Часть III СЛАДОСТНАЯ РОДИНА




ИСАБЕЛЬ АЛЬЕНДЕ

Любовь и Тьма

 

Это история о женщине и мужчине: они глубоко любили друг друга. И эта любовь помогла им избежать пошлости повседневной жизни. Эту историю я бережно сохраняла в памяти от разрушающего действия времени и только теперь, в безмолвии ночей Северной Америки, могу наконец ее рассказать. Я делаю это ради них и ради тех, кто поведал мне о своей жизни, говоря: возьми и напиши, чтобы все это не развеял ветер.

 

Часть I НОВАЯ ВЕСНА

 

Только любовь с ее мудростью делает нас такими неумудренными…

Виолета Парра [1]

 

Тепло первого солнечного дня превратило в пар накопленную в земле за зимние месяцы влагу и согрело хрупкие кости стариков, теперь они могли прогуливаться по специальным ортопедическим тропинкам сада. Лишь меланхолик по-прежнему оставался в постели: бесполезно было выводить его на свежий воздух, ибо глаза его видели только собственные ночные кошмары, а уши были глухи к птичьему щебету. Актриса Хосефина Бианки в длинном шелковом платье — она, видимо, играла в нем в пьесах Чехова,[2]— с раскрытым зонтиком для защиты похожей на потрескавшийся фарфор кожи медленно шла меж клумб, которые вскоре покроются цветами и шмелями.

— Бедные мальчики, — улыбнулась восьмидесятилетняя женщина, уловив слабое подрагивание незабудок, что позволило ей догадаться, будто тут присутствуют ее обожатели — те, кто безымянно любят ее и прячутся среди зелени растений, чтобы следить за каждым ее шагом.

Опираясь на алюминиевую ограду, чтобы помочь своим ватным ногам, Полковнику удалось передвинуться на несколько сантиметров.

Его грудь украшали изготовленные Ирэне картонные и жестяные медали: именно так он собирался отметить приход новой весны и отсалютовать национальному флагу — это следует делать каждое утро. Когда же состояние его легких позволяло, он зычным голосом отдавал распоряжения войскам, а напуганным прадедушкам и прабабушкам приказывал удалиться с Марсова поля, иначе бравые пехотинцы могут растоптать их своими блестящими сапогами при прохождении парадным шагом. Как невидимый ястреб, над телефонным проводом реяло знамя, а его солдаты вытянулись перед ним неподвижным строем и смотрели прямо перед собой; били барабаны, мужественные голоса выводили мелодию священного гимна — но слышал ее лишь он один. Его оторвала от дела одетая в полевую форму санитарка, немногословная и незаметная, какими бывают обычно подобного рода женщины; в руках у нее была салфетка — она вытерла вытекшую из его рта слюну, уже пропитавшую рубашку. Полковник хотел было представить ее к награде или повысить в звании, но сиделка предупредила его, что если он наделает в штаны, то получит по заднице: ей уже до чертиков надоело вычищать сухие какашки, — потом развернулась и ушла, оставив его в дураках наедине со своими намерениями. Интересно, о ком говорила эта дура? — задался вопросом Полковник и тут же заключил: вне всякого сомнения, речь шла о самой богатой вдове королевства В лагере только она ходила под себя: огнестрельное ранение уничтожило ее пищеварительную систему и навсегда приковало ее к инвалидной коляске, но это ни у кого не вызывало жалости. При всяком удобном случае у нее крали заколки и пояса: мир кишмя кишит жуликами и мошенниками!

— Воры! У меня украли тапочки! — закричала вдова.

— Помолчите, бабуля, а то соседи могут услышать, — велела сестра, выкатывая коляску на солнце.

Больная, однако, по-прежнему выкрикивала обвинения, пока совсем не выдохлась и не умолкла, чтобы не испустить дух. Но у нее хватило сил указать подагрическим пальцем на престарелого сатира, незаметно расстегнувшего ширинку, чтобы показать дамам свой жалкий пенис. Никто не обратил на это никакого внимания, за исключением одной тщедушной, одетой в траур дамы: она с определенной нежностью смотрела на этот сухой фиговый стебель. Дело в том, что она была влюблена в его владельца и оставляла дверь своей комнаты незапертой на ночь, чтобы толкнуть его на решительный шаг.

— Потаскуха! — прошамкала богатая вдова, но не смогла сдержать улыбки: неожиданно всплыли в памяти далекие времена, когда ее муж был еще жив и платил золотой монетой за право быть принятым ее широкими бедрами, а это случалось довольно часто. Ее сумка вскоре наполнилась и стала такой тяжелой, что ни одному моряку не удавалось вскинуть ее на плечо.

— Где мои золотые монеты?

— О чем вы, бабуля? — рассеянно спросила сиделка из-за спинки инвалидной коляски.

— Ты у меня их сперла? Я позвоню в полицию!

— Да уймись ты, старая! — равнодушно ответила та.

Полупаралитика она усадила на скамью, покрыв его ноги пледом: несмотря на то что недуг поразил половину его лица, а сунутая в карман рука не действовала, — в другой он держал пустую трубку, — вид его был исполнен спокойствия и достоинства и к тому же был не лишен британской элегантности — на нем красовался короткий пиджак с кожаными заплатами на локтях. Он ждал почту и именно поэтому потребовал усадить его напротив двери — так, чтобы видеть, как войдет Ирэне, и с первого взгляда угадать, есть ли ему письмо. Рядом с ним грелся на солнце печальный старик, но они не разговаривали: они были врагами, хотя оба уже забыли, из-за чего возникла их вражда.

Порой, забывшись, они обращались друг к другу, но ответа не получали — скорее из-за глухоты, чем из неприязни.

С балкона третьего этажа, где еще не зацвели анютины глазки, выглянула Беатрис Алькантара де Бельтран. На ней были замшевые брюки горохового цвета и в тон им — французская блузка После комплекса восточных упражнений, проделанных, чтобы снять напряжение и забыть ночные сновидения, благодаря утреннему макияжу — зеленые тени для глаз под цвет малахитового кольца — она выглядела свежо и спокойно. Она держала стакан с фруктовым соком — для улучшения пищеварения и цвета лица Глубоко втягивая в себя воздух, она сразу же почувствовала какое-то новое тепло. Она сосчитала в уме, сколько дней остается до отпуска: зима выдалась затяжная, и загар у нее совсем сошел. Строгим взглядом окинула она лежащий внизу сад, украшенный свежими весенними побегами, не удостоив своим вниманием ни упавшие на каменные стены солнечные лучи, ни запах, идущий от влажной земли. Вечнозеленый плющ устоял перед последними холодами, на черепице еще поблескивала утренняя роса, а украшенный лепниной павильон для гостей с деревянными створками дверей казался блеклым и грустным. Глазами она пересчитала престарелых обитателей, обращая внимание на мелкие детали, дабы убедиться, что все ее распоряжения выполнены. Все были на месте, за исключением одного несчастного старика, страдающего депрессией: едва живой от горя, он остался в постели. Затем она остановила свой пристальный взгляд на сиделках, отметив про себя: передники чистые и глаженые, волосы гладко причесаны, резиновые тапочки надеты. Довольная, она улыбнулась: все шло хорошо, сезон дождей и связанная с ним опасность эпидемий миновала Немного везения, и, видимо, рента продлится еще несколько месяцев, поскольку даже тот прикованный к постели больной переживет лето.

Со своего наблюдательного пункта Беатрис увидела, как в сад «Божьей воли» вошла ее дочь Ирэне. С раздражением она отметила, что дочь не пользуется боковой дверью во внутренний дворик, где была лестница на второй этаж — там находилась их квартира Она распорядилась сделать отдельную дверь, чтобы не проходить через гериатрическое отделение: старческая дряхлость ее угнетала — она предпочитала наблюдать ее издалека В противоположность ей, дочь пользовалась любой возможностью, чтобы побывать у больных, словно их общество доставляло ей удовольствие. Казалось, она знает некий язык, способный победить глухоту и плохую память. Сейчас она ходила между ними и раздавала мягкие, учитывая вставные челюсти, лакомства. Беатрис видела, как дочь, подойдя к полупарализованному, показала ему письмо и помогла ему вскрыть его — ведь тот не смог бы сделать это одной рукой, — а потом стала о чем-то с ним шептаться. Затем девушка немного прогулялась с другим престарелым джентльменом, и, хотя с балкона мать не могла услышать, о чем шел разговор, она догадалась: они говорили о сыне, невестке и малютке — это была единственная интересующая его тема В то время как Беатрис на балконе думала о том, что никогда не сможет понять эту странную девушку — ведь между ними так мало общего! — Ирэне для каждого старика находила улыбку, ласковое слово и минутку времени.

Неожиданно к Ирэне подошел озабоченный Эросом старец и, положив руки на ее груди, стал их ощупывать — скорее из любопытства, чем из похотливого влечения. На нескончаемый для матери миг девушка оцепенела, но тут одна из сиделок, оценив обстановку, спешно пришла на помощь. Но Ирэне жестом ее остановила.

— Оставьте его. Он никому не делает ничего плохого, — улыбнулась она.

Кусая губы, Беатрис покинула свой наблюдательный пункт. Она направлялась в кухню, где под воркование радиоромана прислуга Роса резала к обеду зелень. У нее было круглое смуглое лицо неопределенного возраста, внушительный круп, мягкий отвисший живот и широченные бедра. Она была настолько толста, что не могла скрестить ноги и почесать себе спину без посторонней помощи. «Роса, как ты вытираешь задницу?» — спрашивала у нее маленькая Ирэне, ошеломленная этой ласковой глыбой, прибавлявшей килограмм в весе ежегодно. «Что за мысли, мое создание! Хорошего человека должно быть много», — спокойно парировала Роса, верная своей привычке отвечать поговорками.

— Меня беспокоит Ирэне, — сказала хозяйка, усевшись на табуретку и медленно потягивая фруктовый сок.

Роса ничего не сказала, но выключила радио, приглашая тем самым ее к откровенному разговору. Сеньора вздохнула.

— Мне следует поговорить с дочерью, чем она, черт возьми, занимается, что это за сопляки, которые вечно с ней таскаются. Почему бы ей не пойти в Клуб и не поиграть в теннис, а заодно и познакомиться с юношами и девушками ее круга? Под видом работы она занимается Бог знает чем, журналистика мне всегда внушала опасения: ею должны заниматься люди средней руки; если бы ее жених узнал, в какие переплеты попадает Ирэне, он бы этого не потерпел: будущая супруга армейского офицера не должна позволять себе подобные вещи. Сколько раз я ей говорила! И не доказывайте мне, что беречь репутацию нынче не в моде. Конечно, времена меняются, но не настолько! И кроме того, Роса военные сейчас — это сливки общества, не то что раньше. Я уже устала от экстравагантных выходок Ирэне, у меня и так забот хватает, сама знаешь — жизнь у меня не мед. С тех пор как Эусебио испарился, оставив меня с замороженными банковскими счетами и горой долгов — под стать расходам какого-нибудь посольства, — мне приходится крутиться как белке в колесе, чтобы хоть как-то оставаться на плаву, на приличном уровне. Все так сложно, ведь старики — обуза. В конечном счете, мне кажется, от них больше расходов, чем доходов. С них так трудно получить ренту, особенно с этой треклятой вдовы, которая всегда задерживает месячные взносы. В таких делах чудес не бывает. Мне не улыбается таскаться за дочерью по пятам и следить, чтобы она пользовалась кремом для лица и одевалась по-божески, чтобы не отпугнуть жениха Она уже не маленькая и сама способна за собой последить, — ты как считаешь? Вот посмотри на меня: если бы не мое упорство, как бы я выглядела, а? Так, как большинство моих подруг лицо в морщинах, похожее на географическую карту, вокруг глаз — «гусиные лапки», а тело — в складках. В отличие от них у меня сохранилась талия двадцатилетней девушки и гладкая кожа И никто не может упрекнуть меня в том, что я праздно живу, наоборот: меня убивают постоянные стрессы.

— Да, сеньора, нос вытащишь, хвост увязнет, хвост вытащишь, нос увязнет.

— Почему бы тебе не поговорить с моей дочкой, Роса? По-моему, к тебе она прислушивается.

Роса положила нож на стол и неодобрительно посмотрела на хозяйку. Она из принципа расходилась с хозяйкой во всем, особенно когда речь заходила об Ирэне. Она не терпела никакой критики в адрес девушки, но сейчас, однако, была вынуждена признать правоту матери. Да и самой Росе больше по душе было бы увидеть Ирэне, как та, окутанная облаком фаты и живых цветов, под руку с капитаном Густаво Моранте выходит из церкви и проходит через две шеренги поднятых вверх сабель, но ее знания об окружающем мире, почерпнутые из радио- и телероманов, свидетельствовали о том, что порой в жизни приходится перенести множество страданий и пройти через тяжкие испытания, прежде чем доберешься до счастливого конца.

— Лучше, сеньора, оставьте ее в покое: горбатого могила исправит. И кроме того, Ирэне долго не проживет. У нее вид не от мира сего.

— Ради Бога, Роса, что ты несешь?!

В вихре широкой хлопковой юбки и распущенных волос в кухню вошла Ирэне. Поцеловав в щеку обеих женщин, она открыла холодильник и принялась там что-то искать. Ее мать готова была разразиться назидательным экспромтом, но в этот миг на нее словно сошло озарение, она поняла, что сейчас все слова бесполезны: эта девушка со следами пальцев на левой груди так же далека от нее, как звезды на небе.

— Пришла весна, Роса, скоро расцветут незабудки, — заговорщицки подмигнув ей, сказала Ирэне; служанка поняла ее правильно: это был намек на новорожденного, выпавшего из слухового окна, — обе не переставали об этом думать.

— Что нового? — спросила Беатрис.

— Мне нужно сделать репортаж, мама. Буду брать интервью в некотором роде у святой. Говорят, она творит чудеса.

— Что за чудеса?

— Выводит бородавки, лечит бессонницу и икоту, вселяет надежду и вызывает дождь, — смеясь, ответила девушка.

Не отвечая на шутки дочери, Беатрис вздохнула Роса принялась шинковать морковь и снова слушать о страданиях персонажей из радиоромана. Не преминув, однако, заметить, что, когда появляются живые святые, умершие святые перестают творить чудеса Ирэне ушла переодеться и захватить магнитофон, пока не пришел Франсиско Леаль: он всегда работал с ней — делал снимки.

 

Окинув взглядом поле, Дигна Ранкилео заметила признаки, предвещавшие смену времени года.

— Скоро у скотины начнется течка, и уедет с цирком Иполито, — пробормотала она в перерыве между двумя молитвами.

У нее вошло в привычку разговаривать с Богом. В тот день, пока она хлопотала с завтраком, продолжительные молитвы и исповеди захлестнули ее. Уже не раз сыновья говорили ей: эта привычка к Евангелию вызывает у всех насмешку. Нельзя ли делать это молча, не шевеля губами? Однако она не обращала внимания на их слова Она чувствовала физическое присутствие Господа в своей жизни, — Он был для нее ближе и нужнее, чем муж, которого она видела лишь зимой. Дигна не просила многих милостей: она убедилась, что многочисленные просьбы вызывают, в конце концов, у небожителей досаду. Она только спрашивала совета, теряясь в своих бесконечных сомнениях, просила отпущения грехов, как своих, так и чужих, и заодно воздавала благодарение за какое-нибудь незначительное проявление благодати: за прекращение дождя, снижение высокой температуры у Хасинто, за созревшие в огороде помидоры.

Однако последние недели она стала часто беспокоить Спасителя, молясь за Еванхелину.

— Излечи ее, — умоляла она в то утро, пока разжигала огонь и приспосабливала четыре кирпича под решетку над разожженными дровами. — Излечи ее, Боже, прежде чем ее увезут в психушку.

Она никогда не думала, что приступы ее дочери были признаками святости. Еще меньше она верила в искушающих демонов, хотя, по утверждению болтливых кумушек, посмотревших в селе фильм об изгнании злых духов, пена изо рта и запавшие глаза — знаки Сатаны. Однако ее здравый смысл, общение с природой и долгий опыт многодетной матери привели ее к выводу: это болезнь тела и мозга, а совсем не проявление чего-то божественного или колдовского. Она связывала болезнь с детскими прививками или приближением менструации: всегда противилась действиям службы здравоохранения, когда ее сотрудники обходили дом за домом, отлавливая детей, прятавшихся среди деревьев, на огороде или под кроватью. Они устраивали форменную охоту на детей и, несмотря на их отчаянное брыкание и ее клятвенные заверения в том, что все они привиты, нещадно кололи их. Она не сомневалась в том, то эти инъекции, накапливаясь в крови, приводят к различным нарушениям в организме. С другой стороны, менструация — это естественное дело в жизни любой женщины, однако бывает, что у некоторых из них наступает нервное возбуждение, а в уме появляются нездоровые мысли. Любая из этих двух причин могла быть источником ужасного недуга, но в одном Дигна была уверена: если ее дочь не выздоровеет в положенный срок, то, как это бывает при тяжелом заболевании, она ослабнет настолько, что организм ее расстроится полностью или она окажется в могиле.

Другие ее дети умирали еще в детстве от эпидемий или в результате несчастных случаев. То же происходило и в других семьях. Если бы дочка была маленькой, она не оплакивала бы ее, ведь она вместе с ангелами вознесется прямо на облака и там станет посредником между небом и теми, кто задержался на земле.

Возможная утрата Еванхелины воспринималась ею более остро еще и потому, что ей придется держать ответ перед настоящей матерью. Ей не хотелось, чтобы та подумала, будто все это случилось из-за ее недосмотра, — ведь тогда люди будут шептаться за ее спиной.

В доме Дигна вставала первой, а ложилась последней. С первыми петухами она уже возилась в кухне, укладывая на еще не остывший с вечера жар поленья дров. С той минуты, как она ставила кипятить воду для завтрака, ей не удавалось даже присесть: она постоянно была занята детьми, стиркой, приготовлением пищи, огородом и скотиной. Дни ее жизни были похожи один на другой, как зерна четок. Она не знала отдыха, единственный раз ей выпало отдохнуть — после родов второго сына. Ее жизнь представляла собой цепь однообразных, повторяющихся действий, и только смена времен года вносила некоторое разнообразие. Для нее существовали лишь работа и усталость. Самым умиротворенным временем был вечер, когда под звуки переносного радиоприемника она садилась за шитье и уносилась в далекую Вселенную, имея о ней весьма смутное представление. Ее судьба была не лучше и не хуже других. Порой она приходила к выводу, что ей повезло: по крайней мере, Иполито обращался с ней не как грубый деревенщина, — он работал в цирке, был артистом, много ездил и много видел и по возвращении рассказывал удивительные истории. Иногда пропустит один-другой стаканчик вина, это бывает: отрицать не буду, — думала Дигна, но в глубине души человек он добрый. Особенно туго ей приходилось в пору жеребения, сева, сбора урожая, но зато у этого, не от мира сего, мужа были другие, все компенсирующие достоинства. Он осмеливался бить ее только пьяный, и то, когда старшего сына, Праделио, не было рядом: в его присутствии у Иполито Ранкилео рука не поднималась. Она пользовалась большей свободой, чем остальные женщины: могла ходить в гости к подругам, не спрашивая на то разрешения, посещать службу Истинной Евангелической Церкви[3]и воспитывать детей в соответствии с ее моралью. Она привыкла принимать решения сама, и только зимой, когда муж возвращался домой, жена, наклонив голову, тихим голосом советовалась с ним, скорее из уважения, прежде чем что-либо предпринять. Но и у этой поры были свои прелести, хотя зачастую казалось, что дождь и нищета навечно воцарились на земле. Это было время покоя: поля отдыхали, дни казались короче, а рассвет наступал позднее. Стараясь расходовать меньше свечей, спать ложились в пять часов, и тогда в теплых складках одеял можно было оценить, на что способен мужчина.

Благодаря своей артистической профессии, Иполито не принимал участия ни в деятельности сельскохозяйственных профсоюзов, ни в других нововведениях предыдущего правительства.[4]И так получилось, что, когда все вернулось на круги своя, его оставили в покое и никому не пришлось ничего оплакивать. Будучи дочерью и внучкой крестьян, Дигна была осторожна и недоверчива Она никогда не верила словам государственных советников и с самого начала знала что аграрная реформа ни к чему хорошему не приведет. Она всегда говорила об этом, но на нее никто не обращал внимания. Ее семье повезло больше, чем Флоресам — настоящим родителям Еванхелины, — и другим сельским труженикам, потерявшим в этой авантюре не только надежду, но и жизнь.

Иполито Ранкилео был хорошим мужем: спокойным, не грубым и не драчливым. Насколько она знала, у него не было других женщин, равно как и прочих значительных пороков. Ежегодно он приносил в дом кое-какие деньги и, кроме того, какой-нибудь подарок, зачастую бесполезный, но всегда принимаемый с радостью: главное — внимание. У него был обходительный характер. Это свойство у него сохранилось навсегда, не в пример другим мужчинам: те, как только женились, обращались со своими женами, как со скотиной, говорила Дигна, — поэтому она рожала ему сыновей с радостью и даже с удовольствием. Когда она думала о его ласках, то краснела Муж никогда не видел ее обнаженной. Стыдливость — прежде всего, считала она, но это не отражалось на их близости. Когда-то она влюбилась в него, потому что он умел говорить прекрасные слова, — и она приняла решение сочетаться с ним и церковным, и гражданским браком и не допускала его к себе, оставаясь девственницей до самой свадьбы; она хотела, чтобы дочери поступили так же, тогда их будут уважать, и никто не осмелится назвать их легкомысленными. Но тогда были другие времена, а сейчас становится все труднее воспитывать девочек; в глаза тебе не смотрят, соберутся — и на речку, пошлешь в поселок за сахаром, пропадают где-то часами, стараешься прилично их одеть, а они укорачивают юбки, расстегивают блузки на груди и расписывают косметикой лицо. О, Господи, помоги мне довести их до замужества, тогда можно будет отдохнуть, не допусти повторения беды, как со старшей, прости ее, ведь она была слишком молоденькой и вряд ли понимала что творила, — с бедняжкой это случилось так быстро, что даже лечь по-человечески она не успела: все произошло стоя, по-собачьи, у дальней ивы; храни, Господи, других моих дочерей, избавь их от негодяя, способного заморочить им голову, поскольку на этот раз Праделио убьет его, и падет тогда несчастье на этот дом: с Хасинто я тоже уже настрадалась и настыдилась, ведь бедняжка не виноват, что у него родимое пятно.

Самый младший в семье — Хасинто — приходился ей на самом деле внуком, он был внебрачным сыном ее старшей дочери от приезжего, появившегося у них дома осенью и напросившегося переночевать в кухне. Младенец выбрал удачное время для появления на свет: в эту пору Иполито гастролировал по городам с цирком, а Праделио был призван на военную службу. Не оказалось рядом ни одного мужчины, способного взять на себя отмщение, как было бы положено. Дигна знала, что ей нужно делать: она запеленала новорожденного, накормила кобыльим молоком, а мать отослала в город работать прислугой. Когда мужчины возвратились, дело было уже сделано, и они были вынуждены смириться с тем, что есть. Постепенно они привыкли к младенцу и стали в конце концов относиться к нему как к еще одному сыну. Но он был не единственным чужаком, воспитывавшимся в семье Ранкилео. До Хасинто в семье появилось двое заблудившихся сирот — однажды они постучались в их дверь. С годами о родстве забыли и остались только привычка и любовь.

Как и каждое утро, когда заря разгоралась за грядой гор, Дигна приготовила мате[5]с травой для мужа и придвинула его стул ближе к двери, где свежего воздуха было больше. Плеснув кипятком на куски сахара, она разложила их по жестяным кружкам, чтобы приготовить для старших сыновей мятный отвар. Намочив оставшийся со вчера хлеб, она положила его на угли, затем процедила молоко для детей и помешала на закопченной дочерна сковородке месиво из яиц и лука.

Хотя с того дня, когда в больнице Лос-Рискоса родилась Еванхелина, прошло пятнадцать лет, Дигна помнила все, словно это случилось совсем недавно. Поскольку рожала она много раз, эти роды у нее были быстрые, и, как всегда, она приподнялась на локтях, чтобы увидеть, как из ее чрева появляется младенец, и чтобы определить его сходство с другими ее детьми: жесткие и темные волосы — это отцовское, а белая кожа — предмет ее гордости — это ее. Поэтому, когда к ней поднесли спеленатого ребенка, она, заметив светлый пушок, покрывавший его почти лысую голову, догадалась — и в этом не было никакого сомнения, — что младенец не ее. Первым побуждением Дигны было отказаться от него и заявить протест, но медсестра торопилась, не стала слушать ее, сунула ей в руки сверток и ушла. Девочка принялась плакать, и Дигна старым, как мир, движением расстегнула кофту и дала ей грудь, не преминув, однако, поделиться с соседками по палате, что, видимо, случилась ошибка: это не ее дочь. Покормив девочку, она с усилием встала и пошла объясняться с дежурной по этажу. Однако та сказала, что ошибается именно она; в больнице ничего подобного не случалось никогда, а то, что роженица хочет вот так взять и поменять ребенка, ни в какие ворота не лезет. Добавив, что, без сомнения, у нее не в порядке нервы, акушерка без лишних объяснений сделала ей в руку какой-то укол. И отослала назад в постель. Несколько часов спустя Дигну разбудил скандал, учиненный другой роженицей в дальнем конце палаты.

— Мне подменили девочку! — кричала она.

Обеспокоенные скандалом, появились медсестры, врачи и даже главный врач больницы. Воспользовавшись случаем, Дигна как можно деликатнее, не желая никого обидеть, заявила о своем сомнении. Она объяснила, что родила черноволосую девочку, а ей принесли другую — светловолосую, совсем не похожую на ее детей. Что подумает, увидев ее, муж?

Главный врач возмутился: бесцеремонные невежды, вместо благодарности за то, что их обслуживают, они устраивают скандалы. Обе женщины предпочли замолчать и подождать более подходящего случая. Раскаявшись в том, что легла в больницу, Дигна обвинила в случившемся себя. До этого всех детей она рожала дома с помощью матушки Энкарнасьон; та следила за ходом беременности с первых месяцев и приходила к роженице накануне родов, не отходя от нее, пока родившая женщина не была в состоянии сама заняться домашними делами. Матушка приносила травы для ускорения родов, освященные епископом ножницы, чистые прокипяченные повязки, заживляющие компрессы, мази для сосков, отсосы и расширители, шелк для зашивания и неоспоримую мудрость. Готовясь принять новорожденного, она, болтая без умолку, развлекала беременную местными сплетнями и разными придуманными историями, чтобы скорее шло время и чтобы уменьшить ее страдания. Уже более двадцати лет эта маленькая ловкая женщина, окутанная неистребимым запахом дыма и ароматом лаванды, помогала увидеть свет почти всем младенцам округи.

За услуги она ничего не требовала, но на свое ремесло жила: проходя мимо ее ранчо, благодарные люди оставляли яйца, фрукты, дрова, птицу, а порой и зайца или куропатку, добытых на последней охоте. Даже в худшие времена нищеты, когда погибал урожай, а у скотины от голода живот прилипал к спине, в доме матушки Энкарнасьон не ощущалось нужды в самом необходимом. Она знала все тайны, связанные с родами, а также безотказные средства для аборта с помощью трав или огарка свечи, но использовала их только в самых необходимых случаях. Если знаний ей не хватало, она полагалась на свою интуицию. Когда младенец наконец прокладывал себе путь к свету, она обрезала пуповину чудесными ножницами, чтобы наделить ребенка силой и здоровьем, а затем осматривала его с головы до ног, дабы убедиться, что тельце у него нормальное. Если вдруг обнаруживался изъян — предвестник жизни, полной страдания и бремени для других, — она вверяла новорожденного в руки судьбы. Но если ничто не противоречило божественному порядку, она благодарила небо и посвящала младенца в жизнь парой шлепков. Матери она давала настой травы для освобождения от венозной крови и для поднятия духа, касторового масла — для очистки кишечника, а пиво с сырыми желтками — для обилия молока На три-четыре дня она брала на себя заботы по дому: готовила пищу, подметала, кормила семью и возилась с гурьбой малышей. Так было во время всех родов Дигны Ранкилео. Но когда родилась Еванхелина, повивальная бабка сидела в тюрьме за незаконную медицинскую практику и обслужить ее не могла Как бы то ни было, Дигне пришлось лечь в больницу Лос-Рискоса, где с нею обращались куда хуже, чем с заключенной. Как только она вошла, ей прицепили на запястье этикетку с номером, побрили Гениталии, вымыли ее холодной продезинфицированной водой, совсем не учитывая, что у роженицы от этого может навсегда пропасть молоко, и уложили в непокрытую простыней кровать вместе с другой женщиной в таком же, как она, состоянии. Затем, без ее согласия, покопались во всех отверстиях ее тела, а рожать принудили при свете лампы у всех на виду. Все это она терпеливо вынесла но когда она вышла оттуда с чужой девочкой на руках, красная от нестерпимого стыда, то поклялась, что никогда в жизни ее нога не ступит на порог какой бы то ни было больницы.

Дигна поджарила яичницу с луком, позвала семью на кухню. Каждый явился туда с собственным стулом. Когда дети начинали ходить, она выделяла каждому из них в неприкосновенную собственность сиденье — единственное достояние в общинной бедности семейства Ранкилео. Даже кровати были общие, а одежда хранилась в больших плетеных корзинах: по утрам семья извлекала из них то, что было нужно. Ни у кого не было личных вещей.

Иполито Ранкилео шумно потягивал мате и медленно пережевывал хлеб: многих зубов уже не было, остальные сильно шатались. Выглядел он здоровым, но сильным никогда не был. Сейчас, однако, дело шло к старости: годы обрушились на него внезапно. Его жена связывала это с бродячей жизнью цирка: всегда на колесах, то туда, то сюда, питание никудышное, да еще и бесстыдное раскрашивание лица этими снадобьями, разрешенными Богом лишь для уличных женщин: порядочным людям они вредны. За немногие годы молодцеватый парень, который был ее женихом, превратился в сгорбленного человечка с лицом, похожим из-за частых ужимок на картонную маску, и носом, смахивавшим на кувшин. Он надрывно кашлял и засыпал посреди разговора Во время холодов и вынужденного бездействия он, бывало, развлекал детей, наряжаясь в пестрые одежды паяца Под белой маской с огромным алым ртом, раскрытым в постоянном хохоте, жена замечала усталые складки. Поскольку он дряхлел, найти работу ему было все трудней, и Дигна стала лелеять надежду, что муж в конце концов осядет на земле и будет помогать ей в ее трудах Сейчас прогресс насаждался силой, новые распоряжения ложились тяжким бременем на плечи Дигны. Крестьяне тоже были вынуждены приспосабливаться к рыночной экономике. Земля и все, что на ней производилось, стали объектами свободной конкуренции: теперь каждый жил и получал в соответствии со своей предприимчивостью, везучестью и инициативой; даже неграмотные индейцы втягивались в это колесо судьбы, причем большое преимущество получали те, у кого были деньги, ведь они могли купить за несколько сентаво или взять в аренду на девяносто девять лет собственность бедных землевладельцев — таких, как семейство Ранкилео. Но она не хотела оставлять место, где родилась и вырастила детей, для того чтобы ютиться в новоиспеченных сельскохозяйственных деревнях Каждое утро тамошние хозяева набирали необходимую рабочую силу, экономя деньги за счет арендаторов. Это означало бедность в бедности. Она хотела, чтобы семья обрабатывала эти доставшиеся по наследству шесть куадр,[6]но с каждым разом ей становилось все трудней отбиваться от наседавших крупных хозяйств, особенно без мужской поддержки, столь необходимой в ее мытарствах.

У Дигны Ранкилео проснулось сострадание к мужу. Для него она оставляла на сковородке лучший кусок, самые крупные яйца; она вязала для него жилеты и носки из самой мягкой шерсти. Она готовила ему настои трав для почек, для прояснения мыслей, для очищения крови и для сна, но было очевидно, что, несмотря на все ее старания, Иполито старел. В это время два мальчика подрались из-за остатков яичницы, а он равнодушно смотрел на них. В обычные времена он бы уже вмешался, раздавая подзатыльники, чтобы разнять их, но сейчас не спускал глаз с Еванхелины, следя за нею взглядом, словно опасаясь, что она вдруг превратится в какое-нибудь чудовище — из тех, что показывают в цирке. В этот час девочка ничем не отличалась от остальных ребят, была такая же озябшая и растрепанная. Ничто не предвещало того, что с ней произойдет через несколько часов — ровно в полдень.

— Излечи ее, Боже милостивый, — говорила Дигна, закрыв лицо передником: пусть никто не заметит, что она говорит сама с собой.

 

Утро обещало быть тихим, и Хильда предложила позавтракать на кухне, согреваемой лишь небольшой плитой, но муж напомнил, что ей следует беречься простуды: в детстве она страдала болезнью легких. По календарю еще была зима, но сияние рассветов и пение жаворонков говорили о приходе весны. Им следовало экономно расходовать топливо. Настали времена дороговизны, но, учитывая слабое здоровье жены, профессор Леаль настоял на том, чтобы был зажжен керосиновый нагреватель. И днем, и ночью жильцам приходилось согреваться, таская за собой этот видавший виды прибор из одной комнаты в другую.

Пока Хильда возилась с кастрюлями, профессор Леаль, уже в пальто и шарфе, но в домашних туфлях, вышел во двор, чтобы подсыпать в кормушки зерен и подлить в цветочные горшки воды. Заметив на деревьях маленькие набухшие почки, он заключил, что вскоре деревья покроются листвой и превратятся в зеленые укрытия, где обретут приют перелетные птицы. Насколько ему нравилось наблюдать за их свободным полетом, настолько он ненавидел клетки, считая непростительным лишать птиц воли только ради удовольствия постоянно иметь их перед глазами. Даже в мелочах он следовал своим анархическим принципам: поскольку свобода — неотъемлемое право человека, еще больше оснований должно иметь на это крылатое племя.

Из кухни его позвал Франсиско: чай готов, а к ним пришел в гости Хосе. Профессор поспешил на кухню: обычно Хосе не приходил в субботу так рано, хотя профессор всегда был готов прийти на помощь ближнему. Гость уже сидел за столом, и впервые профессор заметил, что у него поредели волосы на затылке.

— В чем дело, сынок? Что-нибудь случилось? — спросил он, хлопая его по плечу.

— Нет, старина, ничего, просто хочу, чтобы мама накормила меня приличным завтраком.

В семье он был самым сильным и крепким, ему одному недоставало характерных черт Леалей — угловатости и орлиного носа Он был похож на рыбака с южного побережья, ничто не выдавало его утонченную душу. Сразу же после окончания лицея он поступил в семинарию, и это решение никого, за исключением отца не удивило: он с малолетства вел себя как иезуит, а все его детство прошло в играх, где он с помощью банных полотенец наряжался епископом и отправлял мессу. Невозможно было найти объяснение подобным наклонностям; дома никто открыто религии не исповедовал, а их мать, хоть и считала себя католичкой, с замужества на мессу не ходила Единственным утешением профессора Леаля в связи с таким решением сына было то, что он носил не сутану, а короткие рабочие штаны, жил не в монастыре, а в рабочем районе, и был более близок к трагическим переменам в мире, чем к тайнам евхаристии. На Хосе были брюки, доставшиеся ему в наследство от старшего брата выцветшая рубашка и жилет, связанный матерью из грубой шерсти. Руки его были в мозолях; он зарабатывал себе на жизнь работая водопроводчиком.

— Организую курсы по изучению христианства, — сказал он с хитринкой в голосе.

— Наслышан, — ответил Франсиско со знанием дела: они вместе работали в бесплатной консультации при приходе, и он был в курсе дел брата.

— Ох, Хосе, не лезь ты в политику, — взмолилась Хильда. — Снова хочешь попасть за решетку, сынок?

В последнее время собственная безопасность вызывала у Хосе Леаля озабоченность. Ему не хватало духа вести счет только чужим бедам. Он взвалил на себя нес



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: