Все же я заставил себя голову поднять. Не сразу, признаюсь. Немцы забросали передние дома минами, и вот когда они в глубину огонь перенесли, только тогда я смелости набрался. Смерти все боятся, чего там… И вот выглядываю я из-за своего подоконника, – а там немцы. Метрах в двухстах уже, не вру. Это они под прикрытием налета так близко подобрались, и теперь им один бросок остался. Двести метров знаешь за сколько солдат пробегает? За секунды какие-то, ей-богу!
У меня первая осознанная мысль какая была – про гранаты. Вот сейчас бы гранату в руку, – насколько надежнее я чувствовал бы себя! Но у меня ни единой – сроду я их не носил после 41-го. Но я даже подумать больше ничего не успел, даже посочувствовать себе как-то, – как сам же и заорал:
– Гранаты к бою!
Понимаешь, я даже не знал, живы ли командиры, или убиты, есть ли кто рядом? Но я подал команду, потому что знал Устав и знал, что требуется делать. Еще не подумал ничего, что вот, мол, надо скомандовать, – а уже проорал в полный голос. И не смешно совершенно. Боевые уставы наизусть учат вовсе не для того, чтобы бойцов занять.
Слышу – отозвались слева, справа: живы ребята! И огонь открыли: минимум один ручник заработал. Но немцы уже метрах в сорока или пятидесяти, не более. «Гимнастический шаг» этот их удивительный; я только много лет спустя понял, что на определенных дистанциях спортивная ходьба дает скорость не хуже, чем нормальный бег.
– Гранатой – огонь!
Я скомандовал, потому что должны были услышать, – да хоть и не должны. Как проорал, страх в какую-то точку сжался, вниз ушел. «Ну, – думаю, – напоследок шумну, чем бог послал». Наган перед собой выставил, а голову, наоборот, пригнул, жду. Рвануло и справа, и спереди, – меня всего гипсовой трухой обсыпало. Ясное дело, немцы тоже по нам дали. У них хотя гранаты маломощные были, но их было заметно удобнее кидать. Метче получалось.
|
И вот я жду. Трескотня стоит, крики, но я как оглох, молча смотрю на этот кусок пространства перед собой. Он как кусок пустоты, чистого воздуха, – а вот все вокруг в белой и серой пыли, и вот из этой пыли на меня выскакивает немец. Глазом я моргнуть не успел, – так все это быстро произошло. Я – «Бах! Бах!». Не стану врать, честно скажу: не думаю, что я в этого немца попал. С упора я и с одной руки мог неплохо стрелять, но это слишком уж быстро все было. Однако он делся куда-то. Может, шарахнулся в сторону, не знаю. Пропал. Меня как ветром обдуло: очередь совсем рядом прошла. Не знаю, какое у него там оружие было, не увидел, – но мне показалось, что сразу несколько пуль буквально впритирку вокруг меня пролетели. Наверное, пистолет-пулемет.
Вот когда немец исчез, – вот тогда я начал что-то соображать. В голове как от тумана прояснилось. Теперь я услышал, что первый пулемет как будто захлебнулся. Вроде второй «дегтярь» дал огня, – но тут же тоже умолк. Винтовочной трескотни довольно много, но в ближнем бою винтовка играет не долго: перезаряжать становится некогда. Полминуты, вряд ли больше, – и уже почти без стрельбы. Все. Только звяканье и человеческие крики. Такие крики… Если бы на меня тогда посмотреть, – это ясно было бы, что я сошел с ума. У меня кожу на лице как жаром стянуло. И все чувства ушли как в точку, – раз, и я вообще никто, никакой. Сумасшествие, я же и говорю. В барабане револьвера 5 патронов, одна рука, – куда я рванулся, зачем? Но мне это и в голову не пришло. Потому все и увидел. Сначала со спины: двое немцев пятятся ко мне, держа винтовки на изготовку. Я закричал что-то, не помню что, они обернулись, и тут из этой пыли, которая так и не осела пока, появился наш боец с винтовкой. На него кто-то кинулся сбоку, из той же пыли, – а он только откачнулся, и бросившийся повалился на землю. Помню, что «маузер» вверх подкинуло метра на два выше человеческого роста. Немцы, та пара, как-то синхронно повернулись, и я навсегда запомнил их лица: как белые маски, и глаза на половину лица у каждого. Они меня даже не испугались, им не до того было. Как на пустое место на меня посмотрели. Я снова: «Бах!» – и опять мимо. А они даже не пригнулись, как бросились бежать мимо меня. Один винтовку под ноги кинул, – но именно его Решетов и достал. Я только тогда его узнал. Он сделал какой-то длинный выпад, и проколол этого бегущего немца насквозь. Клянусь, так и было! Решетов был в трех метрах, не меньше, – иначе немцы не успели бы проскочить мимо меня. Но он достал этого замыкающего немца выпадом, и тот рухнул почти рядом со мной. Я выпустил еще одну пулю в сторону последнего убегающего немца, и тут уже рядом с нами человека два или три появилось. У одного кровь с лица текла, как из крана буквально. Борозда поперек щек и под носом была едва не в палец глубиной, – или тесаком рубанули, или штыком вскользь. Бить штыком в лицо – это очень правильно, на самом деле. Доходчиво как-то… Нас тоже так учили…
|
В общем, остатки немцев оттянулись назад, и мы даже не сумели ничего больше сделать. Пара пулеметов больше бы наработала в эту минуту, чем весь героизм ребят. Но и так хватило. Я пытался найти потом записи об этом бое, официальное что-нибудь, но не сумел. Должны были быть реляции, доклады, хвастовство командирское: «отразили», «рассеяли», «уничтожили». С этими их «…и до роты пехоты». До роты! 120 человек – это им тоже «до роты». Не знаю. Тел пятнадцать я видел своими глазами. Пятнадцать, представляешь! Не каждому из нас к тому месяцу столько убитых немцев видеть приходилось, причем не сразу, а вообще. Очень не каждому. А тут пятнадцать! Настоящих, мертвых! Тебе не понять, какое это на всех произвело впечатление. Не только мы в землю ложимся: они тоже, сволочи. Вот вам что, а не нашу землю! Еще раз скажу: в 1942 году это очень большая редкость была, чтобы в каком-то конкретном бою или даже в мелкой стычке счет в нашу пользу достоверно остался. Понимаешь? Ясное дело, немцы тоже потери все время несли, – но мы о них понятия не имели, я говорил уже. А тут вот они: лежат, как миленькие…
|
Когда мы назад в домики залезли, раненых и убитых вынося, тут по нам еще раз дали. Это уж как закон! Минут пятнадцать все ходуном ходило, буквально почти в каждый угол каждой развалины они по мине положили, – вот не вру. Как стихло и я понял, что все еще живой, огляделся. Ага, остатки стен еще на полметра ниже стали. Много в тот день ребят посекло, так что немцы счет сравняли, это уж как минимум. Не промедлили. Ну вот… Мы думали, после такого обстрела они снова в атаку пойдут. Даже странно было, что они сразу нас теплыми не взяли, пока мы после этого второго обстрела не очухались. Оба станковых пулемета у нас разбило вдребезги, как выяснилось, – так что шансов у нас оставалось немного, честно говоря. Сауков подползает:
– О! Товарищ оперуполномоченный! Живы?
Рожа довольная у него такая была! У азиатов вообще все чувства на лице написаны: это вранье, что они бесстрастные какие-то, непроницаемые. Для чужих – может быть, и да, но не для своих, это точно.
Я едва кончил из ушей пыль вытряхивать, слышал его плохо, но ответил что-то такое же: что жив, мол. Рядом со мной еще пара бойцов была: вместе в бою надежнее. Одного я послал пробежаться по позициям роты, и вот он как раз вернулся, доложил мне, что «Максимам» каюк. А Сауков знал, оказывается. Он одного бойца мне оставил, а второго с собой забрал и убежал дальше: согнулся и попрыгал себе через битый кирпич. Я гляжу, – а это тот самый Решетов остался. И вот мы сидим с ним рядом и ждем атаки. В такие минуты лично я ни о чем не думал. Какие-то обрывки мыслей в голове бродят, и все. Про дом, про родителей, про то, как я хотел на путейца выучиться и чтобы вся семья мной гордилась. Как с пацанами колобродили, как за девку подержался первый раз, уже студентом, – и потом еще, после госпиталей… Мелькает это какими-то кусками в голове, без связи. А сам смотришь и ждешь. Каждый раз так было… Не знаю, как у других, а у меня вот так.
Я у Тэрлана гранату выпросил, и вот приготовил ее, усики у чеки подогнул. И наган перезарядил, патроны у меня в карманах были.
С.А.: А почему в тыл не ушли?
И.А.: Что? Гм… Слушай, а я и не знаю. Наверное, надо было. Мне бы никто слова не сказал: понятно же, что это не мое дело атаки отбивать. Кстати, мне потом передали, что бойцы себе отметили, как я вместе со всеми в контратаку поднялся, с одним наганом. И что в тыл не ушел, когда рота повторную атаку готовилась отражать и каждый человек на счету был. Но тогда я об этом не думал. Просто сидел и дом вспоминал, и ребят-пограничников с еще довоенного времени. Всякое, в общем. А потом понял, что немцы что-то не торопятся. Заставляют себя ждать. Даже странно как-то: не пошли они в атаку, хотя почти наверняка могли нас добить там и взять эти домики наконец-то. Потому что пополнение к нам только к утру следующего дня подошло и ружмастер один пулемет из трех, наверное, собрал. Может быть, и вправду мы хорошо им дали, а может, просто офицеров побили: без офицеров немцы обычно не воюют.
И вот как я сообразил это, так начал на Решетова поглядывать уже с интересом. Сначала-то на него нечего особо смотреть было: он себе ячейку оборудовал. Ну то есть не ячейку, конечно, но какую-то ямку в битом кирпиче выкопал перед окном. Лежку. С боков что-то вроде брустверов нарастил, – но это уже ерунда была, от этого никакой пользы. И винтовку он еще почистил: у солдата всегда с собой принадлежности были. «Мосинка» идеальное в этом отношении оружие: механикой она может медную копейку зажевать, но почти никогда не откажет. И все равно правильный боец всегда об винтовке будет заботиться: это его жизнь. А потом я увидел, как он штык чистит, уже в последнюю очередь, и меня как дернуло.
– Даниил, – спрашиваю, – как ты это сделал?
Секунд десять он молчал, потом голову поднял:
– Что – «как»?
Неумно он выглядел, прямо скажем.
– Штыком. Как ты его достал с трех метров штыком?
Решетов на меня смотрит и губами воздух жует.
– Не знаю.
– А все-таки?
Молчит, не говорит ничего. И голову опустил. Я подождал немного и так спокойно ему говорю:
– Даниил, я же все видел. Ты не заметил? Я же совсем рядом был: я промахнулся в того немца с нагана. Ты на моих глазах трех разогнал. И двух заколол. Причем так, как я не видал еще: а я в штыковых бывал, знаешь ли… Почему они от тебя побежали? Что может заставить немецкого пехотинца…
И вот тут меня натурально осекло. Я заметил, как Решетов на свою грудь поглядел. И только тогда увидел. Помню, очень аккуратно я свою гранату в сторонку отложил. Посмотрел на нее… Секунду, наверное, не мог взгляда отвести от этой гранаты, настолько мне страшно было. Потом решился, отвернулся от нее все-таки. Подошел к Решетову. Тот молчит. Господи, какими словами это сказать-то?.. Ох, сейчас ты точно решишь, что я псих…
Ладно. Не перебил, и хорошо. Так тому и быть, видно. В общем, у этого Решетова рана на груди была. Штыковая. У «Маузера 98» штык клинкового типа, и вот это от него. Вертикальный рубец, кровящий. Чуть сбоку от грудины. Представляешь? Нет? Правильно, потому что это бред полный. Я когда рассмотрел это в подробностях, то взгляд в небо поднял, потому как совершенно ясно мне стало: довоевался. Когда человека бьют штыком в грудь, он не сидит и не разговаривает. Он мертвый валяется. А Решетов сидит, на меня глазами моргает.
С.А.: Может быть, едва задело? Только под кожу?..
И.А.: Нет. Абсолютно точно нет. Рана была в полную ширину клинка, и даже мне, совершенно тогда оболванившемуся, было видно, какая она глубокая. Гимнастерку располосовало, края дыры в засохшей черной крови, как коленкоровые, и все хорошо было видно. Рана кровила, но не много. И вот я с открытым ртом это разглядываю, а Решетов на меня молча смотрит. Потом говорит:
– Ну?
Я на него глаза перевел.
– Что «ну»?
– Что делать будем, товарищ оперуполномоченный?
А я сижу и молчу. Потому как совершенно не имею представления о том, «что делать».
– Откуда ты вообще взялся, Решетов? – спрашиваю.
Он помолчал, а потом говорит:
– Вы все равно не поверите.
И вот эти его слова меня как морозом продернули. Такая тоска в них была, такое… одиночество, что ли?.. Не знаю. Тогда я этого точно не понял, а вот позже меня как осенило: так, таким тоном сказать это мог только абсолютно одинокий человек. Мертво одинокий.
С.А.: И что?
И.А.: Да ничего.
С.А.: Как это?
И.А.: Эх, хотел бы я знать… А я не знал, – не знал, о чем его спрашивать, понимаешь? Я ему поверил, да. Но сделать с этим не мог совершенно ничего. Ну как объяснить тебе? Вот представь: я веду разговор с бойцами «про мирное время» и узнаю, что у одного из них отец был кулак. Самый настоящий. Или убитый в Гражданскую, или репрессированный. Что я должен сделать? Совершенно определенные вещи. И не арестовать парня, как некоторые сейчас думают, и не расстрелять его за гумном из именного нагана, заливаясь при этом сатанинским смехом и облизываясь. А всего лишь словами обойтись. Вслух дать ему понять, что с него спрос особый и присмотр за ним будет особый. И об этом же предупредить его командиров, до комроты включительно, батальонного политрука, ротного старшину и своих доверенных бойцов, которые у меня в каждой роте есть, а в затишье и в каждом взводе. И это все, понимаешь? Потому что для своего человека это будет ясно и понятно, а скрывающегося врага все равно ни лаской и ни цепями не удержишь, коли он перебежать захочет.
Или другое, тоже простое: потянулся боец за кисетом, а из кармана шинели немецкая листовка выпадает, которая пропуск. «Пароль «Штык в землю!», были такие. И вроде не трусливый боец, и воюет не первую неделю, и честно воюет, – но падает у него такая листовка прямо мне под ноги, и что? Даже если он натурально подтереться ее прятал… Есть четкая последовательность действий, определенная даже не учебой моей, – сколько я там учился, – а всем опытом, всей моей интуицией. Что нужно сказать ему, что его товарищам при нем же, что его командиру за его спиной? И не забыть еще, – что в этом случае, что в том, первом… Не забыть, что потом надо будет обязательно сделать, когда тебе расскажут, что, мол, парень под огнем из траншеи поднялся в рост и стрелял, куда приказали. Пусть только это, хрен знает, куда он там попал, но атаку отбили общими усилиями. В который там по счету раз… Тогда надо просто подойти, по плечу здоровой рукой хлопнуть и сказать хоть одно слово, хоть два: «Молодчина, земляк!» И уже дальше пойти, – но он запомнит, и остальные запомнят. Из этого и слагалась наша работа на войне. Это все я знал и умел, и получше многих других. На десятки разных раз, на десятки случаев. Но тут… Ох, не знал я тогда, что сказать, не знаю и до сих пор. Он был не наш, понимаешь? Совсем не наш. Не чужой, нет, – правильно меня пойми. Не враг под личиной контуженого бойца, не шпион, пытающийся пусть даже кровью своих же замазаться, но в доверие втереться. Ни в коей мере!
С.А.: Иван Федорович, а вам приходило в голову, что все могло быть не совсем так, как это показалось?
И.А.: А как же! Приходило, и еще как. Причем я даже несколько вариантов рассматривал! И что немцы потихоньку газы пускают, от которых у людей видения. И что я натурально головой заболел. И ничего удивительного, между прочим: как на войне от страха и напряжения с ума сходят, лично мне за четыре года видать приходилось, причем неоднократно. Наоборот, даже странно потом было, что через такие мясорубки миллионы людей прошли и все умом не повредились: женились потом, детишек заводили, страну поднимали. Так что в этом отношении меня жизнь потом проверила: нет, спятившим я не был. Подожди еще, не перебивай! Третий вариант, который я рассматривал, это не душевная болезнь, а настоящая. То есть от микробов или травмы: не знаю, как назвать это правильно. Знаешь, что такое энцефалит?
С.А.: Конечно.
И.А.: Ну вот. Энцефалит бывает не только от клеща. Я, между прочим, помню, как профессор Зильбер того самого клеща, переносчика вируса, открыл в 1937 году. Тогда об этом все газеты писали: мол, «Великая победа прогрессивной советской медицинской науки». Но энцефалит может быть и если просто по голове крепко получить: а мы то и дело получали. И не только когда прямо в голову что попадет, а и когда об землю прикладывало той же самой головой. И еще рак мозга может быть, и у молодых тоже. Тогда тоже может начать казаться невесть что, – а потом помираешь на ровном месте. Так что и это я подумал тоже. И тоже отмел, хе-хе…
С.А.: А то, что это мог быть… Ну…
И.А.: Что?
С.А.: Инопланетянин. «Чужой», как вы сказали.
И.А.: Ну вот ты и произнес это. А четверть часа назад, между прочим, считал, что это я с ума сошел.
Ладно, не надувайся. Я, парень, сейчас тебя удивлю, – но да, и об этом я думал тоже. Вообще перед войной фантастика была уже довольно востребована. Даже фантастические фильмы снимали: например, про полет на Луну. Говорят, в деревнях народ думал, что это по правде люди на ракетах на Луну полетели. А фильм «Аэлита», с Церетелли и Баталовым, – он знаешь, в каком году вышел? То-то же!.. Так что да, я и об этом подумал. Не в тех образах, какие сейчас в ходу, конечно. Нарисуй нам кто тогда картинку инопланетянина из этого вот твоего фильма… С той суровой американской бабой, которая в атаку с ручным пулеметом ходила… Мы бы и не поняли, что это такое имеется в виду. Тогда думали, что они на Земле в скафандрах должны быть: блестящих таких, с рогами-антеннами. Или как минимум в металлических одеждах. И говорить непонятно. Так что с этой стороны такое предположение не подходило. Да… Но при этом я понимал, что не все может быть как в кино. Может скафандр стеклянный, поэтому незаметно? Или он русский выучил? В общем, бред. Как и выглядело с самого начала, правда? В конце концов, в той же «Аэлите», когда восстание рабочих началось и в них солдаты Тускуба стреляли, то убивали. Там, в фильме, марсиане погибали, понял?
Знаешь, я вот рассказываю тебе все это, рассуждаю тут так степенно, – а у меня перед глазами то, как это выглядело. Пыль вокруг еще не осела до конца, гарью пахнет, остатки стен этих, все в выбоинах… И Решетов передо мной сидит, смотрит своими мертвыми глазами. И пальцами дырку на гимнастерке перебирает. Кровь как запеклась, так и засушила края, ткань будто в картон превратилась. По капле сочилось у него там изнутри, и все. Жуть! Я же ран навидался с первого дня: я прекрасно знал, как должна рана выглядеть. Врут, что клинковый штык был хуже игольчатого. Совершенно не хуже он в штыковой себя проявлял. Когда в человека так штыком давали, – это гарантированный покойник. Причем это я не «маузер» восхваляю, наши «СВТ-38» и «СВТ-40» такими же были. А он сидит! Смотрит!
Черт, у меня вот как тогда сердце сжало, так до конца редко отпускало потом… Знаешь, фантастика фантастикой, ракеты там, «звезда КЭЦ», интерпланетонеф этого инженера Лося… Я вот что скажу: в деревнях тысячу лет разные суеверия в ходу были, а сказки тогда, в 40-х годах, практически основой культуры являлись. Грамотными уже все стали, но книг на фронте у бойцов не было, конечно. Так что в минуты отдыха или про семьи друг другу рассказывали, или байки травили, или сказки повествовали. Хороших сказочников любили! Не смешно тебе? Это хорошо. Знаешь, как помогало людям, когда можно сказку послушать посреди войны? Про кота и повара, про царя и шута Балакирева, про пастуха и вора, про цыган. Про леших, конечно, про домовых, – в общем, где что в ходу. Мы же все вместе воевали, у нас и карелы были, и украинцы, и сибиряки. Больше половины рядовых бойцов было из деревень, из маленьких поселков. В принципе, про нежить все понимали. В общем, первая моя осознанная мысль, как отпустило чуточку, стала: «Ага, теперь понятно, чего там было, с двумя пулями в грудь». Вторая: «И чего именно те немцы так напугаться могли». А то ж нет?! Стреляешь ты в человека, колешь его, – а он на тебя идет… Ужас… Любой на месте тех немцев пятки бы показал. Решетов был нежить, понял? Все.
С.А.: Иван Федорович, я даже не представляю, что тут вам ответить можно. Я тоже сказки в детстве слушал. Но в леших не верю особо, извините. Ни в леших, ни в водяных, ни в домовенков за печкой.
И.А.: Ха, дык я тоже не верю. Я сам городской: как вырос, в жизни в сказки не верил. Воспринимал всегда как просто слова. Раз в неделю пропагандиста слушаешь про положение на фронтах, про международное, – а когда и бойцов послушаешь: про кота в лесу или как один пастух трех воров обдурил. Или как мужики на базар отправились и в варежку деньги спрятали, а саму ее на палке несли: это у нас один армянин рассказывал… Как его… Бекзадян! Армен Бекзадян. Ему под Глебовкой руку оторвало, но он жив остался, – мы встречались в 83-м на годовщину. Так вот, сказки – это само по себе, а нежить – само по себе. Когда человека убили, а он снова живой – это что-то из этого. И вот когда я убедился, что мне не кажется, когда ничего из первых моих мыслей не подошло – вот тогда я успокоился. Нежить. Ну и что?
С.А.: Э-э?
И.А.: Вот тебе и «Э-э»… Хе, у тебя такой же вид стал, как у тех бойцов в траншее… Тупой, честно скажу. Мысль из глаз исчезла. Теперь и ты не понимаешь. А я не знаю, что и сказать. Но вот давай еще раз вместе разберем. Итак, бойца убили двумя пулями в грудь, а он снова живой. Второй раз его почти что на моих глазах убили, на этот раз в штыковой, – а он снова живой. При этом мне это достоверно не показалось. Газы немцы не пускали, головой я не тронулся, раком или воспалением мозга в конечном итоге не заболел. Это было по-настоящему, да. А знаешь, что надо сделать после того, как осознал вот это? Не знаешь? Надо отнестись к этому спокойно, – ко всему в целом, – и перенести свое внимание уже на детали. В том смысле, что да, вот ветер – он дует, дым – он поднимается вверх, а красноармеец Решетов – он нежить из народных сказок. Понял?
С.А.: Нет.
И.А.: А здесь и незачем понимать. Просто принять надо. Вот ты обратил внимание на то, что я сказал, что он был чистый, когда гимнастерку поднял?
С.А.: Не помню. Нет, наверное.
И.А.: Вот именно. А я сразу же на это внимание обратил, – только сперва не понял, что это может означать. Потому что меня жизнь приучила обращать внимание на детали! Вот я в 1946 году на узловой станции Орша задержание произвел. Майор со звездой Героя Советского Союза на груди. Усы – во! Плечи – во шириной! На груди колодка с ленточками двух орденов Ленина. Мол, «расступись, народ!». А меня что цепануло: у него в нижнем ряду были ленточки медалей «За оборону Москвы» и «За оборону Севастополя». Московская битва – это с октября 41-го по январь 42-го, а Севастополя – с ноября 41-го по июль 42-го. Большая редкость, чтобы у человека обе таких медали было. Всякое, конечно, бывает, но редкость. Начал проверять документы – всякое тоже на себя внимание обращает. По мелочи, но много.
С.А.: Неужели шпион оказался?
И.А.: В 46-то году? Нет, конечно! Просто жулик. Мошенник. Человека с такой внешностью и с таким иконостасом лишний раз проверять не будут, а попользоваться он может многим. Но я не об этом вообще, это я отвлекся. Я к тому это рассказал, что когда в чем-то есть столь ярко выраженная внешняя сторона, на детали в принципе можно начать смотреть, только если «затенить» ее, перестать придавать ей решающее значение.
Вот давай подумаем. У Решетова была чистая или почти чистая кожа, когда я на его грудь посмотрел. Мы уже почти серого цвета все были: не помнили, когда белье меняли последний раз. В расчесах от вшей, извини за некрасивые подробности. А он чистый. При том, что как бы убитого никто не обмывал, конечно же. Это первая деталь. Которая, по моему мнению, указывает на то, что это был уже не совсем красноармеец Решетов. Нежить, как я сказал. Родившаяся заново. Созданная по его подобию, но не он.
Вторая важная деталь – это то, что он все же не около братской могилы обнаружился, а в нескольких километрах к востоку. Почему? Вот этому я объяснение долго найти не мог. Потом все же пришел к тому, что вариантов здесь мало: единственная привязка – это мы, мой батальон, его рота и его взвод. Место, где были те люди, кто его знал. Почему это имело значение – не имею понятия, но вот запомни это.
Третья деталь – его заторможенность. Нормальному человеку незачем полминуты размышлять, перед тем как что-то совсем простое сделать. Мы вообще большую часть времени не думаем ни о чем: просто живем. А если на войне пехотинцу много думать – эдак долго не провоюешь. Да, конечно, мы и так долго не воевали. Две, три атаки – и солдата нет, видишь, какая штука. Но подготовленный и особенно бывалый солдат – он в бою действовал не рассуждая. Почти на полном автоматизме, вот как. Причем, ты пойми меня, я вовсе не имею в виду, что солдат не думает. Наоборот, он думает непрерывно, только так он может день прожить. У командира всего одна пара глаз, да и где он еще, командир-то. Нужно самому все замечать и каждую секунду выбор делать. Но такая возможность у солдата имеется, только если у него голова свободна. Во-первых, от страха: а такое может быть, только если ты по природе не трус и уже обстрелян к тому же. А во-вторых, от мелочей. Как шаг ступить. Как поступить, когда вот первая пристрелочная мина в полусотне метров легла. А Решетов этот буквально в каждом дверном проеме останавливался, как баран. Думал. Что это могло означать? Я вот решил, что то же, что и первое: что это не взрослый человек. В шкуре взрослого, но не взрослый. Или что это не совсем человек: и кожа есть, и усы растут, и даже ходить и говорить умеет, но на самом деле непрерывно занят просто фоновой работой – я бы сказал, имитацией поведения.
С.А.: Как компьютер.
И.А.: Что?
С.А.: Как компьютер. Если слишком большая доля оперативной памяти компьютера тратится на поддержание собственно деятельности системы, то его быстродействие резко снижается!
И.А.: Ну, я не знаю. Я в этом не понимаю ничего. Моя аналогия была – что Решетовым как будто управлял неопытный водитель. Такой непрерывно смотрит вокруг, непрерывно крутит головой: на дома, на машины и повозки, на пешеходов. На собственные педали, так сказать, правильно ли нога стоит. И так он всем этим озабочен, что свой автомобиль ему вести уже трудно. Не знаю, удачная ли аналогия, но вот такая она у меня была… Да, Решетов мог как-то «включиться», «надавить на газ», – бежать, стрелять, драться, действовать, в общем. Рывок этот его удивительный, который я долго потом посекундно себе воображал: вот он еще метрах в трех, а вот он протыкает бегущего штыком… Длина винтовки Мосина образца 1891/30 годов с примкнутым штыком – это 1738 мм. Много. И роста Решетов был здорового: по моим прикидкам, до 176–178 см, это по тем временам довольно выше среднего. Руки и ноги длинные, жилистый. Но нет, никак он не мог догнать, достать того немца выпадом. Еще раз – я побывал в нескольких ближних боях, я могу судить. Это было нереально, но это абсолютно точно имело место, это случилось на моих глазах. О чем это свидетельствует? Я уже сказал свое мнение…
Ох, давай дальше пойдем. Не устал еще от этого?
С.А.: Нет, я слушаю.
И.А.: А я вот что-то разволновался. Столько лет… Я так думаю, что самая важная деталь из всего этого, вместе взятого, – это все же то, что, погибнув в первый раз, он появился среди нас, среди тех, кто его помнил. Он был как слепок с нашей памяти: цельный, работающий. Способный говорить, ходить среди нас. Жить и умирать, как мы. Вместе с нами… Только об этом и осталось рассказать, наверное.
Решетов пробыл с нами еще неделю. И каждый день мы с ним виделись. Я уже и повода не искал, чтобы поговорить с ним. Да какое там поговорить, посмотреть на него просто. Приползал в развалины, отряхивался, говорил с командирами, – потом к нему. Пусть на четверть часа, мне хватало. Решетов со дня на день становился другим. Больше, как мы. Собранным, волевым. Ушла эта тоска из глаз. Ну да и просто грязнее стал.
8 сентября немцы предприняли такую атаку, что я подумал: все, конец, не удержимся. Нас сдавили с флангов, отделение немецких автоматчиков прорвалось аж к штабу батальона, и комбат бросил в контратаку всех, до коноводов и поваров включительно. Бойцы дрались гранатами и штыками, немцы откатывались назад и тут же лезли снова. Их артиллерия замолкала, только когда они подходили к нам вплотную. Вся земля была окутана пылью, в небе – сплошная гарь. Потери у нас были большие, но удержались как-то. А 9 сентября немцы поперли снова: причем даже не с утра, а еще в сумерках. После первого дня их наступления я полагал, что тяжелее быть уже не может, а оказалось – еще как может. Немцы впервые за долгое время пустили в ход бронетехнику: не танки, слава богу, но броню. Какие-то бронетранспортеры, вооруженные тяжелыми пулеметами. Марку я не знаю, но здоровые и хорошо бронированные. Один сожгла на наших глазах 45-мм противотанковая пушка истребительно-противотанковой батареи полка, остальные как-то уцелели. С помощью бронетранспортеров немцы глубоко вклинились в нашу оборону и к вечеру рассекли полк на две неравные части, на стыке между позициями 1-го и 2-го батальонов.
Позже, уже в мирное время, когда я читал какие-то генеральские мемуары про эти бои, то прочел, что они сильно потеснили 465-й стрелковый полк нашей дивизии: именно из-за этого наше положение стало таким тяжелым. Но мы держались, и в течение двух или трех следующих дней немцы как-то потихоньку ослабили нажим на нас. Видимо перенесли основные усилия чуть севернее, к Большой Верейке, которая с августа уже несколько раз переходила из рук в руки. Про Воронеж мало вообще-то написано, про Верейку еще меньше, но мне тогда казалось – здесь судьба войны решается. Было страшно…