Убийство на улице Каскад 6 глава




В этом пункте банкир не мог с ним не согласиться. Какую битву пришлось ему выдержать со своей дорогой дочкой, чтобы запретить ей скутер, о котором она мечтала. И речи быть не может! Слишком опасно! Еще один повод для конфликта, который они с трудом преодолели только через год или два. Чтобы стереть это дурное воспоминание, отец решил подарить своей дочери «мини‑купер». В случае успешной сдачи экзамена это станет наградой. В случае провала – утешением. Машину должны доставить на этой неделе – цвета лаванды, который был заказан нарочно для малышки.

– Все подростки нуждаются в музыке, чтобы выстроить себя, они видят в ней высший смысл, говорят о ней с серьезностью и страстью, как позже будут говорить о политике. Для меня же речь шла, скорее, о некоей терапии, поскольку я заметил, что, когда целыми днями царапаю струны своей гитары, недуг оставляет меня в покое. Я стал следовать слишком экстравагантному для паренька моего возраста принципу: работать до изнеможения, чтобы сбежать от себя самого. Надо было видеть, как я, склонившись над инструментом и держа учебник по сольфеджио перед глазами, целыми днями повторял один и тот же аккорд, пока мать не начинала умолять меня найти другой. За эти долгие месяцы ученичества я понял, что всю жизнь буду прилежным трудягой, чернорабочим и что стрекоза во мне будет всем обязана муравью, который ее поносит. Едва вернувшись из школы, я бросался к своей гитаре – своей скребнице – и начинал обдирать об нее пальцы, пока меня не охватывало дивное успокоение, которого я дожидался целый день. Я нашел противоядие, которое позволяло мне продлить среднюю продолжительность жизни. Прошел Новый год. А учась в следующем классе, я встретил «Вошь попули».

– Кого, простите?

– Это название уже никому ни о чем не говорит, да и немудрено! Это была рок‑группа из моего лицея, исчезнувшая так же быстро, как и образовалась, сегодня даже те, кто ее основал, забыли, что она существовала. Прошел слух, что они ищут гитариста. После жалкого прослушивания, на котором я исполнил единственный доступный мне рифф «Роллинг Стоунз», меня приняли. Свою роль тут сыграла моя весьма относительная виртуозность, да еще их заинтриговал образ, который я сам себе сочинил, – эдакий нелюдимый и молчаливый тип, который опасается даже свернуть за угол улицы, беспрестанно возится со своим инструментом и никогда не снимает пальто, даже в помещении. В какой‑нибудь дыре обо мне распускали бы сплетни, но у «Вошь попули» любая странность была доказательством яркой индивидуальности, превосходной рок‑н‑ролльной манерой поведения. На репетициях мне надоело выслушивать написанные вокалистом глупости – из тех, где рифмуются «судьба» и «ни фига», – и я затеял сам сочинить, еще не зная, как за это взяться, две‑три вещи. Помню, как спрашивал вполголоса у продавца писчебумажного отдела нотную тетрадь, словно это был порножурнал. Помню, как просил преподавателя музыки приобщить меня к замысловатым тайнам шестнадцатых нот. Помню, как уснащал свои партитуры такими пометками, какиграть шероховато или лунное искажение, где Гендель удовлетворился бы простым аллегретто. Я еще ничего не пережил, мне еще нечего было рассказать, но я уже тщился перевести в слова свою вселенную с облезлыми стенами, переложить на ноты мою неотвязную тоску. Завалив себя этой работой, забаррикадировавшись ею, я чувствовал себя в убежище, хозяином на борту. Я был наконец у себя дома, в безопасности. Говорят, что меланхолия и одиночество – вдохновительницы поэта? Я нашел себе спутниц жизни. Немало лет спустя один психиатр, более хитрый, чем другие, выдвинул на этот счет волнующую гипотезу: дескать, я дал себя исколошматить за то, что отличился на уроке французского. После чего произошла бессознательная ассоциация идей: поскольку меня с такой яростью обвинили в том, что я сумел найти слова, мне предстояло, чтобы травма не была пережита напрасно, посвятить этому свою жизнь. Другими словами, мучители указали мне путь.

При слове «психиатр» его слушатель чуть не возопил: Помилуйте, я всего лишь банкир! И совершенно не обучен выслушивать психов! Вы наверняка страдаете от ужасного недостатка общения с вашими близкими, если они у вас вообще когда‑нибудь были! Но разве это причина выть в моем кабинете? Банкиры прагматичны, им очень не хватает лиризма, они не готовы выслушивать стоны ушибленного поэта!

– «Вошь попули» продержалась всего одно лето, успев дать несколько концертов в квартале и разослать пробную запись по разным фирмам. Никто не поощрил нас продолжать, но в одной из них поинтересовались, кто обладатель авторских прав на две вещи, которые мы записали в гараже. Остальное как‑то закрутилось очень быстро.

Да‑да, крутите поскорее! Закругляйтесь!

– «Вошь попули» не оставила мне выбора: если я уступлю эти вещи, меня вышибут из группы. Всего в восемнадцать лет я заключил контракт с межнациональной компанией звукозаписи, которая с тех пор несколько раз затевала со мной тяжбы – я их все выиграл. Я написал одну, потом две вещи, потом целый альбом для одного неграмотного певуна, который их только подписал. Я заработал за полгода столько, сколько мой отец за десять лет. Незачем уточнять, что он позволил мне самому выбрать, чем заниматься в будущем… Я устроился в Париже, в маленькой квартирке, не больше этого кабинета, чтобы вести там жизнь затворника, ничем и никому не обязанный. Ах, мое сладостное отшельничество… Оно стало для меня единственно возможным выбором – работать вне мира, движущегося в противоположном направлении. Первое время мне приходилось делать вылазки: чтобы купить себе еды, выпить кофе, соответствовать иллюзии нормальности, – пока вскоре я не заметил, чтоэто самый мучительный момент за день, вынуждающий меня подвергаться тысяче опасностей, покидать состояние сосредоточенности. Странно, но эта квартирка казалась мне огромной, потому что у меня была там куча рабочих мест. Например, угол письменного стола с раскрытыми словарями и клочками бумаги, исчирканными карандашом, который я стачивал, пока совсем не исчезнет, предназначался для написания слов. В постели я писал мелодии; там для этого у меня были подушечки и подлокотники, чтобы приткнуть свой аналой и облегчить себе скрюченную позицию над гитарой. А когда погода позволяла, выбирался по черной лестнице на плоскую крышу, чтобы поработать на свежем воздухе. Сколько песен, которые оказались потом в музыкальных автоматах Гонконга, в ирландских пабах, были созданы под небом Парижа… Из десяти сочиненных вещей я оставлял только одну, но зато эта находила сбыт, и меньше чем через месяц я уже слышал ее по радио. Вскоре я завоевал себе место в музыкальных кругах, где тоже полно причуд. Обо мне говорили как о затворнике, нелюдимом типе, как о страдающем агорафобией дикаре. Некоторые думали, что я всего лишь выдумка. Другие для очистки совести заглядывали ко мне и уходили с партитурой под мышкой. Если бы вы знали, сколько звезд и продюсеров побывало в моем логове на улице Арбр‑Сек, в доме номер восемьдесят один! Пока я писал хиты, я был творцом, встречи с которым домогались, новоявленным Коулом Портером. Но если, к несчастью, успех меня покидал, я снова становился жалким душевнобольным, гниющим в своей дыре.

Насчет этого я вас успокою: вы И ЕСТЬ душевнобольной!

– Я проработал в этой халупе семнадцать лет. По восемнадцать часов в день у станка, триста шестьдесят пять дней в году. Три раза в неделю выходил, чтобы проведать мозгоправов, которые все по‑разному называли мой недуг, но, конечно же, знали, как мне от него избавиться. Самые искренние не щадили меня: даже если я сумею его сдерживать, тревога все равно не оставит меня никогда. Еще совсем юным я свыкся с этой неизбежностью и избавился от надежды стать счастливым. Конечно, я пытался глотать какие‑то таблетки, выдувал по нескольку бутылок. Но одни погружали меня в некую летаргию, где мои ноты уже не согласовывались друг с другом, другие повергали в эйфорию, где стихи теряли почву под ногами. Так что я заключил со своим недугом пакт: пока он не будет мешать моей работе, я позволю ему определять границы моей свободы.

Человека, сидящего напротив него, вдруг охватило сочувствие к своему клиенту. Конечно, это был один из вариантов «стокгольмского синдрома», когда заложник, по странному эффекту сопереживания, готов примкнуть к делу своего похитителя. Теперь ему хотелось плакать – не над собственной участью, а над участью своего клиента. Этому негодяю в конце концов удалось вырвать у него слезы. Он выиграл.

– Не поостерегшись, я вдруг сделался богат. Богат настолько, что даже не сознавал этого. Я смутно подозревал, что где‑то накапливаются деньги, но не слишком понимал, где именно. Я продолжал стачивать свои карандаши до самой резинки, пользоваться все той же гитарой, меня мало искушали ловушки, расставленные для выскочек, и я был мало склонен почитать золотых тельцов. Тем не менее идея, что я умножаю богатство, меня успокаивала, я был убежден, что однажды стану достаточно богат, чтобы построить себе башню из слоновой кости, куда буду приглашать свой собственный мир, не имея надобности идти к нему. В конце концов я покинул улицу Арбр‑Сек и снял на год апартаменты в шикарном отеле на площади Звезды. С тех пор я живу в нем двенадцать лет, велел там устроить мини‑студию звукозаписи и выхожу оттуда только для того, чтобы прыгнуть в самолет, который доставляет меня в другие шикарные отели. Иногда я встречаюсь с женщинами, которых привлекает моя репутация анахорета. Они все ломают себе голову: что же за отдающая адской серой тайна окружает меня? Я приоткрываю свою дверь и стараюсь соответствовать образу, который они сами себе выдумали. Атмосфера портится на третье утро, когда возвращается мой недуг и снова стискивает мне сердце, толкая меня к тому, чтобы уединиться в кабинете с гитарой ипартитурами. Тут‑то до моих компаньонок и доходит, какой я жалкий горемыка: унылый, молчаливый, медлительный, прилежный, как хороший ученик, равнодушный к любым развлечениям и, в общем‑то, необычайно скучный. Когда я выхожу оттуда, их уже и след простыл. Собственно, я так и не встретил женщину своей судьбы, но иногда, когда вижу в каком‑нибудь клипе или на концерте, как очередная певица зачаровывает толпы, я говорю себе в утешение, что мне повезло слышать и такие модуляции ее голоса, какие прочая публика никогда не услышит…

Видя, как артист убирает свою чековую книжку и смотрит на часы, банкир почувствовал, что его крестная мука наконец‑то приближается к завершению.

– И за эту жизнь, которой столь многие завидуют, потому что не знают моего несчастья, за эту жизнь, то убогую, то восторженную, господин директор, я должен благодарить вас.

–?..

– Поскольку этой жизнью я обязан вам.

–?..

– Припомните, класс СМ2, начальная школа имени Макаренко, в Эй‑ле‑Розе, департамент Валь‑де‑Марн. Учительницу звали мадемуазель Гарбарини. Меня‑то вы, конечно, забыли, но нашу дорогую мадемуазель Гарбарини?

– …

– Тот блондинчик с ангельской рожицей, который науськал свою свору и приказал выпустить из меня кровь, как из зверя, это ведь были вы?

– …

– Неужели совсем не помните? Правда?

– …

– Не важно. Доверяю вам эти два миллиона евро. Докажите мне, что вы, проведя целую жизнь за конторкой, все же обладаете сноровкой. Докажите мне, что у банкира тоже может быть талант. Позвольте творческой личности, сидящей в вас, выразить себя.

Они расстались, пожав друг другу руки. Клиент хотел, чтобы это рукопожатие выглядело энергичным и уже умиротворенным.

Его водитель успокоился, увидев, как его хозяин снова появился на пороге. А тот рухнул на сиденье и сказал:

– Думаю, сегодня мы в виде исключения пообедаем в городе.

 

Аромат женщин

 

Потеряв интерес к далеким континентам и существам, которые их населяют, я живу затворником в огромной парижской квартире, приобретенной во времена моего преуспеяния. Я запер многие комнаты, заодно и ту, где содержится шестьдесят лет моих архивов: папок, газет, афиш, контрактов, блокнотов с эскизами, неразборчивыми рукописями – полуистлевший, пропитанный зловонием бумажный хлам и заплесневелый картон. Я оставил этот запах в посмертный дар своим дальним родственникам; они наверняка вообразят, что среди всего этого таится каббалистическая формула, которую можно продать за большие деньги. Но только зря измучают себя месяцами бесплодных поисков, и тогда им хватит всего одной спички, чтобы зажечь костер колдуна, которым я и был. В другой комнате мое прочее барахло – реторты, пробирки, перегонные кубы и колбы, но тут я страшусь уже не запаха, а ностальгии.

Научившись избегать своих соседей, которые ходят по лестнице туда‑сюда, мне удается старательно игнорировать их – только так я могу вынести сам факт, что окружен их жизнями. Но порой меня охватывает нелепое желание вновь немного прикоснуться к общественной жизни, и тогда я устраиваюсь в бистро на углу, подстерегая какой‑нибудь сюрприз, который могут преподнести мне мои ближние – суетливые, торопливые, нетерпеливые. Удивите же меня, господи боже, вы, живые! Иначе я решу, что ничего не произошло с тех пор, как я ушел в тень. Шокируйте же меня своими новыми нравами, возмутите вашими теориями, напойте мне какую‑нибудь сегодняшнюю песенку, дайте попробовать модный напиток, плюйтесь во все стороны, закатите скандал, распускайте слухи, пошлите меня куда подальше! Почему всякий раз, когда входят в дверь питейного заведения, воображают себе, что столкнутся там с чем‑то живописным и неожиданным? Наверняка это воспоминание из тех времен, когда такие места служили нам ближайшей забегаловкой, игровой территорией, убежищем. Местом, где делались все первые шаги, где друзья и незнакомцы сближались вплоть до перемешивания между собой и где мы переделывали мир, покинутый при нашем первом опьянении, не боясь завтрашнего дня. Как только волнения юности улеглись, я, разъезжая по делам «индустрии роскоши», заглядывал во все бары земли, поскольку там, и только там обнаруживалась душа цивилизации. Сегодня, сидя перед чашкой эспрессо, лишенного малейшего аромата, но тепло которого пробуждает мои руки, занемевшие из‑за артроза и зимы, я прислушиваюсь к гулу разговоров, не находя тут ничего, что могло бы обмануть мою скуку. И когда скука окончательно одолевает, мой нос указывает мне дорогу к выходу, поскольку он‑то уже понял, даже раньше, чем я сам, что мне тут делать нечего. До меня доходит скопление противоречивых запахов, вынуждая покинуть это место: въевшийся табак, пар от мытья посуды, шерсть линяющей немецкой овчарки, хлорка, жареный сыр. Потому что, хотя мое зрение ослабело, подушечки пальцев потеряли былую чувствительность и подводит слух, мой нос, как и прежде, направляет меня и держит начеку, как чутье собаку, которая уже не может оскалить зубы, но все еще способна отыскать невидимые следы.

Оказавшись снаружи, я сворачиваю на соседнюю улицу, где, как мне известно, есть древний аппарат для обжарки кофе, и уж он‑то доставит мне ощущения, на которые не сподобилась эта пресная бурда в бистро. Хозяин обжарочной печи, поглядывая в смотровой глазок, вынимает щуп из своей жаровни, которая вовсю крутится: зерна выделяют свое драгоценное масло, и я делаю глубокий вдох, как астматик вдыхает разреженный воздух горных вершин. И вдруг меня пронзает теплое дуновение, долетевшее с колумбийских плато, лето орехов и карамели, пампасы какао и мокко, я слышу тростниковые флейты и летящих кондоров! Когда‑то мне случалось играть с хозяином лавки в игру, проигранную заранее; я предполагал: Перу? Он отвечал: Нет, Коста‑Рика. Я пытался: Ява? А он мотал головой: Бразилия. Наверняка хотел мне доказать, что кофе останется его неоспоримой вотчиной. Чтобы уже не доставлять ему этого удовольствия, я удаляюсь, помахав рукой на прощание.

Пора возвращаться домой. Старики как дети, тревожатся, видя, что догулялись до темноты. Опасаются рухнуть где‑нибудь, забыв собственный адрес. Но если я, к несчастью, кану в эту ночь, подточенный болезнью забвения, то знаю, что мое обоняние еще способно указать мне дорогу в стойло.

Всесилие арабики вскружило мне голову и подхлестнуло чувства: этим вечером мне не избежать бессонницы. Будь я еще таким же стариком, как другие, мне бы хватило выкурить трубку перед огнем в камине, чтобы заснуть под последние потрескивания раскаленных углей. Проблема в том, что я никогда не хотел портить себе обоняние табачным дымом, а в восемьдесят один год уже поздновато начинать карьеру курильщика. Добавим сюда факт, что жженая кора выделяет запах, который вскоре становится одуряющим, не говоря уж пепле, который пропитывает одежду с ног до головы и преследует вас даже на улице. Отставной «нюхач» капризен, ворчит, чует неприятное во всем, драматизирует маленькие невинные радости. Это у меня наследственное…

Мой отец создавал духи еще до моего рождения. Заглядывая совсем ребенком в его мастерскую, я смотрел, как он играет гаммы на своем органе ароматов, перебирая сотни разнообразных запахов, чтобы удостовериться в очень высокой точности своего обоняния. А ты знаешь, малыш, что роза пахнет по‑разному в течение дня? Он утверждал, что может узнать час, всего лишь склонившись к Rosa centifolia, а меня и убеждать не надо было – так я хотел верить ему, так им восхищался. В последних отблесках Прекрасной эпохи[7]он сочинил духи «Жальза» для женщин нового столетия, повернувших мир к своей выгоде, – это были первые современные женщины, которые работали, боролись за свои права и выставляли всем на обозрение свои лодыжки. «Жальза» из семейства «шипров» со своей лесистой нотой и знаменитым мазком пачули привела в восторг княгиню Викторию Баденскую и стоила моему отцу приглашения к шведскому королевскому двору. В том году ему наверняка присудили бы Нобелевскую премию по парфюмерии, если бы такая существовала. Его чувство традиции отнюдь не внушало мне робость, – наоборот, я становился сильнее, его непреклонность научила меня отказываться от компромиссов, его стремление к совершенству сделало меня самым лучшим. Чего бы я ни отдал сегодня, только бы дать ему понюхать два‑три своих произведения, которые, быть может, переживут меня, подвергнуть «Шарм» или «Манеж» его благожелательной строгости! Можно ли вообразить себе наилучшего судью? Если существует некий тот свет и если нас там ожидают те, кого нам так не хватает, я скоро получу ответ. Но как только завершится экспертиза, я знаю, что он снова коснется вопроса, который так заботил его еще при жизни: продолжение нашего рода. Я не прерву обвинений нашего патриарха, лишившегося потомства, и заранее молю его о прощении. Отец! Простите меня за то, что не дал вам внука!

Из‑за меня все наши секреты, все наши сокровища будут погребены вместе со мной. А ведь Богу ведомо, что в каждой женщине, которую я любил, мне виделась та, что выносит моего наследника! О, я увил бы ему колыбель цветами и усыпал плодами, чтобы пробудить его обоняние, баловал бы его нёбо редкими пряностями. Научил бы его в возрасте, когда дети учатся ходить, с завязанными глазами отличать желтый жасмин от белого. Предостерег бы его от тошнотворных уловок поставщиков. И сегодня, вместо того чтобы сварливо ждать смерти, встретил бы ее со спокойной душой.

Осталось преодолеть еще три ступеньки, и я окажусь в своем Ксанаду, своей необъятной пещере, во дворце, все закоулки которого мне ведомы, где за каждой дверью открывается другая, а потом еще другая. Я смог позволить его себе благодаря успеху «Гриффа», композиции на основе кедра и сандала, подчеркнутых чуточкой ладанника. Ультрашикарный пульверизатор для него спроектировал гениальный американский дизайнер Реймонд Лови. «Грифф» так прославился, что всего через полгода во всех Чайна‑таунах мира появились его подделки. Мне тогда только что исполнилось пятьдесят, и гостиничная жизнь уже перестала меня забавлять. Вселившись сюда, я пожалел, что не смог найти квартиру выше второго этажа, чтобы получить больше света и лучше обезопасить себя от испарений улицы. Ну и видок же был бы у меня сегодня, если бы пришлось взбираться на пятый этаж! Столько раз я чуть было не избавился от нее, ради того чтобы окончить свои дни под сенью красивого деревенского дома, в окружении ароматов Юга. Но есть ли еще на это силы у брюзгливого хрыча, разочарованного и надменного одиночки? Обедня закончена: я умру в этом лабиринте из лепнины, позолоты и деревянных панелей, как фараон в своей пирамиде. В тот день в газетах появится заметка, и редкие люди, которые будут бахвалиться тем, что знали меня, окажутся также теми, кто считал меня давным‑давно умершим.

 

 

***

Ровно в двадцать часов, стоит мне покончить с ужином, для меня начинаются долгие часы бодрствования, когда предстоит обмануть тоску и мрачные мысли. Музыка оставляет меня равнодушным, кино нагоняет скуку, а чтение… О! Чтение… Я делал такую большую ставку на чтение, когда был молодым! Для доказательства: где‑то здесь, между гостевой комнатой и будуаром, есть библиотека, набитая всеми шедеврами, которые я обещал себе прочитать, когда уйду на покой. Иногда я вспоминаю, какбродил между полками книжного магазина в поисках «Человека без свойств» или «Александрийского квартета», уже сожалея, что не могу погрузиться в них сразу же: слишком много незаконченных дел, слишком много заказов, слишком много поездок, слишком много притворства с промышленниками, – все предлоги были хороши. Я рисовал себе образ бодрого старика, лежащего на диване в халате и отплывающего в Александрию в поисках свойств, которыми никогда не обладал. Сегодня я делаю крюк через туалет, только бы не проходить через эту комнату, где сама литература взирает на меня с высоты своих полок и дает понять, что ее место не здесь. О, хоть бы я еще любил бить баклуши! Но, увы, я из поколения, для которого праздность – мать всех пороков, так что мысль, что уже не можешь предаться какому‑нибудь из них, ужасна! Что с вами стало, с моими пороками? Вы оставилименя один за другим, испуганные скорым приходом старухи с косой!

Если у меня и остался какой‑то порок, то я о нем слишком часто забываю. К тому же он довольно невинный, просто еще одна история нектара и склянок. Когда‑то я превратил курительную комнату в кабинет дегустации виски, который никогда не обогреваю – из‑за сорока двух градусов чистого солода. Там хранится бутылок двадцать, преподнесенных мне профсоюзом парфюмеров за то, что я способствовал блеску французских духов во всем мире. Эти драгоценные бутылки состарились гораздо лучше меня, их содержимое стало мягче, красноречивее, мудрее. Некоторые из них появились на свет еще до моего рождения; я отношусь к ним почтительно, как к старшим, и ни капли не оставлю стервятникам, ждущим моей смерти, даже если ради этого придется устроить фатальную пьянку. Мои внутренности отныне слишком слабы, чтобы потреблять больше одной порции зараз, но эти чудеса янтарного цвета остаются эффективным средством протестировать различные наборы вкусовых окончаний. Длинный глоток – и я различаю в носу солоноватость мягкого торфа, нотку кожи, оттенок ячменя, к которому примешивается аромат засахаренных цитрусовых. Потом, уже во рту, чувствуется мускат и мята, йод и, наконец, земля горной Шотландии. Я смакую все это, сидя на каменистом гребне холма, мой взгляд умиротворен ярко‑зеленым горизонтом, а вдалеке вырисовывается серебряное озеро. Путешествие длится всего двадцать минут, но оно того стоит. Ветры Хайленда ударяют мне в голову. Мне кажется, что от двойного солода моим суставам становится лучше, хотя мой лекарь клянется, что это всего лишь обманчивое впечатление. Однако сегодня вечером я вернулся в свою ставку раньше, чем обычно. Шум голосов на лестнице привлекает меня к глазку входной двери, и вот уже сильнейшее раздражение прогоняет мечтательность. Замечаю мельком пару половозрелых индивидов обоего пола, в руках бутылки и съестные припасы, а к их веселой перебранке добавляются еще и гнусные пульсации из коробки для ритмов. Только тут до меня доходит невероятное: молодежь собирается устроить вечеринку над моей головой.

Извинение для бессонницы найдено. Это цунами, это буря, это восьмая казнь египетская, Страшный суд, апокалипсис, конец света, нашествие Аттилы, натиск конкистадоров, Шекспир, термоядерный взрыв, разорение, бойня, столкновение миров, Дантов Ад, руины, опустошение, агония, это конец всему.

За что это мне? Разве артроз и неминуемая смерть недостаточная кара? Я пережил войну 40‑го, зиму 54‑го и появление синтетического ветивера. Нуждаюсь ли я в том, чтобы подвергнуться новому испытанию? О Ты, повелевший мне родиться, чтобы я вернул людям мирру и ладан! Неужели я не сдержал обещания?

Единственное, что меня забавляет, так это представлять себе, что их набилось человек тридцать в комнату для прислуги, в то время как я царю над огромной пустой территорией, лишенной всякой формы жизни, любого проявления радости. Эта ирония приятна сварливому старику.

Я не знаю, какое слово, «вечеринка» или «молодежь» страшит меня больше всего. Когда я перестал быть молодым? Ведь всегда воображают, что старость – это результат медленного процесса постепенного угасания. А почему не наоборот – результат всего одного мгновения, которое опрокидывает нас в другой возраст. Было ли это в день бомбардировки на улице Одриет, в том подвале, который вонял плесенью и засохшей кожей на куске свинины, проданной из‑под полы? Было ли это в другой день, в усадьбе под Грассом, когда мои ноги не смогли перепрыгнуть живую изгородь сада? Или же когда я бежал от здоровенного бугая, который грозился расквасить мне нос и тем самым погубить мое драгоценное орудие труда? Или в тот вечер, когда я не решился предстать перед женщиной нагишом? Если только это не произошло тем утром душевного смятения, когда я долго нюхал свое предплечье, пытаясь уловить собственный запах, что, говорят, невозможно. Даже сегодня еще этот запах преследует меня – я тогда уловил в нем очень тонкий след разложения, который мог бы напомнить, если уменьшить его до одной миллионной, затхлый душок рассола и лежалой дичи.

Вот кто‑то стучится в мою дверь. Ни в чем меня не пощадили.

– Здравствуйте, мсье, меня зовут Луиза, я ваша новая соседка, мы только что въехали на седьмой этаж с моим другом и празднуем новоселье, так что, боюсь, немного пошумим…

Сколько катастроф в одной фразе: она только что вселилась, у нее есть друг и они собираются пошуметь. Интуиция меня не подвела, это точно Бог посылает мне последнее испытание, прежде чем призвать к себе. У Его посланца лицо милосердного ангела. Это знак Всевышнего. Так и слышу Его: ты, так любивший женщин, что думаешь об этой Луизе? Кто, кроме Меня, мог такое сотворить? Несколько художников Возрождения пытались, но кто из них сумел найти точное равновесие между этими большими черными глазами, которые словно говорят: «Простите, что хочу занять совсем малюсенькое местечко в вашей вселенной», и ее скромной улыбкой, будто добавляющей: «Но я рассчитываю быстро его расширить». Я и впрямь посылаю тебе испытание, чтобы лишить тебя сна и подкинуть тебе материю для размышления – о том эгоисте, в которого ты превратился. Подумать только – ведь я мог умереть, не увидев это лицо, и мое представление о гармонии на земле осталось бы незавершенным!

– Мсье?..

– Развлекайтесь, как вам угодно. Шум меня не беспокоит.

– Очень мило. Знаете, вы могли бы…

Она прелестно колеблется, пригласить ли меня. А я рискую принять приглашение, и на что тогда она будет похожа – со старикашкой среди приятелей? Посмотрим, возобладает ли ее чувство приличия над чувством смешного…

– Вы могли бы к нам заглянуть, нам это доставило бы удовольствие, познакомились бы за стаканчиком сангрии.

– Спасибо, но уже поздно. Лучше вы загляните ко мне как‑нибудь на днях выпить чаю. И добро пожаловать, соседка.

Одно только присутствие женщины – и все мои чувства вновь пробудились. Взгляд может быть столь же сильным, как и духи, он возвращает вас на столько лет назад, когда все возможно, когда ты все еще актер этого мира, когда мечта у тебя под рукой. Одно только лицо – и моя память воспламенилась настолько, что не находит отдыха. Я любил женщин, я превращал их в неотразимые создания. Всякий раз, когда одна из них роняет капельку моих духов себе за ухо, я словно немного сопровождаю ее в этом мире. Этого должно бы мне хватать. Луиза веселится наверху. Смеется, танцует, пьет, вовсю пользуется своей соблазнительностью. А меня завтра ждет тяжелое пробуждение.

 

 

***

Последнюю женщину, которая прикасается руками к моим ягодицам раз в неделю, зовут Брижит. И объединяет нас не аромат орхидеи каттлеи, а запах эфира. Мое тело не внушает ей никаких особенных эмоций, но признаю, что делать уколы она умеет бесподобно. Эта странная близость, которая нас объединяет, частенько сопровождается болтовней, которой ей будет не хватать, когда меня не станет.

– Ну что, Брижит? В полдень побаловали себя домашним супчиком с овощами?

–?..

– Ваш свитер.

Она нюхает рукав и понимает, что ее выдало.

– Я сейчас слежу за собой. Надо сбросить пять кило к лету. Не то чтобы я очень любила супы, но это успокаивает аппетит.

– Свой аппетит вы успокоили пирожным с черным шоколадом. Я чувствую его даже отсюда, еще тепленькое, прямо с пылу с жару. Шерстяные вещи удерживают все. Что это было, муалё?[8]

– Брауни[9].

– Можете на меня положиться, я умею держать язык за зубами.

– Сатана, изыди из этого тела, пораженного артритом!

На Новый год я подарил ей халат для кухни, весь белый, с ее именем, вышитым на кармашке. Брижит – один из маленьких солдатиков здоровья, которые приносят гораздо больше утешения больным, чем своей собственной семье. К тому же у нее все еще красивые ноги.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-04-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: