Полина Барскова. Эвридей и Орфика.




СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Главная

с т и х о т в о р е н и я

 

  1. Ровесники
  2. "Что-то распалось, исчезло, ушло, изменилось..."
  3. "Ты черная дыра на панцире моем..."
  4. "Эвридей и Орфика, конечно, одно..."
  5. Вечер в Царском Селе
  6. Герой поэмы
  7. "Вокруг победоносное "чив-чив"..."
  8. "Гуще всех голосов, прихотливей былых потерь..."
  9. Упражнение №2
  10. Феникс и Горлица (Очень вольный перевод Шекспира)
  11. Поэт Хлопушкин (Из цикла "Пантеон")
  12. Поэт Плюшкин (Из цикла "Пантеон")
  13. Поэт Пешкин (Из цикла "Пантеон")
  14. "С одной стороны Новый Мир, Древний Рим, Чечня..."
  15. Визит в столовую университета
  16. Зарисовка
  17. "Погиб поэт Точнее — он подох..."
  18. Переезд па Рубиновую улицу
  19. Боязнь высоты
  20. Кофейня в Беркли
  21. Калокагатия
  22. Передышка
  23. Накануне дня рождения
  24. В свой день рожденья я иду на балет
  25. О преодолении языкового барьера
  26. История ритма
  27. Автобус номер 51М
  28. Примечание Мефистофеля
  29. Анаксимен
  30. Атлантида
  31. Приношение В. В. Набокову
  32. "Затемненное ночью окно отражает в полоску халат..."
  33. ".. Он был моим любовником, когда..."
  34. Una furtiva lagrmia, или 26 января 1996 года
  35. "Это не я сижу на балконе в осенний зной..."
  36. Памяти Алексея Ильичева
  37. "Вот так и живу. К сожалению, счастья — вот так..."

ИЗ ЦИКЛА "ПЬЕТА"

  1. "Жизнь сходится над Смертью, как вода..."
  2. Примета
  3. Очередной сон
  4. "Имя мое призови..."
  5. Последний разговор
  6. "Кто там стоит у закрытых ворот..."
  7. "Объем превращается в плоскость..."
  8. Отражение

опубликовано по-русски: Пушкинский фонд,СПб,ММ

  1. Иные сны имеют выход к морю...
  2. Чих, перебегая из носа в рот
  3. ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ДРУЗЬЯМИ

 

 

I

 

маме

 

РОВЕСНИКИ

 

очухивается ото сна — продирает глаза —

открывает книгу стихов —

отталкивается ото дна безмыслия интеллектуальным шестом —

стихотворение быстро кончается — она глазеет на дату.

Это произошло в 1976-м:

Блаженная дикая Муза

Отдалась солдату

Прекрасного фронта. И поплыло дитя

В корзинке из листьев лавровых по знаменитой речке,

То есть по Лете, подрагивая, пыхтя,

Как делают все обиженные человечки-

Потом — спасенье чудесное, подвиги, сотни глаз,

Ковыряющих эти буквы, как зуб дырявый

Ради канальца, который связал бы нас,

Изнеможённых читателей, с пульсирующей славой.

Стих отдавался всякому, корчась, тряся хвостом,

Словно рюмочный чертик, дрожа, маня.

Голым субботним утром он приобрел меня,

Тоже родившуюся в тысяча девятьсот семьдесят шестом.

Так явно и оскорбительно были мы неравны,

Как вертолет — и бабочка, тюльпан — и луковый суп.

Стих — как пузырь, поднявшийся с глубины,

Из выпустивших на волю последнее слово губ.

Стих был священной горою, и я сидела внизу,

Наслаждалась пейзажем, тяжелые сняв ботинки,

А он, размером с лавину, катил на меня слезу,

Обрекая на гибель почетно-сладкую в поединке

С равнодушной стихией расставленных кем-то слов —

Той, что стирает жизни персон и наций,

Чтобы всегда стояли точка и апостроф,

Чтобы орал Шекспир и молчал Гораций.

 

# # #

 

Что-то распалось, исчезло, ушло, изменилось

Между тобою и мною, моя дорогая.

Детской игры легкомыслия мелкая милость

Нас предала и теперь, удивленно моргая,

Смотрит на нас, вспоминает — а были ль мы близки,

Были ль единою плотью, корою, листвою?

Вот, занесла нас Судьба в непохожие списки —

Значит, ее унижений я больше не стою;

Значит, ночами не ждет нас Михайловский замок;

Значит, собака твоя не ликует при встрече;

Значит, своими огромными псевдослезами

Я не хочу холодить твои быстрые плечи.

Я не хочу твоих губ в деловитой усмешке —

Или хочу, но они ускользают в забвенье.

Ты же, по-прежнему, как золотые орешки,

Щелкаешь наши слова и смакуешь мгновенья.

Ты же, по-прежнему, та же, и всё в тебе то же —

Всё, что бесценно, опять продаешь за бесценок.

Так же пускаешь прохожих на шаткое ложе

Ради придирчивых и равнодушных оценок.

Да и во мне, милый друг, изменилось немного.

Рыхлое, слабое сердце, смешная походка,

Так же меня монотонно изводит тревога,

А утешает по праздникам теплая водка.

Дело не в нас, но во времени, жаждущем жертвы.

Как престарелый любовник, оно суетливо

Нами владеет — поэтому мы не бессмертны,

Тусклые ракушки в тусклой полоске прилива.

 

# # #

 

Ты черная дыра на панцире моем,

Ты ахиллесова, фантомная пята калеки,

Который жирными толчками рук

Вершит свой путь к ларьку пивному.

Излётно-летним днем по Каменноостровскому бредем

И, как жених к шатру, к странноприимному подходим гастроному.

Тебе? Ну как же, сыра и вина.

А мне немного слив и много мяса.

И будем у звучащего окна

Сидеть до псевдоутреннего часа.

И буду я смотреть, как будешь ты пьянеть,

И в голос свой вкраплять заезженные ноты,

Из пряди в прядь переливать не медь

Уже, еще не серебро. Так отчего ты

Так грубо дорога устройству моему,

Куда тебя одну из всех живых впускаю

И тем приравниваю к тем, кто там, в дыму

Слезоточивом сна, уже собрался в стаю?

 

# # #

 

Эвридей и Орфика, конечно, одно.

Раздвоение — школьный прием.

Мы толкаем себя на зеленое дно

И себя же с обрыва зовем.

 

Мы увозим себя в тридевятую стынь,

И оттуда, бессильно хрипя,

Из оставленных нами садов и пустынь

Наугад выкликаем себя.

 

Мы ласкаем, пытая, пытаем, ласка...

Мы, Жюльетте с Жюстиной вослед,

Выбираем то счастье, в котором тоска

Скрыта, как в человеке скелет.

 

Так вот нас отпускают из Царства Теней:

Как клиентов психушки в кино.

Только дни всё короче, а ночи длинней,

А за Летой хоть так же темно,

 

Но зато эту тьму излучает Аид,

Наша мамка, кумир и главврач,

Он, уколом забвенья смиряющий стыд,

Гордость, ревность и зуд неудач.

 

Но, качаясь на койке, угробно рыча,

Наслаждаясь теплом пустоты,

Призываем скрежещущий отклик ключа

На порвавший слюнявые рты

 

Вой звериный: "O-0-A". Но что в этом "0"?

В этом "А"? Мы забыли давно.

И свобода теперь: посмотреть ли в окно

Или выпрыгнуть в это окно.

 

ВЕЧЕР В ЦАРСКОМ СЕЛЕ

 

Ахматова с Недоброво

Гуляют в сумерках по парку,

Который просится в ремарку

(Допустим: "Парк. Сентябрь".). Его

Волнуют сплетни, вести с фронта,

Его последняя статья.

Ее волнует горизонта

Косая линия, скамья,

Приросшая к больному дубу,

Неразрешенная строка.

Он говорит: "Я завтра буду

В "Собаке". Ты со мной?" Пока

Он ждет ответа, Анна смотрит

На стекленеющую тень

Свою и четко произносит:

"Сегодня был ненужный день".

Его волнует, даст ли Анна.

Она-то знает, что не даст.

Куски тяжелого тумана

Бросает небо, как балласт

Бросает гибнущий воздушный,

Коварно непослушный, шар.

Недоброво срывает душный,

Колючий, неуместный шарф.

Он хочет знать! Она не хочет.

Она уже полубормочет

Решенье той смешной строки

И вдруг, о Господи! хохочет...

А ночь им лижет башмаки.

 

 

ГЕРОЙ ПОЭМЫ

 

Хорошо быть Гумилевым,

Удальцом яйцеголовым,

Нянчить рыжих поэтесс

И давиться кашей без

Масла, и следить, как Оська

Волочится (как авоська

За старушкою) за О.

Н. Арбениной. Мертво.

 

Не начать ли так пиэсу?

Про него и поэтессу

О. и комиссаршу Р.

Про поэта и — химер.

Наспех сляпать диалог,

Плюнуть желчью в потолок.

Только как ее поставить?

Никуда нельзя поставить

Злое небо в том краю

И бессонницу твою.

 

Небо там обычно буро,

Как медведь. А пуля — дура.

Смертно падок был до дур

Косоглазый балагур.

Но стихов его десяток,

Комковатый, как осадок

У поэзии на дне,

Всё всплывает по весне

Под мостами, над Невой.

И свистит городовой.

 

# # #

 

Наполните мне руки траурными лилиями.

Энеида, 6 я песнь

 

 

Вокруг победоносное "чив-чив",

И я, минуту счастья улучив,

Вся становлюсь прозрачным, влажным оком.

Смолкает сердце, замирает мозг,

Вода на землю капает, как воск,

Сгущается под ржавым водостоком.

Деревья ныне выпукло черны,

Внушая мне постылое: черкни

Ему письмо или пошли открытку

С бездарной репродукцией, без слов.

Весна воняет, как болиголов,

И умиленье превращает в пытку.

Весна воняет, как чудесный труп

Красавицы, застигнутой на ложе

С красавицей. С ее железных губ

Срывается последнее: "Все то же".

Вот так живые могут угадать,

Что там, куда любезная попала,

Стоит в углу такая же кровать

И так же жалко смято одеяло,

И так же та, которая живей

Казалась шевелящихся ветвей

И даже пересмешников-теней,

Становится все дальше и темней,

Когда, в безумье, главное мгновенье

Пытаешься поймать ты, как блоху.

Как не дано познать себя стиху

Или найти источник вдохновенья,

Так ничего я не смогу продлить,

Так Пенелопа коврик распускает,

Чтобы осталась женихам тоска и

Обильно кровоточащая нить.

 

# # #

И oт красавиц тогдашних, от тех европеянок нежных,

Сколько я принял смущенья, надсады и горя!

О. Э. М.

 

Гуще всех голосов, прихотливей былых потерь

Шепелявая окись в груди у меня, в груди.

Неужели ты... ты есть у меня теперь?

Дай привыкнуть мне — немножечко подожди.

Дай открыть глаза и снова закрыть и вновь

Убедиться в твоей причастности февралю.

Объясни мне, что... что значит моя любовь?

Неужели я осмелюсь сказать: "Люблю"?

Предскажи мне, где проломится гиблый мост,

На который я вступаю в бессчетный раз?

Укажи мне жизнь, в которой мой бедный мозг

Не захочет прятать от жизни обеих нас!

Разреши мне стать свободной от ветхих пут.

Просто жить, а не с кем-то. Смотреть на тебя, когда

Мне это нужно. Там петергофский пруд —

Там драконы и утки. Ты говоришь: "Вода".

Там насыпь под шкуркой дерна, китайских яблок рванье.

Я везла туда имена и хоронила там.

Господи, разреши мне... разреши мне любить ее.

Затяни эту пропасть в благопристойный шрам.

 

УПРАЖНЕНИЕ №2

 

 

Я, счастливой любви и субъект и объект,

Член от века друг с другом воюющих сект,

А вернее — лазутчик в обеих,

Я ворую огонь наших чресел и рук,

Дешифрую невнятицу нежных наук

Для всесильного войска плебеев.

Как натягивал скулы твои поцелуй,

Подглядев, я шептала себе: "Зарисуй

Это в памяти, как укрепленье

Неприступного города — после продашь

Наступающим варварам. Вспыхнет этаж,

Крыша, лестница, рухнет строенье,

Что мы строили с тихой и долгой мольбой,

Не цементом скрепляя, но только собой,

Костным мозгом, слюною и желчью".

Не грудастые ню украшали альков,

А безносые скальпы погибших богов,

Обреченных улыбчивой речью.

Эти боги и нас защищали, когда

Мои руки к пещере темнеющей рта

Твоего так нещадно тянулись,

И когда мы, забывши о поле своем,

Чем-то третьим и правильным стали вдвоем

Подо льдом беззастенчивых улиц,

Мы не много тогда говорили, о нет,

Зимний день ненадолго включал зимний свет

По кровати ползло одеяло,

Словно все поглощающий, жирный удав,

И, от трех сантиметров меж нами устав,

Мы урок повторяли сначала.

Тот урок, что нам был так надменно знаком,

Мы зубрили упорным и злым языком,

Ослепленными жаром глазами.

Как в утробе земли, были наши тела

И намного голее, чем мать родила,

И честней, чем желали мы сами.

И когда в подступающей боли конца

Я пыталась сравненье найти для венца

Этой нечеловечьей услады,

Вспоминала себя на прибрежном песке,

Перезрелые персики в мокром мешке,

Сладострастье набоковской "Ады".

 

ФЕНИКС И ГОРЛИЦА

(Очень вольный перевод Шекспира)

 

Птицу златоголосую отпусти

К Дереву Смерти в Аравийском краю!

Слышишь, герольд стонет в свою трубу

О том, что крылья покорны. О том, что они чисты.

 

Вестников сторонись, темным визгом гоним,

Сизых совиных глаз, беспокойных примет.

Не доверяйся людям, знающим, что конец

Приближается, — никогда не приближайся к ним.

 

Выше Добра и Зла в небе парит Орел.

Вязок ему закон — деспот крыла раскрыл.

Наши жизни и смерть для него только пыль.

Как он ясен вверху. Как тяжел.

 

Научи свою паству слепо дерзить судьбе,

И безголосый певчий с мозгом больной блохи

Пропоет лебединую песню. Это смешно? Хи-хи...

Лебединая песня. Реквием самому себе.

 

Ты же, треклятый ворон, что дыханьем зачат,

Вечный траур ты носишь в жирных перьях своих.

Прилетать на поминки ты приучен. Привык

Дожирать то, чего не осилит Печаль.

 

Все это присказка. Сказка будет о том,

Что Любовью и Верностью мы удобрили грунт,

Что и Феникс и Горлица неизбежно помрут.

Хорошо, если в пламени. Лучше бы в золотом.

 

Золотое достойно их мужества быть одним

Существом безграничным, беззащитным, безу-

Мным. Даже тот, кто в обьятье находился внизу,

Недоступен для ада и для рая незрим!

 

Даже тот, кто разлукой доведен был до дна

Мирозданья, был ближе, чем поспешная тень:

"Наша ночь будет утром. А потом будет день.

Без тебя я с тобою, а с тобою одна".

 

Растворяясь друг в друге, приходя, преходя,

Обращенные в зренье, и при этом слепцы,

Вы пытали друг друга, и потоки пыльцы

На земле оставались пеплом после дождя.

 

Вы пытали друг друга, от сознанья тая,

Что стремитесь и болью породниться. Что в ней

Ваше общее сердце становилось двойней,

Навсегда отрекаясь от постыдного "я".

 

Разум был неспособен отрезвить, превозмочь

Вашу строгую ясность, беззаконную блажь.

Уличая счастливых в совершении краж

У разумных, он видел, что пора ему прочь,

 

Что, как бешенство, счастье излечить не дано,

И нездешним аршином измеряют его,

Что оно не безумно, а разумней всего,

И настолько бессмертно, что дотла сожжено.

 

Говорят, что воскреснет... Чепуху говорят.

На трагической сцене развлекается хор.

Не мольба и не просьба, не упрек, не укор.

Просто белые птицы. Просто птицы — горят.

 

ПОЭТ ХЛОПУШКИН

 

(Из цикла "Пантеон")

 

Я помню, как вошла, а он сидел в кровати,

Обрюзгший, страшный (господи, сотри!

Сии воспоминания некстати,

Пиши о том, чумичка, что внутри).

 

Я помню, как его гремел портовый голос,

Он был бы певчим, если б не жидом,

Как, словно в Делъфах, истина боролась

С его изъетым пустословьем ртом.

 

Бог суеты, аляповатый будда

Китайских лавок, чудо распродаж,

А вслушаешься — может быть... как будто.,.

Да нет... Не может, ловкость рук, мираж.

 

Не может быть, чтоб этот клоун беглый,

Чтоб этот отставной Пантагрюэль,

Понуро-бурый над бумагой белой,

Превозмогая третьесортный хмель,

 

Увидел мир, как мышь кошачью морду,

В последнем, подмерзающем поту,

И подмигнул ему, как Фауст черту,

Когда разит паленым за версту.

 

Уже вполне поняв, что карта бита,

Его марьяж что мертвому грильяж,

Он все хрипит; "Лигейя, Серафита",

И строки тлеют от перепродаж,

 

Но что-то в них (допустим, запятая)

Не поддается тлению, и вот,

В ночной эфир помехою влетая,

Шепнет ему: "Ты вечен, мой урод..."

 

ПОЭТ ПЛЮШКИН

(Из цикла "Пантеон")

 

Мы продирались с ним сквозь жженку ночи зимней,

Сквозь плащевую ткань стальных июньских ливней,

Он следовал за мной повсюду, как луна.

 

С лицом нетопыря и телом каплуна,

Он, верно, был один, кому в сыром чаду

Прыщавой алчности я не клялась: "Приду!"

Ничто в нем не могло разжечь отроковицу.

 

Господь, как лесоруб, его, как рукавицу,

Носил за поясом для самых грубых дел

Словесности. Словарь его пестрел,

Как лавка мясника, багряным, рыжим, желтым,

Он представлялся мне фламалдским натюрмортом,

И, воплощая плоть без всяких тру-ля ля,

Был вам натуралист похлестче, чем Золя..

 

Но, неспособный сам на блики и оттенки,

Чужие вирши он на бархатистость пенки

Мгновенно проверял, на косточки просвет,

На горечь густоты и вскрикивал: "Поэт!",

"Божественно!", "Дерьмо!" Его, ей ей, ни разу

Чутье не подвело. Как ювелир к алмазу,

Он приближал к стиху мерцающий зрачок

И из небытия, как рыбку на крючок,

Тащил его к себе, бездарный и бесстрастный.

 

Маньяк-кастрат, в своей сети атласной

Он расчленял его, и стих покорно гас

Там... в глубине его подслеповатых глаз.

 

ПОЭТ ПЕШКИН

(Из цикла "Пантеон")

 

Он был мой близкий друг.

За жизнь десятка слов

Я не сказала с ним: его, видать, тошнило

От болтовни моей. Сутул, изящнорук,

Он скованно курил, опершись на перила.

Его сенильный Дант завел в порочный круг:

Он был бы в Риме Галл, во Фракии Орфей,

А здесь он стал кумир проворных инфузорий

И, чтобы не сойти с ума, учил детей

Как тот миссионер с улыбкой в лепрозорий,

Входил он поутру в 11 и "б"

И, слушая ответ глумливого заики,

Увещевал себя: "Ни слова о судьбе.

Пускай свою судьбу имеют только книги.

А я? Я червераб. Я чукча, друг снегов:

Что вижу, то пою. Но почему я вижу

Без ледяных ключей, черничных берегов

Густеющую и густеющую жижу

Повсюду9 Может, в глаз чего подбросил тролль?

А может, это я наследую Мидасу?

Но все не в золото преображает боль

Всезрящая моя — совсем в другую массу.

Как жаба изо рта принцессы, мой глагол

Ничьи не жжет сердца, но сеет бородавки,

А я сражаюсь с ним, беспомощен и гол,

А я вишу на нем, как смертник на удавке".

Так он казнил себя. Когда б пришел ко мне

Под эту вишню он, что обобрали белки

В........... городке в............ стране,*

Под вой сирен и лай соседской перестрелки

В районе почерней, он бы сидел вот так,

А, может, эдак, и отплевывался желчью

От праздных слов моих, похожий на пятак,

Заначенный такой когда-то мощной речью,

 

А ныне сиротой, путанкой площадной,

Берущую за рупь, дающую на трешку.

Но жив ее певец — пластинка за стеной,

Картинкл за спиной: "Самсон терзает кошку".

Да, жив ее певец! Последний. Никакой,

Надменный. Тусклый. Злой. На что слова я трачу?

Что плачу?! Он живет за серою рекой,

Брезгливою рукой в карман сгребает сдачу.

 

_________________

*Эпитеты читатель может вставить по вкусу — Примеч. автора

 

# # #

 

И вырвал грешный мой язык.

Пушкин

 

С одной стороны Новый Мир, Древний Рим, Чечня.

С другой стороны дыр-бул-щир, улялюм, фигня.

А я говорю: "Ребята, ничья, ничья!

Мне кажется, вы обходитесь без меня".

 

Пойдешь налево: покажут тебе язык

(Который так могуч, что уж я и не

Решаюсь искать сравнений) и друг калмык,

И друг калмыка, финн, — в дофрейдистском сне.

 

Пойдешь направо: тут новый Лаокоон

Своих удавов кормит моей едой

Любимой возле фонтана... Какой там сон!

Вот так субъект встречается со средой.

 

Иди-ка прямо. Так вот, иди, иди,

Пока глаголом кто-то в твоей груди

Еще не выжег дырочку для свистка.

Иди, хромая стрелками, как часы,

Пока в навозной яме гремят басы

Твоих отцов, иди, говорят, поссыј

 

И ты идешь, как шмель по литой груди

Бутона. Так, припав к синеве соска

Корявым рыльцем, причмокивая, цеди

Медок хрустящий золота и песка.

 

ВИЗИТ В СТОЛОВУЮ УНИВЕРСИТЕТА

Льву Лосеву

 

Следы людей, оставленные тут,

Перетянули горло, словно жгут

Убийцы, подошедшего из мрака.

На тряпке — одноглазая собака.

Так эти твари символично мрут,

Что слизь на рыжем маленьком глазке,

Что целлофан, блеснувший на куске

Условной колбасы под жарким носом,

Не жалость — панику вселяют в мозжечок

Гуляки праздного, который предпочел

Визит сюда гомеровским вопросам.

Тут возопишь: "А я-то как?" Вот так.

Лишь термин всеобъемлющий "мудак"

Определит твои мирские стати,

То, как ты плачешь, голову склоня,

На скользком склоне мартовского дня

Так безутешно, но и так некстати.

Твоя мертворожденная слеза

Не развлечет означенного пса,

Но пробежит, как жизнь: легко и мимо.

Чтобы ты мог сказать: "И я там был,

Салат морковный ел и кофе пил,

Распространялся о пожаре Рима".

 

ЗАРИСОВКА

 

Покойный был отменным негодяем.

Когда б не догадался он почить

Надмирным сном, пришлось бы замочить,

А так хороним, вот, и отпеваем.

 

Его подруги ныне, как одна,

В своем уютном горе элегантны,

Лучатся трехгрошовые брильянты,

В заплаканных глазах не видно дна.

Ура! Ура! Уносит он с собой

Картинки их усталого позора.

Примчались разномастною толпой,

Как стадо коз в жару на водопой,

Увидеть исполненье приговора.

 

Его друзья... А, впрочем, что они?

Его враги, и те остались дома.

Родители? Бог не корчует пни,

Раздавленные грузом бурелома.

 

Никто не пригласил его детей:

Никто не знал, как их искать на свете,

Никто не знал, его ли это дети

Иль жертв его? А, может быть, судей?

 

Дарю последним словом милый труп.

Сам был болтлив, и все сказал заране.

Шуршу стыдливо бедными цветами,

Рассеянно касаюсь серых губ,

И, поднимая вспухшее лицо

Над этим гротесковым пепелищем,

Я стягиваю желтое кольцо

И отдаю остолбеневшим нищим:

Молитесь за него!

 

# # #

 

Погиб поэт. Точнее — он подох.

Каким на вкус его последний вдох

Был — мы не знаем, и гадать постыдно.

Возможно, как брусничное повидло,

Возможно, как разваренный горох.

Он сам хотел ни жизни, ни конца,

Он так хотел — ни деток, ни отца.

Все — повторенье, продолженье, масса

И мы, ему курившие гашиш, —

Небытие, какой-то супершиш,

На смену золоту пришедшая пластмасса.

Его на Остров Мертвых повезут,

В волнах мерцают сперма и мазут,

Вокруг агонизируют палаццо.

Дрожит в гондоле юная вдова,

На ней дрожат шелка и кружева,

И гондольер смекнет: ни слякоти, ни слов,

Ни равнодушной родины послов,

Но главное — рифмованных истерик...

Его желанья — что они для нас?

И мы чего-то захотим в свой час,

Когда покинем свой песчаный берег.

 

Он гак хотел... Так все-таки хотел!

Пока еще в обложках наших тел

Живут высокомерные желанья,

Он жив, он — жизнь, он — суета и хлам,

А значит, он — смирение и храм,

Цветущий на обломках мирозданья.

Что смерть ему? Всего лишь новый взлет.

Кому теперь и что теперь поет

Его крикливый смех, гортанный голос?

Такие ведь не умирают — нет.

Они выходят, выключая свет, —

Но в темноте расти не может колос.

Он остается — белый и слепой,

Раздавлен непонятною судьбой,

В свое молчанье погружен до срока.

И что ему — какие-то слова?

И что ему — прелестная вдова?

И что ему — бессмертие пророка?

 

ПЕРЕЕЗД НА РУБИНОВУЮ УЛИЦУ

 

Сюда спешат наемники, цари и

Один из тех, кто временно незрим.

Скажи мне: мир мы или рим, Мария,

А, может, мы теперь александрия?

 

Скажи: мы бредим, чахнем иль горим?

Сюда спешат на лошадях и птицах,

Единорогах, эльфах, мотыльках.

 

Кто поученей, те на колесницах.

Кто поумней, вприпрыжку на руках..

Сердца на ребрах, очи на ресницах.

А губы? Губы на губах других,

 

Как склеенные тиною моллюски.

Сюда спешат и выпевают стих,

Какой, не ясно. Ясно, что по-русски,

Я не больна отчизною своей.

 

Я даже в то, что есть она, не верю.

Поскольку с глаз долой. Но, как еврей

Усмешке, так и я причастна зверю

С медвежьей силой, мозгом снегиря,

 

Душой П. И. Чайковского в балете.

Поэтому, когда взревет заря,

То боль утихнет: здесь все дело в свете.

Истории, культуры, Бога — нет

 

Для тех, кто их не видит и не знает.

Нет времени. Нет места. Только свет

Меняется для всех. И все меняет.

 

II

 

БОЯЗНЬ ВЫСОТЫ

 

Если будет весна, мы поедем питаться весной.

Да, на кладбище. И налюбуемся на

Задник сцены в балете — нагой, завитой, расписной,

На Жизель, что ребенком Альберта до неба полна,

На Альберта, который над мусорной ямой парит,

Над прожорливым стадом безбожных и гордых виллис.

Что за грустная муза его поедает внутри?

Почему эти пляски так полно ему удались?

Там, на кладбище, ты приобнимешь меня за плечо,

То, которое лучите другого, кривого плеча.

Как ты это придумал, в каком ослепленье прочел?

Ростовщик ли тебе эту ласку мою обещал?

Да, конечно, пожалуйста, папоротник и мох —

Серафимов приют — мать-и-мачеха, ландыш, вьюнок.

Если будет весна, мне воробышки песни споют

И лошадки прольют на булыжник навоза вино.

А потом мы поедем к старухам в лазоревый сад,

Тот, где Павел гулял и, наверное, желуди жег.

Наконец, я забуду себя среди клумб и оград,

И на память об этом придумаю круглый стишок,

И его закопаю, как желудь, в надежную грязь,

И его не найдет пограничник с лопатой в руках.

Ничего, ничего, ничего, ничего не боясь,

Я, как "боинг", пройду в удушивших меня облаках.

Я увижу, как землю к себе приближает пилот

Или сердце пилота к себе привлекает земля.

Будь же проклят мечтатель, придумавший этот полет

В миг, когда от удара соседние вздрогнут поля.

 

КОФЕЙНЯ В БЕРКЛИ

 

Здесь мой отец сидел семь лет назад,

смотрел на силиконовый закат

языческой расцветки "Окон РОСТА",

и все ему тогда казалось просто.

Жизнь, ковыляя, подошла к концу,

зато остались милые детали,

которые подносим мы к лицу,

как вынутый из нас кусочек стали,

и, усмехаясь, говорим: ого!

Итак, отец... Как часто про него

я думаю и поминаю всуе

его привычки, редкие смешки,

как он не принимал мои стишки,

зато бросал: "Давай-ка порисуем".

И мы садились рисовать цветы,

которые притаскивала мама

снопами отовсюду, где была.

Смотрю отсюда: скучные дела,

вполне добропорядочная драма.

Смотрю оттуда: он сидит, седой,

и кисточкой елозит по палитре,

Смотрю отсюда: каждой запятой

и каждым миллилитром в каждом литре

холодной крови, я его дитя"

его прогулка по трущобам парков,

хотя своею смертью он, шутя,

меня и предал жизни, как Иаков,

за некий рай. где я не появлюсь —

чужое семя, выродок, предатель...

Мой папа, как я мучусь, как я рвусь

к тебе, мой недоступный наблюдатель

с небес за дивной старостью жены,

за дочерью, взрослеющею криво.

Ты средь небес стоишь, как валуны

стоят в неутолимости прилива,

или ты мох на этих валунах?

Седой" соленый, переживший бурю,

ты слово поперек ночному морю,

в нем глухо вызывающее страх.

Да нет, отец, во мне не кровь, а боль

твоя, незаживающая язва.

Во мне (о, Фрейд!) желанье быть с тобой

столь прихотливо и разнообразно,

что я ищу средь сверстников твоих

отца своим замысловатым детям,

отчасти плотски проверяя миф,

отчасти просто наслаждаясь этим.

 

КАЛОКАГАТИЯ

 

Как дирижабль в ночные облака,

Так погружаюсь я в спортивный зал:

Как в сон — будильник, в поцелуй — рука,

Как в лавку ювелира — бронтозавр.

Моя нигилистическая плоть,

Утратившая в странствиях задор,

Пытается бежать, крутить, молоть,

Нагар и сало изгонять из пор,

Не видеть, как поджарые щенки,

Язычники без пола и стыда,

Глазеют так, что гнутся позвонки

Железных шей. Шипят: "Смотри сюда!

Смотри, какое чудище средь нас,

То — водяная лошадь, рыба-кит,

Разлезшийся в компоте ананас,

Оплавленный пещерой сталагмит!"

А мне и дела нет до этих дел,

Я повидала всякие дела,

Во мне и тела нет для этих тел,

Я покидала всякие тела.

(Непобедимым телом я была.)

Ты помнишь край? Лимоны и т. д.?

Пустынный остров, нимфа, па-де-де

Свиней, пришелец с черной бородой.

Ты помнишь край? Красивый-молодой,

Ты, мнущий гири, как златую грудь

Веселой девки? Если да — забудь.

Но думаю, что нет. Тот край во мне,

В поту на скособоченной спине,

В зеленоватых складках живота,

В морщинке у напрягшегося рта.

Тот край во мне. И он со мной умрет,

Как несъедобный вересковый мед.

 

ПЕРЕДЫШКА

 

Что я делаю в этой стране,

Потянувшейся было ко мне

Этим темно-лиловым цветком,

Словно женщина мокрым платком?

 

Человек-невидимка, фантом,

Мэри Поппинс с дырявым зонтом —

Кто я здесь? Но скажи: кто я там?

Пусть никто, но за мной по пятам

Неотступно спешит нимфа Эхо

С чем-то вроде нервозного смеха...

 

Вспоминая Нарцисса зыбучий, растерянный лик,

Вспоминая свои трам-там-там и его тру-ля-ля,

Я слежу, как по улице едет мороженщик, как тарахтит грузовик,

И лицо его явно не больше, но меньше нуля.

Что за лица вокруг! Только негры одни хороши

С травоядными складками ласковых, розовых губ.

Хорошо, что глазищи у них не зерцала души,

А воронки бесстыдно рыдающих джазовых труб.

Хороша их повадка просить сигарету твою,

Непременно последнюю, и бормотать тебе вслед

Что-то вроде ленивой угрозы, как будто и нет тебя тут.

Никого, кроме них и их пренебрежения, нет.

 

НАКАНУНЕ ДНЯ РОЖДЕНИЯ

 

Чернеет парус одинокий на фоне моря.

Эгей в расстройстве свой бинокль бросает о скалу

И, проследив, как след бинокля

Средь волн разгладился, как пора,

Идет к себе домой и зычно

Провозглашает: «Все к столу!»

Чернеет парус одинокий. Тезей лукавый

Стоит, мечтает о престоле, мучит танго.

А я здесь мучаю сюжетец, извитый славой,

И в глубине меня просторно, но не легко.

Свой путь земной на три десятых пройдя по кругу,

Как карусельная лошадка, тебе твержу:

Храни меня, свою заботу, свою подругу,

Свою смешливую условность приготовленья к рубежу.

Не долетит стрела Амура до середины

Калифорнийской зимней ночи — падет во тьму.

Другие маленькие боги щекочут спины

И моему сопротивлеыью и милосердью твоему.

Другие боги, вроде мошек балтийским летом,

Висят над нами, легким шаром, на тонкой синеве,

И говорят: о том не думай! не плачь об этом!

Все сплыло. К немоте по Лете. К заливу по Неве!

 

В СВОЙ ДЕНЬ РОЖДЕНЬЯ Я ИДУ НА БАЛЕТ

 

Дон Карлос

Ты молода и будешь молода

Еще лет пять иль шесть- Вокруг тебя

Еще лет шесть они толкаться будут,

Тебя ласкать, лелеять, и дарить,

И серенадами ночными тешить,

И за тебя друг друга убивать

Па перекрестках ночью. Но когда

Пора пройдет, когда твои глаза

Впадут и веки, сморщась, почернеют,

И седина в косе твоей мелькнет,

И будут называть тебя старухой,

То1да что скажешь ты?

Пушкин, "Каменный гость"

 

Виллисы идут "свиньей" на силы добра в трико.

Силы добра сливаются в па-де-де.

Все это от меня не то чтобы далеко,

Все это от меня вот именно что нигде.

 

Я выросла, как цветок? Нет, вызрела, как арбуз.

Трещина, и на ней ловит свой кайф оса.

Как ребенок плаценту, я разорвала груз

Неба, и вышла кровью закатная полоса.

 

Я вижу себя старухой, желтой от табака,

Изумляющей спутника, лет двадцати пяти,

Тем веселым спокойствием, с которым моя рука

По его одежде прокладывает пути.

 

Он живет со мной ради рассказов о тех годах,

Когда еще были живы N и, конечно, М,

И видит меня кудрявой лгуньей в ночных мечтах,

Записывающей строки за неизвестно кем.

 

Он гордо перебирает бесконечные ню

Той, что была такой лет пятьдесят тому.

И за эту измену я его не виню

И коронками томно улыбаюсь ему.

 

М (скупой алкоголик), N (педофил и тля),

Верьте, я не предам вас, но поведаю им,

Как от вашего пенья раскрывалась земля

И оттуда усопшие улыбались живым,

 

Как вы были несчастны, одиноки и не-

Понимаемы плебсом за Великой Стеной…

И толпою мурашки пробегут по спине

У лежащего рядом в темноте предо мной.

 

Тут он станет старуху целовать-миловать

Не от жалости, но от жадности площадной.

И, как лодка Харона, покачнется кровать,

Омываема Стикса незабвенной волной.

 

 

О ПРЕОДОЛЕНИИ ЯЗЫКОВОГО БАРЬЕРА

 

Под чуждым небосводом, под защитой

Улыбчивых берклийских инвалидов,

За коими ухаживаю я,

Лежит душа, как богатырь убитый,

Уже не привлекая воронья.

С нее уже все вкусное склевали,

Ее бы мыть дождям, пинать ветрам.

Но ни дождя, ни ветра, и едва ли

Слова найдутся и прикроют срам.

Слова, что служат здесь, скромны и плоски,

Былому велеречию чужды,

Что к лучшему: как описать по-русски

Большой и малой (мать твою) нужды

Подробности, чтоб скрюченное тело

Страдалицы не крючилось больней,

Чтобы, оно по-прежнему хотело

На смену жалким дням никчемных дней?

Чтобы, когда ее кормлю и мою,

Я, белоручка, выскочка, чума,

Она была бы заодно со мною,

Чгоб англоговорящего ума

Простые силы нас объединяли,

Как, скажем, деньги, или, скажем, ложь,

Когда лежит она на одеяле,

А ты ей руки греешь и поешь.

 

ИСТОРИЯ РИТМА

 

Когда подъезжает к границе

Какой-нибудь русский поэт,

Становится он Ходасевич

Уже на таможне. Когда

В холодном его самолете

Дрожит неуверенно свет,

Он смотрит тоскливо на землю,

А вместо земли там вода.

Когда же, как поздний ребенок,

На твердь выскользают шасси,

Наш друг безутешен и тонок,

О глупом его не проси.

Не тычь его в морду селедкой

И пивом его не пои.

Он стебель стальной и короткий

Той розы в бокале аи.

Он кто-то в Берлине прогорклом

И некто в Париже глухом.

Он, нет, не здоровался с Горьким,

Скорее дружил с Пильняком.

Смешно: эмигрантская пресса

Бессмертью его ни к чему.

Берберова, как стюардесса,

Всегда улыбалась ему!

Он изгнан безумной страною,

Но это пройдет у страны.

Как Йорик, сродни перегною

И, как Дездемона, верны,

Читатели в чутком потомстве

От песен его заболят.

Воскреснут румяные музы

В кокошниках и соболях.

Сфальшивит парижская нота

От горестных звуков его...

 

А я тут встречаю енота

И очень боюсь за него:

Он перебегает дорогу

Под визг электрических звезд,

Хромая на заднюю ногу,

Влача перерубленный хвост.

Мое настоящее в этом

Упорном еноте, а не

В желаньи считаться поэтом

В прекрасной, но дальней стране.

Мое вожделенье — получка



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-12-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: