполнять публично одно и то же произведение. Ведь то, что я рекомендую, так же естественно, как естественно читать Пушкина в десять лет, и в двадцать, и в сорок, и даже в столетнем возрасте, если только до него удастся дожить. Конечно, одновременно я борюсь со стремлением некоторых учеников использовать для любого публичного выступления много раз сыгранные вещи, аргументируя известным изречением Кузьмы Пруткова: одного яйца дважды не высидишь. Такова простая жизненная диалектика.
Пусть простят мне, если я здесь приведу несколько фактов и наблюдений из моей личной концертной практики. Ведь каждый может из чужого индивидуального опыта сделать некоторые полезные для себя умозаключения.
Как и всякому пианисту, мне случалось давать концерты, весьма различные по своему качеству (хорошие, средние, плохие). Быть может, мне надо откровенно признаться в том, что колебания от наилучшего до наихудшего у меня больше, чем «полагается», и что, пожалуй, лучше было бы в иных случаях просто {236} отказаться от концерта, чем выступать «несмотря ни на что».
Но не это меня сейчас интересует, а другое. Когда я после концерта (или ряда концертов) иногда размышлял о том, почему концерт был такой, а не другой, я очень легко устанавливал причинную связь между качеством концерта и предшествовавшим ему образом жизни и стилем работы.
И вот, всегда почти оказывалось, что самой для меня важной предпосылкой удачного концерта является предварительный отдых, бодрое, хорошее состояние здоровья, свежесть души и тела. Мне всегда особенно легко и приятно было играть после санатория или «дикого» отдыха, не было ни мелких неудач, «царапин», ни чувства утомления, от которого я иногда так страдаю в Москве, где я завален педагогической работой. Несмотря на минимальную подготовку (иногда она длилась всего день или два перед первым концертом, а на курорте я, конечно, не занимался), технический уровень был высок. Конечно, я не выучивал новых вещей, а играл уже много раз игранное, и, так как репертуар у меня большой, то давал иногда 8—9 концертов с разными программами безо всякого труда.
Все это, пожалуй, не стоило бы упоминания, если бы не то, что три четверти моей жизни проходят в условиях, противопоказанных концертной деятельности, и я не могу не вспомнить с благодарностью тот «остров радости», на который и я изредка попадаю, когда после полного отдыха (прежде всего, полного отдыха для слуха от «чужой» музыки, которую часто приходится слушать целыми днями) мне физически ничто не мешает быть тем, чем я являюсь. (Корто говорил, что самое важное для концертанта, совершающего турне, — хороший сон и здоровый желудок. Все крупные артисты обставляли свои концертные поездки со всевозможным строго обдуманным комфортом. Сие понятно: наша бренная плоть должна быть в полном порядке, — это первое и необходимое условие исполнительской деятельности. Потому-то я и заговорил сразу об отдыхе и здоровье.)
Часто бывало, что в Москве, среди занятий с учениками, заседаний, подчас и конкурсов, мне приходилось, несмотря на утомление, готовиться к какому-нибудь {237} ответственному концерту.
Готовился я честно, старался использовать все свободное время, но вследствие переутомления концерт бывал не на должной высоте, некоторая душевная изношенность на эстраде иногда переходила в взвинченность (на этом основании некоторые музыканты считают меня «нервным» пианистом и глубоко ошибаются: то, что поверхностному или недоброжелательному наблюдателю может показаться «нервностью», на самом деле есть здоровый протест души и тела против вынужденно неправильного образа жизни, тормозящего свободу художественного волеизъявления).
Особенно тормозящим мою душевную свободу на концерте бывало иногда одно лишь сознание (даже не всегда оправданное), что я не успел столько и так поработать, сколько и как хотел и считал нужным, причем количество проделанной работы бывало иногда вдвое и втрое больше, чем то, которое я затрачивал на подготовку при хорошем состоянии здоровья, полном досуге и душевной свежести.
Я отмечал еще, что значительно труднее дать один единственный концерт на протяжении одного-двух месяцев, потому, что концерт является исключением из нормы, а эта «норма», как я уже говорил, большей частью противопоказана с концертной точки зрения, — чем давать ряд концертов во время поездки, так как здесь весь уклад направлен к одной цели: публичным выступлениям, и ничто — или почти ничто — ему не мешает. К тому же, как говорится, набиваешь руку, привыкаешь; а так как концертная деятельность (что греха таить) гораздо приятнее и во сто раз менее утомительна, чем преподавательская, особенно если видишь, что доставляешь слушателю радость, то и общий жизненный тонус повышается и начинает минутами казаться, что в жизни все-таки больше роз, чем шипов (а это непосредственно отражается в исполнении).
Я описываю обыкновеннейшие, всем известные вещи. Но что же делать, когда именно из этих «обыкновенностей» и состоит вся наша жизнь. Мы все прекрасно знаем, как нужно построить нашу жизнь, чтобы добиться наивысшего развития наших сил и способностей, и часто совершенно не можем претворить это знание в {238} действие. Мне стало однажды очень грустно, когда Д. Ойстрах, изумительный артист и великолепный виртуоз, признался мне, что ему было нелегко сыграть даже трио Рахманинова на гражданской панихиде по Антонине Васильевне Неждановой, так как он почти месяц не держал скрипку в руках — тогда совпали экзамены с бесконечными конкурсами и он должен был, как и мы все, всё сидеть да слушать, да судить, да готовить учеников.
Такое вскользь сделанное признание должно дойти до работников Министерства культуры, должно взволновать их, как оно взволновало и огорчило меня. Может быть, я делаю трагедию из пустяков? Не думаю. Мы все хотим быть стахановцами в нашей работе, но ведь Стаханов не согласился бы «прозаседать» свой отбойный молоток.
Об эстрадном волнении, от которого столь многие страдают, очень точно сказал Римский-Корсаков: оно обратно пропорционально степени подготовки. Эта формула верна, несмотря на то, что она не исчерпывает всех случаев и разновидностей эстрадного волнения.
Помню, например, первый концерт в начале зимнего сезона, который давал Л. Годовский в Берлине в 1906 году. Подготовлен он был, конечно, идеально, но все-таки чувство особой ответственности, связанное с первым концертом в сезоне, очевидно, было настолько велико, что все первое отделение прошло под знаком волнения и скованности.
На другой день я его видел. Он был очень недоволен своим концертом. Антон Рубинштейн, как известно, очень волновался, и однажды разбил кулаком зеркало в артистической перед выходом на эстраду (что его, как будто, успокоило). Волнение таких артистов, как Рубинштейн, вряд ли можно смешивать с тем чувством страха и робости, которые часто владеют неоперившимися пианистами. Такое волнение, как у Рубинштейна, возникает, мне кажется, отчасти потому, что всякое публичное исполнение подвержено власти мгновения, и именно высокоартистические натуры, которым доступно вдохновение, подчинены ему больше, чем «стандартизованные», уравновешенные артисты, не знающие ни больших взлетов, ни больших падений; во-вторых, так как приобретенное уже {239} имя, высокая оценка публики накладывают особые обязательства, и тут есть, безусловно, некоторый элемент боязни, как бы не потерять расположение слушателя; главная же причина — то высокое душевное напряжение, без которого немыслим человек, призванный «ходить перед людьми», сознание, что он обязан сообщить людям, собравшимся его слушать, нечто важное, значительное, глубоко отличное от повседневных будничных переживаний, мыслей и чувств.
Такое волнение — хорошее, нужное волнение, и тот, кто к нему неспособен, кто выходит на эстраду, как хороший чиновник приходит на, службу, уверенный, что он и сегодня выполнит возложенные на него поручения, — тот вряд ли может быть настоящим артистом.
Одна из главных ошибок в подготовке к концерту (да и вообще в работе), которую я замечал у некоторых учащихся и пианистов, — это полное размежевание между работой у себя дома и исполнением на эстраде. Для них понятие учить тождественно с понятием упражняться, они готовы часами играть какую-нибудь прекрасную пьесу, выколачивая каждую ноту, подолгу учить каждую руку отдельно, без конца повторять один и тот же пассаж, одним словом — заниматься «музыкой без музыки»; им не приходит в голову сыграть произведение в целом, думая, прежде всего, о музыке, для них понятие «музицировать» несовместимо с понятием «работать».
Ведь понятно, что при исключительности такого способа наилучшие музыкальные произведения превращаются в упражнение или этюд. Логическая и практическая ошибка, которую делают пианисты, работающие предпочтительно этим способом, в том, что они считают этот способ этапом для достижения некоей «высшей» цели, но, так как они пребывают в нем слишком долго (иные —постоянно), то «этап» становится самоцелью, дальше которой уже ничего достигнуть нельзя. Повторяю: стремиться к цели, то есть к художественно законченному исполнению, надо по возможности прямолинейно (извилины все равно будут).
Эта установка правильно организует чисто техническую, ремесленную работу, и если даже последняя временами, при разрешении особенно трудных виртуозных задач, и будет {240} преобладать, то она все-таки не заведет пианиста на ложные пути, но будет именно тем этапом, который делает возможным достижение цели. Тут я должен опять вспомнить метод Таузига временно выключать выразительность и художественность исполнения, к которому я сам часто прибегаю. Но я применяю его в работе над уже игранными, исполненными, художественно проверенными, музыкально совершенно оформленными вещами. Перед тем, как сочинение увидит свет (свет рампы), я его буду непременно много раз исполнять у себя дома, в одиночестве так, как будто я его играю перед слушателями. (Правда, я не задаюсь именно этой целью, но, так как увлекаюсь сочинением, то и «исполняю» его — для себя и для других, хотя и не присутствующих.) Понятно, что часто игранные на эстраде вещи меньше всего нуждаются в этом, тут-то гораздо больше применимо «сухое», деловито-ремесленное проигрывание произведения.
А в общем можно сказать, что и метод, рекомендуемый Гофманом, и авральный метод, и многие другие хороши и применимы, смотря по обстоятельствам. Лично я больше всего доверяю методу Гофмана или схожему с ним, но и мне случалось готовиться к концерту «аврально». Так, например, мне пришлось играть вторую сонату Шимановского на концерте из его произведений в Вене в 1913 году, ровно через 19 дней после того, как я получил ноты, и играл я совсем неплохо, а произведение это очень трудное и сложное.
Быть может, стоит рассказать об одном факте, который я считаю интересным, так как это пример самой напряженной и устремленной работы в моей жизни.
Когда мне было лет 17—18 (что было летом в чудесной деревне Полтавской губернии, Мануйловке, впоследствии прославившейся, так как там часто отдыхал М. Горький), я впервые принялся за изучение труднейшей сонаты Бетховена — ор. 106 B-dur Hammerklavier с фугой. Принялся я за это очень рьяно, и если не играл ее, то все время о ней думал, — на прогулках, во время купанья, сидя за обеденным столом...
Укладываясь спать, я клал сонату на стул рядом со свечой (электричества тогда в Мануйловке еще не было) и читал ее {241} до тех пор, пока сон меня не одолевал. Во время сна соната мне снилась и бывало так, что я вдруг «застревал» в фуге во сне, не знал — как и что дальше. Это причиняло мне, очевидно, такое беспокойство, что я просыпался, зажигал свечку, брал ноты и читал фугу с того места, где я застрял. Потом опять засыпал. Бывало это не раз. В результате такой «работы» я выучил всю сонату наизусть ровно в шесть дней, а для такой вещи это срок минимальный.
Иногда я учил вещи гораздо более легкие значительно дольше, так как отсутствовали то волевое напряжение, та «одержимость», которые появились у меня при разучивании этой сонаты. (Происхождение этой одержимости понятно: я знал заранее, что это одно из величайших и труднейших фортепьянных сочинений Бетховена; естественно, появился задор: «а ну-ка, можешь ты одолеть такую задачу?»)
Этот реальный пример показывает, какое громадное значение в работе имеют волевое напряжение, желание, страсть, целеустремленность и прямолинейность в достижении цели (я забыл сказать, что в продолжение этих шести дней я, конечно, ничем другим не занимался, даже ни одной книжки не читал). Этот опыт привел меня к странному заключению, что, кроме четырех способов выучивания пьес, рекомендуемых Гофманом (первый — учить пьесу на рояле с нотами; второй — на рояле без нот; третий — по нотам без рояля и четвертый — без нот и без рояля, то есть гуляя по городу или в лесу и только продумывая сочинение), существует еще пятый — учить пьесу во время сна. Это не бред, а чистейшая правда.
Нечего и говорить, что впоследствии перед каждым исполнением этой сонаты я ее опять и опять учил, и только изредка мне удавалось ее играть так, как я хотел. Бузони говорил, что, к сожалению, жизнь человеческая слишком коротка, чтобы выучить ор. 106, и может быть потому именно играл ее, как никто.
Памятен мне пример Годовского. Мне случалось иногда бывать у него, когда он готовился к предстоящему концерту. Десятки, может быть, сотни раз игранные вещи он опять и опять просматривал тщательнейшим
{242} образом по нотам, проверял разночтения Многих изданий (одного Шопена у него было —тогда! — 17 изданий), то есть в крайне укороченный срок проделывал как бы заново давно уже проделанную работу. Вот пример артистической честности, достойный подражания!
Известный ученик Бузони М. Задора рассказывал мне, что Бузони часто в день концерта проигрывал медленно и тщательно всю программу без всякого «выражения», — то, что делал Таузиг после концерта (впрочем, вероятно, и до концерта тоже). Очень важно беречь свои эмоциональные силы в день концерта, не говоря уже о пользе тщательного, точного и внимательного проигрывания (одними пальцами при помощи рассудка, «холодного» ума). Знаю это по личному горькому опыту. Однажды, когда я должен был вечером играть (впервые) 24 прелюдии Дебюсси, я утром стал их репетировать на концертном рояле. Рояль был хороший, я стал увлекаться, и вместо того, чтобы заняться «холодной работой», я исполнил с подъемом и с полным участием всех моих душевных сил всю программу, причем испытал огромное удовольствие. Вечером я играл вдвое хуже, чем должен был и мог играть. Правда, бывают и обратные случаи, но они — исключение из правила, а не правило.
* * *
О концертной деятельности и ее предпосылках мог бы написать гораздо лучше и убедительнее, чем я, какой-нибудь типичный крупнейший пианист-виртуоз, с детства или смолоду приученный к эстраде, отдавший ей всю жизнь безраздельно и добившийся огромного совершенства, а вследствие этого и огромной известности. Назову хотя бы, учитывая только современных пианистов, Гизекинга, Горовица, Арт. Рубинштейна, Т. Казадезюса, Петри. Кл. Аррау и некоторых других; из более молодых: Гилельса, Рихтера, Бенедетти Микеланджели, Гульда.
Мне приходит в голову, что было бы очень интересно для молодых пианистов узнать кое-что подробнее о подготовке к концерту и вообще к концертной {243} деятельности разных выдающихся пианистов. Какой-нибудь музыкальный журнал (хотя бы «Советская музыка») мог бы разослать нашим и зарубежным пианистам краткую анкету по этому вопросу. Предвижу, что многие крупные пианисты отмахнулись бы от ответов веселой шуткой или коротким афоризмом. Но, вероятно, нашлись бы и такие, которые ответили бы на вопросы серьезно и обстоятельно. Издаем же мы сборники под названием «Художники о себе», которые представляют большой интерес. Почему бы не издать сборник «Пианисты о себе»? Думаю, что все профессионалы и любители фортепьянной музыки и игры проявили бы к такой книге живейший интерес.
Беда в том, что очень большие виртуозы, беспрерывно играющие и разъезжающие, а в последние годы записывающиеся на пластинках, никогда почти не пишут и не рассказывают о «закулисной» стороне их творчества и работы (столь интересной для молодых пианистов), не пишут, очевидно, не только за недостатком времени, но и в «здравом рассуждении», что вся их исполнительская деятельность так убедительно говорит сама за себя, что в комментариях не нуждается, а мало-мальски мыслящий слушатель, особенно если он профессионал, сам сумеет сделать полезные для себя выводы и извлечь нравоучения.
Лично моя «концертная биография» является скорее образцом доказательства от противного, чем примером, подражания достойным: непосредственно после окончания Meisterschule при Венской академии у Годовского я по условиям военного времени (разразилась война 1914 года) сейчас же погрузился в самую гущу педагогической работы, притом вначале со слабейшими учениками. Елисаветград, Тифлис, Киев, Москва (в 1922 году) — вот довольно тернистый, концертирующему пианисту противопоказанный путь исполнителя и педагога, который я прошел с 1914 по 1922 год, по которому продолжаю идти и сейчас, уже «убеленный сединами, изборожденный морщинами».
Эту последнюю автобиографическую вылазку я делаю для того, чтобы предостеречь молодых пианистов, имеющих серьезные данные для концертной {244} деятельности, от преждевременного погружения в «педагогическую стихию». Насколько это полезно и обязательно для настоящего педагога, настолько же вредно для настоящего исполнителя (Вспоминаю, как скрипач Ж. Сигети однажды спросил меня, сколько у меня учеников, и на мой ответ: «Около 30» схватился за голову и закричал: «Das ist ja Selbstmord» («Это же самоубийство!»).).
Конечно, занятия с несколькими способными учениками («гомеопатическая педагогика») плодотворны и полезны для любого исполнителя, — дело только в количестве учеников и в их отборе.
В идеале крупный концертант должен начинать свою педагогическую работу не раньше 40—45-летнего возраста. Он и сам будет доволен, и публика будет ему за это благодарна.
{245}
В ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Я многого (ужасно многого!) не высказал в этой книжке.
И опыт мой гораздо богаче, и мыслей гораздо больше, чем можно уложить в несколько печатных листов, К тому же я неопытный писатель, мне очень трудно быть максимально лаконичным и сжатым. Так как я адресую эту книжку главным образом массовым учителям фортепьянной игры и их ученикам, то поневоле пришлось часто доказывать, что «Волга впадает в Каспийское море».
Массовый учитель вряд ли будет пенять на меня за это, так как он знает не хуже меня, что для учеников Волга иногда впадает в Белое море, а подчас и в Индийский океан. Мне пришлось вследствие этого подробно останавливаться на некоторых типичных ошибках учеников (преимущественно в главах о звуке и ритме), которые, строго говоря, скорее являются примерами малограмотности, чем некультурности или неартистичности.
Представляю себе ясно, как сладко будет зевать, читая эти места, какой-нибудь крупный музыкант, если моя книжка случайно попадет в его руки. Но, повторяю, другого выхода для меня не было, отчасти из-за моего адресата, особенно массового, то есть по преимуществу среднего учащегося, отчасти потому, что в искусстве, тем более в изучении его,—«малых дел» нет, и обойти молчанием первоначальные затруднения и недоразумения было бы «непедагогично».
Жалею о другом: о том, что мне не пришлось в этих записках дать достаточный простор моей фантазии, что они скорее являются описанием «действительно происходящего», «достоверного», сдобренного порядочной {246} порцией эвристики, чем плодом свободного полета мысли.
Прибавлю в заключение несколько мыслей о музыке, композиторе, исполнителе и музыковеде (Musikgelehrte), — больше размышления, чем «нравоучения», хотя последние и будут иногда проскальзывать. От «нравоучений», скажу откровенно, меня иногда тошнит. Увы! — я люблю учеников (особенно, если они талантливы) и музыку, но педагогику...? Быть может, я просто не педагог, несмотря на то, что у меня «в портфеле» 15 лауреатов и сотни учеников, успешно работающих urbi et orbi.
О музыке. «De la musique avant toute chose!» («За музыкой только дело!»). Этот клич, брошенный поэтом (Верленом) в лагерь поэтов, вызывает отклик в лагере музыкантов: в поэзии только дело! Той Поэзии с большой буквы, которая и есть первооснова искусства, которой проникнуто все великое искусство — «Война и мир» и «Хаджи Мурат», «Степь» и «Дама с собачкой», «Отец Горио» и «Волшебная гора» (в то время как «лежалые громады» так называемых стихов часто не представляют ничего другого, как размеренную зарифмованную прозу, к тому же плохую); «В ночном» Врубеля, «Стригуны» Серова, Колокольня Джотто, Спасская башня, и т. д., и т. п. без конца (не говоря уже о музыке!). Примеры выбираю нарочно наугад, без всякой системы.
О музыке думали, писали, спорили с незапамятных времен. Историк эпохи Нерона со вздохом отмечает, что среди смятения, неурядицы, костров пылающего Рима, предчувствия грядущей гибели империи — на всех перекрестках поют, бренчат, с остервенением спорят о музыке.
А чего стоит «революция» Терпандера! Мнения о музыке меняются, как меняется все, ибо все на свете подчинено качанию маятника истории. Вчерашний закон завтра становится запретом. На исходе средневековья считалось, что главной помехой в создании музыки являются чувства и страсти.
Но не прошло и полтысячелетия, как родилась музыка Вагнера и Чайковского. Зарубежное направление в музыке, предшествовавшее появлению Шостаковича, известное под названием «moderne» или «neue Sachlichkeit» («современная {247} предметность»), пыталось перекинуть из современности мост через всю романтическую (отчасти и классическую) эпоху и укрепить другой его конец на прочных сваях добаховского профессионализма. После безмерной поэтизации музыки, «олитературивания» ее (период расцвета программной музыки), нашлись люди, твердившие, что музыка есть только музыка, и нечего смешивать ее с другими искусствами (протест против идеи «Gesammtkunstwerk'a» Вагнера).
Для знающего конкретно историю музыки, умеющего любовно проникнуть в ее извилины, разобраться в них не так уж трудно; позволю себе прибегнуть к простоватой метафоре:, подобно тому, как с высоты летящего самолета радует созерцание огромных рек, — Енисея, Камы, Волги с их величавым и ясным течением, их широкими излучинами, сверкающей гладью вод (в то время как мелкие речушки, суетливо извиваясь, петляя, почти скрытые в кустах, текут неизвестно куда и откуда), — так же с высоты любовного исторического познания ясно различимы главные русла, по которым могучий поток музыки устремляется в неведомый океан будущего. Такое познание рождает некоторые простые выводы: никакой «старой» и «новой» музыки нет, но есть хорошая и плохая, высокая и низкая музыка (со всеми промежуточными звеньями).
«Старомодная» и «современная» музыка — только теза и антитеза, синтез их: посредственная музыка. Если мы воспринимаем великое произведение прошлого как устарелое, то нам попросту не хватает исторической перспективы (то есть культуры) — это факт из нашей печальной биографии, а не из биографии данного произведения (То же можно сказать и о недооценке великого произведения современности (назовем хотя бы восьмую симфонию Шостаковича).). Тот, кто любит литературу, поэзию и философию, может (почти не переводя дыхания) с величайшим наслаждением прочесть «Царя Эдипа» (Софокла) и «Поликушку» (Л. Толстого), «Одиссею» и «Тихий Дон», углубиться в Аристотеля, а затем непосредственно перейти к Марксу, наслаждаться мессой Палестрины и мессой Яначека....
{248} Мне кажется — это возможно потому, что для подлинно культурного человека 3-4 тысячелетия — до смешного короткий срок жизни.
Говорю я это, как познающий и любящий не только музыку, но искусство вообще, как служитель искусства. Голос равнодушного и неискушенного прозвучал бы, вероятно, иначе. Но для того-то мы и существуем, мы — воспитатели и учителя, — чтобы настроить голос незнающего, неискушенного в унисон с нашим!
Педагоги-практики знают, какими средствами поубавить равнодушия и приумножить знания, разбудить любовь и внушить благоговение!
* * *
Несколько слов о композиторе. О композиторах написаны томы и томы, можно сказать «тонны» книг, статей, брошюр. Многие из них представляют большой интерес и являются для исполнителя незаменимым средством для ознакомления с автором и изучения его.
Но прав Пушкин, когда говорит: слова поэта суть уже почти дела его. Потому, вероятно, ни одна биография, ни даже личные письма, ни мемуары, ни углубленные психологические изыскания не могут отдаленно дать такого ясного представления об авторе, как «дела его», то есть его творения (вспомним опять Рахманинова: 85% музыканта и только 15% человека). Можно ли сравнить «представление о Вагнере», возникшее в результате знакомства с его творчеством — с представлением о нем на основе его многочисленных статей и автобиографии («Mein Leben»)?
Или представление о Римском-Корсакове — создателе опер — и авторе «Летописи»? Одна из самых замечательных книг о гениальном человеке (для меня) — «Дуэль и смерть Пушкина» Щеголева. Чем достигается потрясающее впечатление этой книги? Во-первых, темой: Пушкиным и его смертью, повествованием о любимейшем поэте и его трагической, еще не оплаканной возмутительной гибели, которая и до сих пор наполняет жгучей болью наши сердца. Во- вторых, тем, что вся книга состоит почти {249} исключительно из писем, документов, что читатель узнает факты, факты и факты, — то самое, что его больше всего затрагивает и волнует. Автор почти ничего не прибавляет, а если и говорит изредка от себя, то говорит так хорошо и умно, так тонко, так лаконично-прочувствованно, что вызывает у читателя чувство глубочайшей благодарности и уважения, смешанного с любовью. Так надо писать о великом человеке и событиях его жизни.
Но есть знаменитые люди, которые пишут совсем по-другому.
При всем моем уважении к Ромену Роллану, к его благородным гуманистическим устремлениям, я должен (с риском возбудить чье-нибудь негодование) сказать, что, несмотря на любовное его преклонение перед Бетховеном и большую осведомленность,—все, что он писал о великом композиторе, мне кажется неверным и искаженным, даже в какой-то мере неприятным. Слишком уж велика тенденция Р. Роллана изобразить Бетховена как «комок несчастий», его жизнь как сплошное страдание (кстати, он так же, с таким же назойливым подчеркиванием всего трагичного и мрачного, пишет и о Берлиозе). Достойное и разумное желание автора доказать читателю, что большой человек обладает большей способностью к страданию, чем обыкновенный, что пропасть, отделяющая его от окружающего мира, глубока, если не бездонна, и что это — трагедия, неизбежная трагедия, что путь гения—тернистый путь, — все это заставляет Р. Роллана умышленно преуменьшать те утешения и радости, которые доставляет художнику само творчество, повседневная, заставляющая часто забывать все другое работа над своими произвед