А ЧЕЛОВЕК ИГРАЕТ НА ТРУБЕ




 

Дома я на себя долго в зеркало смотрел. Надо же! Я на Иванова похож! И от этого мне было хорошо, как будто мне на Новый год джинсы подарили… Да что джинсы! Я про них и думать позабыл!

Мне хотелось всех обнять! Всем сделать что-нибудь такое хорошее, чтобы и меня, как Иванова, вспоминали. Я специально к Эмлембе зашёл, взял книжку «Тимур и его команда». Вообще-то, я недавно фильм по телевизору смотрел. Многосерийный. Но то — фильм, а то — книга… В кино ребята, которые актёры, такими голосами ненатуральными говорят — тошнит просто… А книга — совсем другое дело!

Между прочим, у этого Тимура в жизни были сплошные неприятности — ну совсем как у меня! Это мы теперь говорим: «Тимур, Тимур», а у него жуткая жизнь была. То драка, то на него напраслину возведут… А когда он саблю сломал да мотоцикл угнал… Попался бы он моему деду — он бы над ним мигом пошутил… не посмотрел бы, что Тимур.

Удивительное дело! Он же ничего плохого не делал. А жилось ему очень трудно… Это потому, что он всё делал секретно.

Ну и вообще, что это за тимуровское дело, если про него все знают? Вон Скворцова прибежит: «У вас готов отчёт по тимуровской работе?» Тимуровская работа — это чтобы как чудо! Человек мечтал о чём-нибудь — ба-бах — и оно случилось! И никто ничего не знает, а я сижу посмеиваюсь! И мне хорошо!

И тут я такое придумал, что сначала у меня от страха даже мурашки по спине побежали. Но зато был бы настоящий тимуровский поступок. Если бы про него Иванов узнал, он бы мог мной гордиться… Он ведь и сам такой был. Антонина Николаевна сразу сказала: «Он был как Тимур, только чуточку постарше». И он тоже не очень заботился, чтобы все про него знали. Мы его потому и найти не можем, что он про свои подвиги не очень-то распространялся…

 

Я всё смотрел на себя в зеркало, и мне казалось, что Иванов и Тимур — это я! У меня и чёлка такая же, и вообще я блондин! И подбородок твёрдый, и нос прямой!

Но я вспомнил, как мне папа говорил, чтобы я своих поступков хороших не замалчивал, чтобы было общественное мнение… И даже в зеркале было видно, как я покраснел… Если бы я про это не вспомнил, то я бы, может, ничего и не сделал. Побоялся. А как вспомнил, так пошёл к столу, достал зелёные пятидесятирублёвки, даже зачем-то понюхал их. Говорят, деньги не пахнут. Мои пахли духами. Наверное, в сумочке у какой-нибудь модницы лежали… Она их на какую-нибудь ерунду истратила… А теперь они на хорошее дело пойдут!

Папа ясно сказал: «Эти деньги — твои!» А раз мои, то я могу с ними делать что захочу.

Я пошёл к Ваське, зажав конверт в руке, но ноги у меня подкашивались, в висках стучало.

 

Васька кормил хомячков.

— Ага! — сказал он. — Сейчас пойдём.

— Куда? — опешил я.

— Как куда? Дуть!

— Чего дуть?

— Гаммы! — сказал Васька. — Ты же идёшь со мной в оркестр? Я счас, а то уже опаздываем.

— Погоди. Тут такое дело…

— Ты чего, раздумал?

— Да нет. — И я рассказал Ваське про ДИП, и про Форген-Моргена, и про увеличитель, который не успели подарить.

Васька слушал, насупив белёсые брови.

— Надо хороший увеличитель купить! Надо со специалистом посоветоваться. У меня вот есть деньги, на джинсы подарили… — сказал я. Мне хотелось, чтобы Васька удивился, но он взял конверт, сунул его в письменный стол.

— Специалистов я тебе найду хоть килограмм! Опаздываем!

Мы помчались во Дворец.

«Ну вот, — думал я. — Ну вот. Теперь уже назад деньги не возьмёшь! Вот и хорошо».

Антонина Николаевна встретила меня так, будто всю жизнь ждала. Я даже на минуточку забыл, что Ваське деньги отдал. Она стала проверять мой слух… А я сказал, что пять лет учился на рояле играть, и даже могу «Весёлого крестьянина», и ноты знаю…

— Это замечательно! — сказала она. — Особенно что знаешь ноты, но давай всё-таки споём…

И она стала ударять по клавишам, а я должен был петь эту ноту. Я даже специально отвернулся и стал не только ноту петь, но и запросто называл её. Ну, там ля второй октавы, до…

Антонина Николаевна взяла трубу и стала играть.

— А теперь?

— Чего теперь? Те же самые звуки, только на другом инструменте. Ми, ре, ми, фа…

— А сейчас? — Она подошла к двери и заскрипела створкой. — Запомнил? Подбери это на рояле.

— Чего там подбирать… Трезвучие начинается: соль, соль диез, ля… и вроде бы до…

Васька глядел на меня вытаращив глаза. Как будто я, как фокусник, из уха зайца вытащил.

— Чего такого? — сказал я.

— Мальчик мой! — сказала Антонина Николаевна, обхватив меня за плечи и глянув прямо в глаза. — Мальчик мой! То, что я тебе скажу, конечно, непедагогично, но ты должен меня понять. У тебя абсолютный слух! Ты понимаешь? Не просто музыкальный слух, а абсолютный! Такой слух — большая редкость. Но ты не обольщайся. Большинство людей с таким слухом не только не музыканты, но даже не подозревают о своих способностях… Вот что! — Я чувствовал, как у неё дрожат руки. — Ты можешь стать музыкантом… Большим. Настоящим. Но для этого ты должен трудиться. Тяжело. Ежедневно. Было бы преступлением загубить такие способности. Мальчик мой! Обещай мне, что ты будешь стараться! Памятью Серёжи обещай!

И у меня вдруг пропал голос.

— Да! — сказал я. — Обещаю.

Она схватила меня за голову и заглянула в самые глаза:

— Боже мой! Как ты на него похож!

 

Глава двадцать шестая

ЧУДЕСА В РЕШЕТЕ

 

Между прочим, на трубе играть ничуть не легче, чем на рояле. Конечно, как Рихтер, тоже играть не просто, но на пианино нажал клавишу — и пожалуйста звук… И чистый, и любой силы, а на трубе… У меня все губы распухли, а всё равно какие-то ослиные крики получаются, а не музыка.

Я только через две недели гамму сыграл. К этому времени даже Ага ворчать перестала. Но когда я отцу проиграл всю гамму, то он сказал, что до Эдди Рознера или до Армстронга мне ещё далековато. Я играл как сумасшедший — всё свободное время. Если бы я с таким упорством играл на рояле, говорила мама, то уже мог бы выступать в городском конкурсе юных пианистов.

— Что за плебейские замашки! — подливала масла в огонь Ага. — Ну, я понимаю, скрипка или мандолина, но эта самоварная музыка…

В общем, все были против, но я забивался в своей комнате за шкаф и дул, дул, пока не начинала болеть голова.

Хорошо, что у нас ещё старый дом — стены толстые, а то давно бы соседи взбесились.

Только дед помалкивал. Один раз в субботу, когда я вернулся из школы и вошёл в квартиру (у меня свой ключ есть), я увидел, что дед стоит в столовой с моей трубой. Он держал её совершенно правильно, как Антонина Николаевна учила, и быстро перебирал клапаны…

 

Я стоял прямо против него, но он меня не видел. У него было напряжённое и счастливое лицо. Он играл какую-то беззвучную музыку… Честное слово, играл. Я недавно стал заниматься, но и то понял, что он не просто так клапаны жмёт, а какую-то одному ему слышную мелодию играет…

— А! — сказал он, вздрогнув и отнимая трубу от губ. — Разбрасываешь всё где попало… Мундштук не вынимаешь… Это же не железка.

Он поставил трубу на стол и быстро ушёл в свою комнату, словно я его поймал за чем-то непозволительным — ну, вроде как бы он тайком варенье ел…

«Ну что за человек!.. — подумал я. — Взял без спросу чужую трубу, изображает тут чего-то и ещё ругается…»

Мне очень нравилось ходить на репетиции. Когда я играл на пианино, то моя учительница сидела рядом и, как часы, отсчитывала:

— И раз, и два, и три… пассаж… точней ми-ми-ми, а не ля…

Я как только её шаги в передней слышал, мне хотелось убежать на край света, где никаких пианин ещё не изобрели.

А здесь когда общая репетиция, то вообще праздник… Трубы блестят, ребят много, и все изо всех сил стараются… Иначе нельзя. Антонина Николаевна так обучает, словно мы в атаку идём, а она впереди. У неё просто невозможно не стараться… А когда она со мной занимается, так вообще… Она как только скажет: «Ну! Мальчик мой дорогой! Начали…» — и мне сразу становится легко-легко, и даже какая-то музыка получается… И я дую изо всех сил и только чувствую, как у меня по щекам пот течёт. Вот если бы она мне сказала: «Макарона! Прыгни с Литейного моста в воду!» — да я бы не задумываясь прыгнул!

Наверное, когда она молодая была, она была очень красивая, как Скворцова. Она и сейчас очень красивая, у неё только мелкие морщинки у глаз, но от этого лицо ещё лучше, потому что добрее… Про Иванова мы с ней больше никогда не говорили, да я боялся сказать: «Мне кажется, Иванов жив!» Я помню, как она тогда побледнела… Нет уж, если он жив… И я часто представлял, как приведу к ней Сергея Иванова и скажу: «Антонина Николаевна! Я его нашёл! Он жив».

Но когда я рассказал об этом Ваське, он только хмыкнул:

— Если он жив, то наверняка женат, у него куча детей и никакой своей пионерки Тони просто не помнит!

Я ужасно расстроился. Потому что, наверное, Васька прав.

— Так что… — сказал Васька. — Пусть лучше думает, что он убит…

— Нет! — Вот тут я совершенно не согласен. — Если он жив, она счастлива будет! Антонина Николаевна не то что мы! Она умеет за других людей радоваться!

— Дурак ты! — сказал Васька.

И мы с ним чуть опять не подрались, но удержались потому, что он сказал:

— Завтра мне увеличитель принесут. Приходи.

Я из-за этого увеличителя, наверное, скоро седой стану. Я всё время думаю, что будет, когда родители узнают, что я деньги взял… Конец света.

И всё равно я не жалел, что так поступил. Пусть хоть что со мной делают — зато я Форген-Моргену подарок сделаю, кто ему ещё подарит? Но всё равно побаивался.

Увеличитель оказался громадным, пузатым, с голубоватым объективом и никелированным кронштейном…

— Достали в комиссионке… Всего за пятьдесят рублей! — сказал Васька, возвращая мне две зелёные бумажки.

— Кто достал?

— Это — извини, — сказал Васька. — Это секрет. Он весь город объездил, как узнал, что это Форген-Моргену подарок.

— Да кто это такой?

— Хоть на части меня режь! — вылупил глаза Васька. — Раз меня человек просил его не выдавать!

— Ой, да наплевать! — сказал я, радуясь, что две зелёные бумажки лягут обратно в конверт.

Мы оставили пока увеличитель у Васьки, потому что решили подарить его Трушкину на Девятое мая! А деньги я положил обратно в стол. Всё-таки я предчувствовал, что будет здоровенный скандал, и никак не мог придумать, что бы такое соврать, куда пятьдесят рублей делись.

Можно сказать, что бумажка куда-то завалилась или что деньги украли… Но тогда могут подумать на Агу или на деда… Я, наверное, дней пять думал, а потом посмотрел на себя в зеркало и решил, что Тимур и Сергей Иванов — они бы не стали врать, а сказали бы всё как есть: «Взял деньги! Было нужно!»

Про Трушкина я, конечно, ничего не скажу, а то ещё папаша возьмёт да и в газету напишет — благородный поступок пионера! Чтобы общественное мнение было…

И оттого, что я решил сказать правду, мне сделалось легко-легко и даже ничего не страшно. Я заклеил конверт, где лежали деньги, чтобы лишний раз не смотреть и не расстраиваться!

Но всё-таки сердце у меня подскочило и забилось где-то в горле, когда отец пришёл с работы со свёртком и торжественно сказал:

— С отцом как надо? Контакт?

— Есть контакт! — выдавил я.

— Меряй! — сказал отец и развернул джинсы.

Конечно, джинсы были потрясающие. И швы, и заклёпки, и материя, и наклейка, но только глаза бы мои на них не смотрели.

— Сколько они стоят? — спросил я.

— Сто с полтиной! Ну как? Прикинь!

Я натянул негнущуюся толстую материю.

— Блеск! — сказал отец. — Красиво. Практично…

Ага ахала и всплескивала руками.

— Совсем большой. Детынька моя, как он незаметно вырос. Ну просто молодой человек!

Я всё ждал, что дед что-нибудь выдаст, но он сидел уткнувшись в газету и, как ни странно, молчал…

— Как раз! — говорила мама. — В самую пору, а что длинные, так нужно подвернуть. Будет самый попс! Так.

— Попс! — согласился я.

— Значит, берём? — весело спросил папа.

— Нет, — сказал я.

— Интересно! — удивился отец. — Это почему же? То он истерики закатывал, то отказывается…

— У меня нет денег, — сказал я.

— Как нет? — не поняла мама.

— Я их истратил, — глядя ей прямо в глаза, сказал я.

— Как истратил? — ахнула Ага.

— Так… — Я думал, что хорошо бы, если бы сейчас началось землетрясение или просто у нас бы потолок обвалился — мы же в старом жилищном фонде живём… Все бы тогда стали спасаться и про меня забыли.

— Давай конверт, — ледяным голосом сказал отец.

На негнущихся в джинсах ногах я пошёл в свою комнату и принёс отцу заклеенный конверт.

Отец раздражённо разорвал его. Из конверта выпали три зелёные бумажки.

— Что ты мне голову морочишь? — сказал отец. — Что это за наследственная любовь к дурацким шуткам? А?

— Костя, зачем ты нас напугал? — допытывалась мама.

А я ничего не мог ответить. Может, мне четыре купюры отец по ошибке дал? Но я сколько раз пересчитывал — их было три! А потом осталось две! Когда я заклеивал конверт, было две! Кто мне положил деньги?

 

Глава двадцать седьмая

СОЛДАТЫМУЗЫКИ

 

Сколько я ни думал, откуда взялись деньги, ничего придумать не мог. Мне даже приходило в голову, что это волшебная купюра — неразменная. Если истрачена на хорошее дело, значит, назад в кошелёк вернётся. Но только я же не маленький в такую чепуху верить.

Подложили! Это точно. Вот только кто? Ага? Или дед? Но это было уж совсем невозможно. Я бы, конечно, догадался… И у Васьки бы выпытал, кто ему помогал увеличитель покупать, но мне было не до этого.

Весна пришла! Я уже довольно прилично дул. И наш оркестр готовился к первомайскому концерту. Антонина Николаевна придумала мне выступление. Оказывается, у меня хороший голос. И я должен на концерте петь и играть на трубе.

Мы тысячу раз эту песню повторяли, и тысячу раз в момент, когда я поднимал трубу к губам, у меня делалось горячо в сердце. Наверное, никогда я не слышал такой замечательной песни…

Я очень боялся выступить плохо, но мне очень хотелось выступить.

Концерт должен был состояться в саду Дворца пионеров на летней эстраде 30 апреля, в выходной, перед самым Первомаем. Васька всем раззвонил, и на концерт собирались прийти чуть ли не все ребята из нашей школы и, наверное, даже Скворцова. Поэтому мне особенно хотелось хорошо сыграть, чтобы она увидела меня, какой я на самом деле.

Антонина Николаевна тоже волновалась, но старалась не показывать нам виду и всё подбадривала:

— Всё будет отлично! Вы же у меня молодцы!

И мы старались быть молодцами.

Вдруг за день до концерта Антонина Николаевна не пришла на репетицию. Такого никогда не было, и мы с Васькой помчались скорее к ней.

Тихая соседка даже не хотела нас пускать.

— Вы что! — шептала она, быстро двигая тёмными тонкими губами. — У человека воспаление лёгких! Всю ночь под сорок температура.

Мы, конечно бы, ушли, но Антонина Николаевна услышала и закричала из комнаты:

— Тасенька! Пустите их скорее — это мои доктора!

В комнате было ещё холоднее, пахло уколами и ещё какими-то духами и валерьянкой. Уж этот запах я бы ни с чем не спутал, у нас дома валерьянку все словно чай пьют!

Антонина Николаевна лежала, откинувшись на огромную подушку, которая торчала за её спиной здоровенным сугробом.

Васька сразу бухнул:

— А концерт?

— Человек болеет, а ты с концертом лезешь!

— Концерт состоится в любом случае! При любой погоде! — сказала Антонина Николаевна. — Серёжин отец говорил про музыкантов духового оркестра — солдаты музыки…

— Как же мы без вас? — спросил Васька.

— Как в бою! — улыбнулась грустно она. — Упал командир — сержант ведёт бойцов, упал сержант — встаёт любой коммунист, любой комсомолец. Тот, кто не боится принять на себя ответственность за товарищей! Встаёт: «Вперёд, за мной!» — и цепь поднимается из снега…

— А кто у нас за вас будет?

Ну что за Васька такой!

— Хоть бы ты! Я знаю, что ты справишься!

У Васьки уши рубиновые стали.

— Не! — сказал он. — Пусть Макарона хотя бы! Не!

— У Кости своё ответственное дело, а ты всё подготовишь и ребятам махнёшь, когда вступать… Что должен делать в бою солдат?

— Воевать! — бухнул Васька.

— Как это?

— Стрелять, бежать…

— Нет, брат, — засмеялась Антонина Николаевна. — Иногда в бою и ползти приходится, и сутками в грязи лежать под дождём, и отступать… Солдат должен честно и добросовестно выполнять свои обязанности! А мы — солдаты музыки, и каждый из ребят сыграет прекрасно, я уверена.

Они стали с Васькой обсуждать, как ребятам выйти на сцену, как объявить, как уйти… Мы это уже сто раз репетировали, но Васька всё расспрашивал и расспрашивал…

Я огляделся. На письменном столе стояла наша фотография, уже застеклённая и в рамочке, а рядом с ней другая. Антонина Николаевна в солдатской шинели, в пилотке, надвинутой на бровь.

Я, вообще-то, терпеть не могу, когда приходят в гости и начинают всё руками хватать, но тут я не выдержал, вскочил и стал рассматривать фотографию.

— Вы на войне были?

— Была, — сказала Антонина Николаевна.

— В оркестре?

— Нет, — улыбнулась она. — Радисткой. В нашей школе были во время войны курсы, вот я их окончила и в начале сорок второго — в тыл к немцам, в партизанский отряд.

— А бывает так, — спросил я, — что человека все считают погибшим, а он жив?

Васька выкатил на меня страшные глаза. И Антонина Николаевна пристально глянула мне в лицо.

— Бывает, — сказала она. — Наш партизанский отряд был разбит. И почти два года я считалась погибшей. Пока наши войска не подошли… А почему ты спрашиваешь?

Не мог же я ей сказать: «Вы знаете, а Сергей Иванов, наверное, жив…» И я спросил:

— Как же так получилось?

— Очень просто. Когда каратели напали на нашу базу и буквально в упор расстреляли весь отряд — предатель нас выдал, — я в это время с двумя разведчиками и рацией наводила нашу авиацию на немецкий аэродром… Вот и уцелели. Три месяца искали другой партизанский отряд. Меня ранило… Ой, Костя, — сказала она, — что-то ты скрываешь!

— Да нет! — сказал я. — Просто так. Я ведь красный следопыт. Мы всё про нашу школу узнаём. Вы к нам обязательно приходите, у нас специальная группа про школу радистов материалы для школьного музея собирает…

— Обязательно приду! Хорошо, что вы этим занялись. Очень хорошо.

— Может, вам что-нибудь нужно? — поскорее перевёл я разговор на другую тему.

— Да нет, спасибо, — улыбнулась Антонина Николаевна, — у меня всего достаточно.

Она откинулась на подушку, и я увидел: у неё лихорадочно блестят глаза и на скулах горит тёмный румянец.

— Вы спите! Вы больше спите! Во сне всё проходит, — сказал Васька.

— Хорошо, а ты, Вася, веди оркестр! Мы же солдаты музыки. Передаю тебе командование… Ну-ка?

— Есть! — сказал Васька.

— А «Вперёд, за мной!»?

— Вперёд, за мной! — сказал Васька.

— Ну вот и славно! Ребята не подведут. И сразу мне позвоните, я ждать буду!

 

Глава двадцать восьмая

«И ВСТАЛ ТРУБАЧ!..»

 

Перед концертом я так волновался с самого утра, что ничего есть не мог. Отец с матерью пошли куда-то на торжественное заседание, Ага понеслась в парикмахерскую — причёску делать. А я решил выгладить свой пионерский галстук. Не то что я про него забыл, нет, просто в этот день я решил сам его выгладить. Мне его всегда Ага гладила.

Я включил утюг, расстелил галстук на столе, и когда утюг раскалился, приложил его к алой материи. И вдруг зашипело и завоняло! И утюг окутался сизым дымком. Я оторвал его от галстука. Посреди алого треугольника во всю ширину утюга кипела и пузырилась в огромной дыре прожжённая клеёнка.

Я обжёгся! Уронил утюг! От боли и от огорчения у меня потекли слёзы.

Всё! Концерт сорвался! Как я такую песню петь буду без галстука?

Я попытался повязать галстук, но он расползался под пальцами на тряпочки.

— Что это здесь? — В кухню сунулся дед.

— Не твоё дело! — закричал я. — И вообще — оставьте все меня в покое!

Дед повернулся и вышел из кухни.

Я приплёлся в столовую.

Главное, если бы не выходной, можно было бы в магазин сбегать новый галстук купить или к Эмлембе, но поздно! Я и так уже опаздываю. Придётся у кого-нибудь из ребят попросить… Но это всё не то! В том-то и дело, что я хотел петь в своём галстуке! Разве Тимур или Иванов прожгли бы свой галстук?

— Ну что, прачка-гладильщица? — Дед, ухмыляясь, вышел из своей комнаты. — Ревёшь?

— Не твоё дело! — сказал я.

Вдруг дед, закусив самокрутку, положил на стол старую полевую сумку и вытащил оттуда ученический пенал, тоже старый, со стёршимся лаком. Он раскрыл трубочку пенала и вынул оттуда пионерский галстук.

Если бы из пенала выскочил джинн Хоттабыч, я бы, наверное, меньше удивился.

— Ну-ко! — сказал дед. — Тащи утюг!

Он потёр днище утюга мелкой шкуркой и всё так же, не вынимая изо рта самокрутки, быстро выгладил галстук.

— Конечно! — сказал он. — Материя самая простецкая. Сатин. — Галстук был не алый, а красный-красный как кровь… — Вот так-то! — сказал дед, повязывая мне его на шею. — Вот так-то. Прачка-гладильщица! — Он спрятал самокрутку в кулак. — Концерт у тебя, что ли?

— Угу… — сказал я.

— Во Дворце?

Я понимал, что надо бы деда пригласить на концерт, но у меня язык не поворачивался.

Тут раздался звонок, и в дверь влетел Васька, красный как помидор и растерзанный, словно этот помидор катили из Молдавии, как футбольный мяч.

— Ты что! — заорал он. — Все за полчаса должны быть на местах! Нам ещё раз всё проиграть надо. У тебя что, часы стоят?

Он не дал мне опомниться, мы так и помчались по улице без шапок и пальто. Правда, тепло уже было…

От всех волнений я был как во сне. Я не помню, как вышел на сцену, как объявили название песни.

 

Только когда треснула и рассыпалась тревожная дробь барабана, у меня привычно похолодели руки. Я увидел, что все скамейки перед эстрадой битком набиты зрителями… Лица плыли у меня перед глазами жёлтыми пятнами, и сердце колотилось в такт ударам барабана.

 

Кругом война, а этот маленький…

Над ним смеялись все врачи…

«Куда такой годится маленький?

Ну разве только в трубачи!»

 

Был хороший микрофон, и я услышал, как мой голос разносится по всему парку:

 

Ну, а ему всё нипочём!

Раз трубачом так трубачом!

 

В одной руке у меня была труба, а в другой — настоящая будёновка с красной звездой. Одним движением я надел её, и колючее сукно укололо мне щёку.

 

Как хорошо! Не надо кланяться!

Свистят все пули над тобой!

Умрёт трубач, но не расстанется

С походной звонкою трубой!

 

Горячая волна подхватила меня, сердце заколотилось в горле. И тут же за спиной зарокотала тревожная дробь…

 

Но как-то раз в дожди осенние

В чужой степи, в чужом краю

Полк оказался в окружении,

И командир погиб в бою…

 

И в этот момент мне показалось, что я вижу пылающие танки на берегах Халхин-Гола, и бойцов, ползущих по болоту, и маленькую радистку в заснеженном лесу. Ну и что же, что песня про гражданскую войну? Это песня про Тимура, и про Иванова, и про меня…

 

И встал трубач, в дыму и пламени,

К губам трубу свою прижал,

И вслед за ним весь полк израненный

Запел «Интернационал»!

 

Я вдохнул полной грудью, прижал мундштук к дрожащим губам, и мне показалось, что музыка возникла где-то далеко, совсем независимо от меня.

 

Вставай, проклятьем заклеймённый… —

 

хрипловато начала и всё звонче и звонче запела труба. Стояла гулкая тишина, и только труба пела над головами зрителей. И вдруг я увидел, как в задних рядах встал бородатый человек и вслед за ним стали вставать другие. Они вставали, блестя медалями. Они снимали шляпы и фуражки с седых голов, а за ними стали подниматься молодые ребята в куртках студенческих отрядов, пионеры в алых галстуках.

 

Мы наш, мы новый мир построим! —

 

грохотал за моей спиной оркестр. Уверенно вели валторны, басом ревела Васькина труба, сыпал дробью барабан.

— Ты видал! Ты видал! — говорил Васька, когда мы бежали звонить Антонине Николаевне, что концерт прошёл с потрясающим успехом. — Ты видал? Твой дед встал первым!

— Как мой дед?

— Так твой! Не мой же! — сказал Васька.

Мне было неловко оттого, что я даже не поблагодарил его за галстук, но меня затормошили. Пищала Эмлемба, клокотала и всё порывалась меня поцеловать Ага, растроганно блестел очками отец Эмлембы, и где-то далеко над головами ребят махал мне руками и улыбался Роберт Иванович.

— К нам, к нам, чай пить! Чай пить! — пищала Эмлемба.

У меня всё путалось в голове…

 

Глава предпоследняя

Я ТЕБЯ НАШЕЛ!

 

«Откуда у деда галстук?» — думал я, с трудом отрываясь от праздничного пирога. Мы сидели за столом, и Пудик тыкался мне в ноги, и Ага обмахивалась платочком, а Эмлембин отец в сотый раз рассказывал Ленкиной матери и бабушке, как мы с Васькой потрясающе играли. Васька только ел и отдувался.

— Костя! — сказала Эмлемба. — У меня есть новость.

Мы пошли в другую комнату, и она, порывшись в своей знаменитой папке, достала оттуда большой конверт с пёстрыми марками.

— Вот.

 

 

«Дорогие советские друзья!

Извините, что мы не сразу вам ответили. Мы — харцеры из Гданьска — сначала долго искали Леона Каминьского. Он живёт в Кракове. Потом мы писали вам это письмо.

Полковник Таран — национальный герой Польши, но мы про него ничего не знали, потому что после войны он не жил в Польше. Мы благодарны вам за то, что теперь сможем его разыскать в Советском Союзе.

Леон Каминьский был инженером в Гданьске, а теперь он работает художником в Кракове. В 1944 году, когда он был подпольщиком, он жил в городе Чернецове. Тогда в город прорвались советские танки. Один был подбит и загорелся. Его командир прикрывал отход товарищей. Это был майор Советской Красной Армии. Он был не только храбрый, но и хитрый: когда фашисты окружили его и у него кончились патроны, он ушёл в подземные каналы города, которые тянутся на десятки километров. Идти за ним фашисты побоялись, потому что по каналам прятались партизаны.

Они нашли танкиста.

Он был сильно ранен. Сначала его лечили, потому что он не мог уйти к своим. У немцев была сильная оборона, и наступление остановилось.

Партизаны захватили несколько немецких танков, и товарищ Таран стал обучать их воевать на танках. Потом он командовал ими в бою. Он получил звание полковника польской армии, награждён несколькими высшими польскими наградами.

Леон Каминьский переписывается с ним. Он нам сказал, что полковник Таран после войны закончил институт и был участником экспедиции на Южный полюс. Настоящее его имя — Сергей Тимофеевич, а фамилия — Иванов. Живёт он в Ленинграде. Вот его адрес.

Мы хотим с вами дружить. А если кто собирает этикетки, то Малгожата Клысь может с ним обменяться. С пламенным харцерским приветом…»

 

Дальше шла целая куча подписей.

 

— Адрес! — закричал я. — Где адрес?

— В том-то и дело! — сказала Эмлемба. — Тут какая-то ошибка… Вот. — Она протянула мне кусочек белого картона. — Костя, это же ваш адрес.

Я думал — упаду. Не помня себя я выскочил к Аге.

— Ага! — закричал я. — Как отчество деда?

— Сергей Тимофеевич, — сказала она. — А в чём дело, Костенька, что с тобой?

— А фамилия, фамилия!

— Иванов.

— Почему? — закричал я, всё ещё надеясь, что это ошибка. — Почему я Макаров, а он Иванов?

— Что же тут такого? Твоя мама, урождённая Иванова, вышла замуж и взяла фамилию мужа — Макарова…

Я хотел умереть! Мне, вообще-то, никогда в жизни не было так стыдно.

— Где фотография?

Ленка сунула мне в руки снимок.

— Свинья я! — сказал я ей. — Свинья я последняя! Не ходите за мной никто.

Я бежал по улицам.

«Какой же я дурак! Ведь и галстук, и вездеход, и даже деньги в конверте — это всё он! Это мой дед. Кого ещё Васька мог найти? А я на него орал. Ах я свинья!»…

Я же знал, что мамин дедушка был профессором, я же мог догадаться, что мой дед был на войне! Но я никого никогда ни о чём не спрашивал… Мне всё было до лампочки! А это мой родной дед! Это мой родной прадед! Я на них похож!

Если бы всё можно было назад прокрутить, как ленту в кино! Я бы всё по-другому делал! Я бы деда на руках носил! Я хуже всех на свете! Хуже последнего негодяя!

Вот если бы уехать куда-нибудь! Я представил, как уеду и вернусь через десять лет героем!

— А дед за это время умрёт! — сказал я. — Нет. Нужно сейчас же у него прощения попросить! Пусть хоть как надо мной смеётся — не могу я так жить! — И, волоча стопудовые непослушные ноги, я поднялся к нашей квартирной двери.

Дома никого не было. Я вошёл в комнату деда. Я сюда и раньше совался, но меня тут как-то током шарахнуло — у деда всякие провода, трансформаторы — моментально дорогу пришлось забыть.

Комната была узенькая и длинная, в одно окно. Справа до потолка стояли полки с книгами, а с другой стороны — письменный стол, заваленный всякими железками, маленький верстак и солдатская узкая койка, аккуратно застеленная серым одеялом.

Над письменным столом висела старая фотография. Красивая тётенька в шляпе и улыбающийся человек в украинской рубашке держали на руках маленького карапуза. Человек в вышитой рубашке был мне знаком — это Тимофей Васильевич…

Только теперь это не просто Тимофей Васильевич… Это мой родной прадед! Мой прадед! А этот коротышка в матроске — мой дед…

Я свалился на старый скрипучий стул и накололся о пиджак, повешенный на спинку. Я глянул на него и — чуть не упал в обморок. Он был, как чешуёю, покрыт медалями и орденами. Рябило в глазах от переливов латуни и рубиновой эмали.

«К Девятому мая дед пиджак достал», — подумал я. И на левом лацкане увидел небольшой прямоугольник, на котором было нашито четыре жёлтые и две красные ленточки… Я-то знал, что это за ленточки. Четыре лёгких и два тяжёлых ранения.

Я выскочил на улицу. И нос к носу столкнулся со Скворцовой.

— О! — сказала она. — А я к вам. Вчера позвонили из редакции. Оказывается, твой дедушка герой?

— Оказывается! — сказал я.

— Я так и думала! Вообще, он мне очень нравится! Пожилой, а такой красивый!..

«А если бы он не был героем! — подумал я. — Если бы он не был таким моложавым и здоровенным, если бы он был таким же стареньким и слабым, как Форген-Морген, тогда что же, его и любить не надо? Да разве важно, чтобы дед был знаменитым, разве незнаменитый человек меньше нуждается в любви, в том, чтобы у него были родственники и близкие…»

Я вспомнил, как дед вздыхал там, на кухне, когда разговаривал с генералом, как он говорил, что ему все чужие, и я тоже… Я смотрел на Скворцову. Она что-то говорила о том, что нужно деда в школу пригласить, нужно устроить вечер, чтобы я его представил. А я думал: как это она мне раньше красивой могла казаться? И ничего в ней красивого нет!

Я слушал, как щебетала Скворцова, и мне становилось так стыдно! За то, что я был плохим внуком! За то, что я, как вот эта совсем посторонняя Скворцова, рассмотрел его, только когда он оказался героем.

— Уйди ты, Скворцова! — сказал я. — Уйди ты, ради бога!

— Ты что, ненормальный?

— Да, — ответил я. — Свинья я последняя. Деда моего не видела?

— Сумасшедший какой-то! — крикнула она.

Я долго таскался по улицам. Город готовился к празднику. Везде торжественно хлопали алые флаги. И по колоколам репродукторов передавали музыку. Электрики осторожно включали иллюминацию…

Я, вообще-то, очень люблю праздники, но тут мне было так скверно и так стыдно — я был готов уже в Фонтанку прыгнуть… Я бы, наверное, прыгнул, если бы вдруг не услышал голос деда…

 

Глава заключительная

Я ИДУ ИСКАТЬ

 

— Вышел месяц из тумана, вынул звёзды из кармана. Раз, два, три, четыре, пять… Я иду искать!

Малыш лет пяти сунулся мне в ноги и заметался, ища, куда бы скрыться.

— На улицу, чур, не бегать! — раздался со двора голос деда.

Малыш досадливо охнул и побежал назад во двор.

— Кто не спрятался — я не виноват.

Дед стоял, прижавшись носом к стене дома.

— Раз… — тянул он. — Два… Два с ручками, два с ножками, два с половиной…

А по всему двору — за скамейками, за песочницей, за дверью парадной — притаилась мелкота.

— Три! — выпалил дед. — Кто за мной стоит, тот в огне горит…

«Вот именно! — подумал я. — В огне горю».

Дед повернулся.

— Дед! — сказал я. — Дед! Прости меня.

Дед дёрнул кадыком, и я увидел в расстёгнутом воротнике рубахи его шею. Она была похожа на кору дерева — вся в шрамах и стяжках от ожогов. Шрамы бежали вверх к уху и подбородку и прятались в бороде.

— За что? — спросил он хрипло, тяжело опускаясь на скамейку.

— Прости! — сказал я.

Дед молча стал скручивать папиросу, но табак сыпался мимо бумажки из его крепких пальцев.

— Ты вон какой… Ты вон какой… — шептал я.

— А… — сказал дед и ухмыльнулся. — Иконостас мой, что ли, видел? Так это…

— Да нет! — закричал я. — Нет. Если бы ты не был героем, если бы ты не был героем… Всё равно. Всё равно. Прости меня…

Я не помню, как кинулся к деду и обхватил его за шею, и он тоже сдавил меня своими железными руками. И я услышал, что у него в груди что-то тоненько скулит и поскрипывает.

— Дед, — сказал я. — Ты чего…

— Я так… — прошептал дед. — Ничего…

— Я тебя всегда любить буду, — сказал я ему.

— Я ничего… — сказал дед.

— Мы так играть не будем! — услышал я голос.

Малыши, как утята, вытянув шеи, стояли вокруг нас. Один, в красной бескозырке, подошёл ко мне и грозно сказал:

— Я вот тебе как задам кулаком!

— За что? — удивился я.

— Дедушка пачет! — сказала коротышка с бантом из-под платочка. — Не пачь!

— Это от ветра, — торопливо сказал дед.

— А водить будешь?

— Обязательно. Только вот покурю. Подождите немножко.

— Давай, — предложил я деду, чтобы не молчать, чтобы говорить с ним, — давай всей компанией поедем к Форген-Моргену увеличитель дарить.

— Давай, — кивнул дед и, затянувшись, добавил: — Ты меня… это… вовлекай…

— Что ты такое говоришь… Ты меня прости только, пожалуйста.

— За что?

— За всё!.. Даже за собаку прости.

— За какую собаку?

— Ну, я просил собаку, а ты сказал — от неё грязь…

— Ну… — Дед закашлялся. — Если за ней ухаживать как следует…

— Я же понимаю, — перебил я его. — Тебя фашисты с собаками догоняли — вот ты, наверное, собачьего лая и не выносишь поэтому.

— Собаки-то не виноваты… И вообще надо перековываться.

Малыши терпеливо ждали.

— Здорово ты сегодня играл! — переменил дед тему. — Просто молодец.

— А ты! Ты что не играешь?

— Хе! — улыбнулся дед. — Зубы-то я о панораму в сорок первом выбил… Теперь ты за меня играй! У нас раньше хороший оркестр был, а только в войну растерялись все, а иные погибли. Учил-учил… Никого не осталось…

— Да ты что? Меня! Твоя пионерка! Антонина Николаевна.

— Кто это?

«Конечно, — подумал я. — Разве он её помнит?»

— Она после тебя приняла оркестр… А после войны музыкальное училище закончила, класс духовых. Она после тебя пионервожатой была.

— Антошка! — закричал дед. — Врёшь! Она в сорок втором погибла!

— Не кричи на меня! Ты сам погиб в сорок третьем! Мы тебя год почти что ищем! Полковник Таран!

— Я не погиб! — орал дед. — А она погибла! У меня похоронка есть!

— Как же она погибла, если она тебя до сих пор любит! Если она сейчас воспалением лёгких болеет. И у неё никого, никого, кроме тебя, нет! Она тебя любит! Мёртвого, а ты живой…

— Где она!

— Не ори на меня! — закричал я, называя адрес…

— Бежим! — хватая ртом воздух как рыба, сказал дед.

— Ты продышись! Продышись! И аккуратней! Не напугай её… Она и так болеет.

— А мы? — сказала красна



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: