Дон Делилло
Белый шум
Посвящается Сью Бак и Лот Уоллес
I. Излучение и волны
Многоместные «универсалы» подъехали в полдень – длинной сверкающей вереницей пронеслись через западную часть территории коллежа, змейкой обогнули оранжевую железную скульптуру из двутавровой балки и двинулись к общежитиям. На крышах автомобилей были навалены и тщательно закреплены чемоданы, битком набитые летней и зимней одеждой; коробки с шерстяными и стегаными одеялами, простынями и подушками, ботинками и туфлями, книгами и канцелярскими принадлежностями; свернутые коврики и спальные мешки; велосипеды, лыжи, рюкзаки, английские и ковбойские седла, надувные лодки. Машины сбавляли скорость и останавливались, студенты выскакивали, мчались к задним дверям и принимались выгружать все, что было внутри: стереосистемы, приемники, персональные компьютеры; маленькие холодильники и электроплитки; коробки пластинок и кассет; фены и утюги; теннисные ракетки, футбольные мячи, хоккейные клюшки и сачки для лакросса, луки и стрелы; препараты, запрещенные к свободной продаже, противозачаточные пилюли и приспособления; всякую несъедобную дрянь, по-прежнему в магазинных пакетах: чипсы с луком и чесноком, начо, печенье с арахисовой начинкой, вафли «Ваффело» и цукаты «Кабум», фруктовую жвачку и воздушную кукурузу в сахаре, шипучку «Дум-дум» и мятные конфеты «Мистик».
Я наблюдаю это представление каждый сентябрь вот уже двадцать один год. Зрелище неизменно производит яркое впечатление. Студенты приветствуют друг друга уморительными криками и жестами беспробудных пьяниц. Все лето они, как водится, предавались запретным наслаждениям. Родители, ошеломленные солнечным светом, стоят возле своих автомобилей, видя вокруг точные копии самих себя. Загар, приобретенный честными стараниями. Умело состроенные гримасы и взгляды искоса. Узнавая друг друга, они вновь чувствуют себя помолодевшими. Женщины, бойкие и жизнерадостные, похудевшие от диет, знают всех по именам. Их мужья, сдержанные, но благодушные, покорно тратят свое драгоценное время на выполнение родительского долга, и что-то в них говорит об огромных затратах на страхование. Это скопление «универсалов» в такой же степени, как и все, чем родители занимаются весь год, убедительнее любых формальных ритуалов церковной службы и законов доказывает им, что они представляют собой сборище единомышленников, людей духовно близких, нацию, народ.
|
После работы я пешком спускаюсь под гору, в центр города. В нашем городе имеются дома с башенками и двухэтажными верандами, где люди сидят в тени древних кленов. Есть церкви – готические и в стиле греческого возрождения. Есть психиатрическая больница с длинным портиком, причудливо украшенными слуховыми окнами и крутой остроконечной крышей, увенчанной флероном в форме ананаса. Мы с Бабеттой и нашими детьми от предыдущих браков живем в конце тихой улицы, где некогда была лесистая местность с глубокими оврагами. Теперь за нашим задним двором, далеко внизу, проходит скоростная автомагистраль, и по ночам, когда мы удобно устраиваемся на своей медной кровати, неплотная вереница машин издали убаюкивает нас неумолчным шумом, подобным невнятному гомону душ усопших на пороге сновидения.
|
Я возглавляю кафедру гитлероведения в Колледже-на-Холме. Гитлероведение в Северной Америке я ввел в марте шестьдесят восьмого года. Был холодный солнечный день, с востока дул порывистый ветер. Когда я предложил ректору создать целую кафедру для изучения жизни и деятельности Гитлера, он тотчас оценил перспективы. Затея имела быстрый, головокружительный успех. Свою карьеру ректор продолжал уже на посту советника Никсона, Форда и Картера – пока не умер на горнолыжном подъемнике в Австрии.
На пересечении Четвертой и Элм-стрит машины поворачивают налево, к супермаркету. Район патрулирует женщина-полицейский: она сидит пригнувшись в похожем на ящик автомобиле и высматривает машины там, где запрещена стоянка, водителей, просрочивших оплаченное по счетчику время, недействительные свидетельства о техосмотре на ветровых стеклах. По всему городу на телеграфных столбах расклеены объявления о пропавших кошках и собаках, подчас – написанные детским почерком.
Бабетта – женщина высокая и довольно упитанная. В ней чувствуются вес и солидность. На голове у нее копна буйных светлых волос того особого желтоватого оттенка, который раньше называли грязновато-белесым. Будь Бабетта маленькой и изящной, такая прическа делала бы ее чересчур привлекательной, чересчур озорной и кокетливой. Однако крупная фигура придает ее взъерошенному виду некоторую серьезность. У полных женщин это получается без всякого умысла. Бабетта не настолько вероломна, чтобы вступать в тайный сговор с собственным телом.
|
– Жаль, тебя там не было, – сказал я ей.
– Где?
– Сегодня же день «универсалов».
– Опять я все прозевала? Ты должен мне напоминать.
– Вереница машин растянулась на дороге мимо музыкальной библиотеки до самой границы штата. Синие, зеленые, коричневые, цвета бургундского. Они мерцали на солнце, словно караван в пустыне.
– Ты же знаешь, Джек, что мне нужно обо всем напоминать.
Бабетта, при всей ее растрепанности, обладает природным чувством собственного достоинства и слишком озабочена серьезными делами, чтобы еще и волноваться за внешний вид. Впрочем, особыми талантами – в обычном понимании этого слова – она не блещет. Она возится с детьми и присматривает за ними, преподает на курсах образования для взрослых, состоит в группе добровольцев, которые читают вслух слепым. Раз в неделю она ходит к старичку по фамилии Тридуэлл, живущему на окраине города. Все знают его как Старика Тридуэлла и давно привыкли к нему, будто к некоему ориентиру на местности – отложению скальных пород или топкому болоту. Бабетта читает ему статьи из «Нэшнл инкуайрер», «Нэшнл игзэминер», «Нэшнл экспресс», «Глоуб», «Уорлд», «Стар». Старикан нуждается в еженедельной порции культовых таинств. Стоит ли ему в этом отказывать? В сущности, чем Бабетта бы ни занималась, моему самолюбию неизменно льстит, что я так тесно связан с отзывчивой женщиной, которая любит насыщенную, яркую жизнь, суматоху многодетных семейств. Я постоянно наблюдаю за тем, как вдумчиво и умело она выполняет свои обязанности, с какой внешней легкостью переходит от одного дела к другому – не то что мои бывшие жены, склонные к отрыву от действительности, нервные, эгоцентричные дамочки со связями в интеллектуальных кругах.
– Я вовсе не на «универсалы» хотела посмотреть. Что эти люди собой представляют? Носят ли женщины юбки из шотландки и свитера узорчатой вязки? Одеты ли мужчины в жокейские пиджаки? Что такое жокейский пиджак?
– Все они живут нынче в достатке, – сказал я. – Искренне полагают, что имеют на это право. Благодаря такой убежденности они, похоже, отличаются крепким здоровьем. Все румяные, как на подбор.
– Мне трудно представить себе смерть при таком уровне доходов, – сказала она.
– Возможно, смерти в нашем понимании у них не бывает. Разве что документы переходят к другим владельцам.
– Но ведь и у нас есть «универсал».
– Маленький, серый с металлическим отливом, и одна дверь полностью проржавела.
– А где Уайлдер? – спросила она, впав, как обычно, в панику, и принялась громко звать ребенка, одного из своих.
Тот неподвижно сидел во дворе на трехколесном велосипеде.
Как правило, мы с Бабеттой разговариваем на кухне. Кухня и спальня – главные помещения в доме, места, где решаются все вопросы, центры влияния. Остальные комнаты мы оба – и в этом мы с ней солидарны – считаем местами для хранения мебели, игрушек, ненужных вещей, оставшихся от предыдущих браков и детей разных родителей, подарков от бывшей родни, поношенных платьев и всякого хлама: одежды, коробок. И почему только все эти вещи навевают такую грусть? Будят мрачные мысли, дурные предчувствия, заставляют опасаться не просто неудачи, не крушения личных планов, а чего-то более общего, более крупного по масштабам и сути.
Бабетта вошла с Уайлдером и усадила его на кухонную стойку. Спустились вниз Дениза со Стеффи, и мы заговорили о том, что им понадобится к началу учебного года. Вскоре настало время обеда – период шума и хаоса. Мы всей оравой кружили по кухне, толкаясь, препираясь и роняя посуду. Наконец все остались довольны тем, что удалось урвать из шкафчиков и холодильника или стянуть друг у друга, и мы принялись спокойно намазывать нашу яркую, разноцветную еду горчицей или майонезом. В общем настроении преобладало донельзя серьезное предвкушение удовольствия, награды, добытой тяжким трудом. За столом было тесно, и Бабетта с Денизой пару раз толкнули друг дружку локтями, хотя и не произнесли при этом ни слова. Уайлдер по-прежнему сидел на стойке в окружении открытых картонных коробок, смятой фольги, блестящих пакетиков картофельных чипсов, чашечек с тестообразными веществами в пластиковой обертке с колечками и ленточками-открывашками, тонких ломтиков оранжевого сыра, обернутых целлофаном. Вошел Генрих, мой единственный сын. Внимательно изучив обстановку, он вышел через черный ход и исчез.
– Для себя я планировала совсем не такой обед, – сказала Бабетта. – Я всерьез рассчитывала на йогурт и пророщенную пшеницу.
– Где мы это уже слышали? – спросила Дениза.
– Вероятно, именно здесь, – сказала Стеффи.
– Она постоянно эту дрянь покупает.
– Но никогда не ест, – сказала Стеффи.
– Потому что думает, если будет все время эту дрянь покупать, ее придется есть просто для того, чтобы от нее избавляться. Похоже, сама себя хочет перехитрить.
– Эти зерна уже полкухни занимают.
– Но она выбрасывает их, не успевая съедать, потому что они портятся, – сказала Дениза. – Вот она потом и начинает все сызнова.
– Куда ни глянь, – сказала Стеффи, – всюду эта гадость.
– Она чувствует себя виноватой, если не купит зерен, чувствует себя виноватой, если покупает их и не ест, чувствует себя виноватой, когда видит их в холодильнике, чувствует себя виноватой, когда их выбрасывает.
– Можно подумать, она курит, но курить она бросила, – сказала Стеффи.
Денизе, этой упрямой девчонке, было одиннадцать. Она почти ежедневно возглавляла движение протеста против тех привычек своей матери, которые казались ей разорительными или вредными. Я защищал Бабетту. Уверял, что это мне нужно проявлять дисциплинированность в вопросах питания. Напоминал, что мне очень нравится, как она выглядит. Намекал, что дородности, если она не чрезмерна, присуща своего рода честность. Многие считают, что другим некоторая упитанность отнюдь не вредит.
Но Бабетту беспокоили ее бедра и бока. Она быстро ходила, бегала по ступенькам стадиона в школе с неоклассическим уклоном. По ее словам, я превращал ее недостатки в достоинства, потому что мне свойственно защищать любимых людей от правды. В правде, говорила она, кроется некая опасность.
В коридоре наверху сработала пожарная сигнализация – либо свое отслужила батарейка, либо дом загорелся. Доедали мы молча.
В Колледже-на-Холме заведующие кафедрами носят профессорские мантии. Не пышные развевающиеся одеяния до полу, а нечто вроде балахонов без рукавов, со сборками на плечах. Мне нравится эта затея. Нравится высвобождать руку из складок, чтобы посмотреть на часы. Этот широкий жест полностью видоизменяет процесс определения времени. Эффектные жесты вообще делают жизнь человека романтичнее. Быть может, когда болтающиеся без дела студенты видят, как из средневековой мантии заведующего кафедрой, идущего по территории колледжа, появляется согнутая в локте рука и в сумерках одного из последних дней лета мерцают цифры электронных часов, само время представляется им замысловатым украшением, романтической выдумкой, плодом воображения. Мантия, разумеется, черная, и она прекрасно сочетается практически с любой одеждой.
Отдельного здания у кафедры Гитлера нет. Нас разместили в Сентенари-холле – темном кирпичном строении, которое мы делим с кафедрой популярной культуры, официально именуемой «кафедрой среды обитания американцев». Коллектив довольно странный. Почти все преподаватели – нью-йоркские эмигранты, бандитского вида ловкачи, помешанные на кино и всяческих пустяках. Эти люди собрались здесь, чтобы расшифровать естественный язык культуры, разработать официальную методику преподавания светлых радостей, запомнившихся им с детства, омраченного жизнью в Европе, – создать нечто вроде аристотелева учения о фантиках жевательной резинки и песенках из рекламы стиральных порошков. Возглавляет кафедру Альфонс («Проглот») Стомпанато, угрюмый широкоплечий тип, чья коллекция довоенных бутылок из-под шипучки постоянно демонстрируется в каком-нибудь закутке. Его преподаватели, сплошь мужчины, ходят в мятой одежде, крайне редко стригутся, откашливаются в подмышки. Все вместе они похожи на чиновников, заправляющих профсоюзом шоферов-дальнобойщиков и собравшихся опознать обезображенный труп коллеги. Складывается впечатление, что в их коллективе преобладают всепоглощающая злоба, подозрительность и интриганство.
Среди некоторых из вышеупомянутых персон исключение составляет Марри Джей Зискинд, бывший спортивный журналист, – он попросил меня позавтракать с ним в столовой, где неистребимый запах с трудом поддающейся определению еды пробудил во мне одно смутное, мрачное воспоминание. Марри на Холме недавно. Это сутулый парень в маленьких круглых очках и с бородкой сектанта-меннонита. Он приглашен читать лекции о современных идолах; то, что ему пока удалось узнать у своих коллег по преподаванию популярной культуры, похоже, приводит его в замешательство.
– Я разбираюсь в музыке, разбираюсь в кино, даже умею извлекать важные сведения из комиксов. Но в этом заведении есть штатные профессора, которые не читают ничего, кроме надписей на коробках сухой овсянки.
– Другого авангарда у нас нет.
– Нет, я не жалуюсь. Мне здесь нравится. Я просто влюбился в этот городок. В его провинциальную атмосферу. Мне надоели большие города и запутанные сексуальные связи. Жара. Вот что такое для меня большие города. Приезжаешь на поезде, выходишь из здания вокзала, и тебя обдает сильнейшим жаром. Жаром воздуха, транспорта и людей. Жаром еды и секса. Жаром высоких зданий. Жаром, которым тянет из метро и тоннелей. В больших городах всегда на пятнадцать градусов жарче. Жар поднимается с тротуаров и опускается с отравленного неба. От автобусов пышет жаром. Жар испускают толпы покупателей и служащих. Всю инфраструктуру основали на жаркой погоде, и она безрассудно поглощает жару и вновь ее порождает. Возможная тепловая смерть вселенной, о которой любят разглагольствовать ученые, уже почти наступила, и в любом большом или среднем городе это чувствуется повсюду. Жара и влажность.
– Где вы живете, Марри?
– В пансионе. Я совершенно очарован и заинтригован. Это превосходное ветхое здание рядом с психиатрической больницей. Семь или восемь квартирантов, более или менее постоянных – за исключением меня. Женщина, которая хранит некую страшную тайну. Мужчина со взглядом затравленного зверя. Мужчина, который никогда не выходит из своей комнаты. Женщина, которая целыми часами стоит у почтового ящика и ждет того, что, похоже, не принесут никогда. Мужчина без прошлого. Женщина с прошлым. В доме пахнет киношной несчастливой жизнью, а я этот запах всегда чую.
– А у вас что за роль? – спросил я.
– Я играю еврея. Кого же еще?
Было нечто трогательное в том, что Марри ходил в одежде почти сплошь из вельвета. У меня возникло такое чувство, будто лет с одиннадцати – с тех пор, когда он еще обитал на своем тесном бетонном пятачке, – эта прочная материя ассоциируется у него с высшим образованием под сенью дерев, в каком-нибудь невероятно далеком месте.
– В городке под названием Блэксмит я просто не могу не быть счастлив, – сказал он. – Я приехал сюда, чтобы избежать историй. В больших городах того и гляди влипнешь в историю, там полно людей, в сексуальном смысле коварных. Я больше не позволяю женщинам свободно манипулировать некоторыми частями моего тела. В Детройте я влип в историю с одной женщиной. Ей понадобилась моя сперма в бракоразводном процессе. По иронии судьбы, я люблю женщин. Я с ума схожу при виде женщины с длинными ногами, бодро шагающей в бликах утреннего солнца, в будний день, когда с реки дует легкий ветерок. Ирония также и в том, что в конечном счете меня влечет не к телу женщины, а к ее уму, к женскому интеллекту. К этому мощному однонаправленному потоку, заключенному в специальную камеру, как во время физического опыта. Разговаривать с умной женщиной в чулках, когда она забрасывает ногу на ногу, – огромное удовольствие. Это негромкое шуршание, подобное помехам в эфире, способно опьянять меня на разных уровнях. И вновь ирония судьбы, причем связанная со сказанным выше: меня неизменно тянет к самым капризным и упрямым неврастеничкам. Мне нравятся простодушные мужчины и загадочные женщины.
У Марри непокорные, вроде бы густые волосы и пушистые брови. Шею по бокам покрывают редкие кудряшки. Короткая жесткая бородка, отсутствующая на щеках и не дополненная усами, производит впечатление необязательной детали, которую можно наклеивать и отклеивать в зависимости от обстоятельств.
– Какого рода лекции вы намереваетесь читать?
– Именно об этом я и хочу с вами поговорить, – сказал он. – Вы сделали с Гитлером чудную вещь. Создали кафедру, взлелеяли, как дитя, превратили в свою вотчину. Ни один из преподавателей любого колледжа или университета этой части страны не может даже произнести слово «Гитлер», не кивнув в вашу сторону – либо в буквальном смысле, либо в метафорическом. Здесь находится центр, самый достоверный источник. Теперь Гитлер принадлежит вам, он стал Гитлером Глэдни. Вероятно, это приносит вам глубокое удовлетворение. Благодаря монографиям о Гитлере колледж пользуется мировой известностью. В нем есть самобытность, он пропитан духом успеха. Вы создали целое учение вокруг этой личности, структуру с бесчисленными субструктурами и взаимосвязанными областями знания, историю в рамках исторической науки. Я восхищаюсь достигнутыми результатами. Это сногсшибательный упреждающий удар, нанесенный мастерски и расчетливо. Именно это я и хочу сделать с Элвисом.
Несколько дней спустя Марри захотелось взглянуть на местную достопримечательность, известную как наиболее часто фотографируемый амбар в Америке. Мы проехали двадцать две мили и оказались в сельской местности под Фармингтоном, среди лугов и яблоневых садов. Через холмистые поля тянулись белые ограды. Вскоре стали появляться указатели: НАИБОЛЕЕ ЧАСТО ФОТОГРАФИРУЕМЫЙ АМБАР В АМЕРИКЕ. По дороге мы насчитали пять указателей. На временной стоянке было сорок машин и туристский автобус. По коровьей тропе мы поднялись на небольшой пригорок, откуда было удобно смотреть и фотографировать. У всех были фотоаппараты, у некоторых – треноги, телеобъективы, комплекты светофильтров. В киоске продавались открытки и слайды – снимки амбара, сделанные с пригорка. Мы встали на опушке рощи и принялись наблюдать за фотографами. Марри долго хранил молчание, время от времени что-то поспешно записывая в маленькую книжечку.
– Амбара никто не видит, – сказал он наконец.
Последовало продолжительное молчание.
– Стоит увидеть указатели, как сам амбар становится невидимым.
Он снова умолк. Люди с фотоаппаратами покинули пригорок, и на их месте тут же появились другие.
– Мы здесь не для того, чтобы запечатлеть некий образ, а для того, чтобы его сохранить. Каждая фотография усиливает ауру. Вы чувствуете ее, Джек? Чувствуете, как аккумулируется неведомая энергия?
Наступило длительное молчание. Человек в киоске продавал открытки и слайды.
– Приезд сюда – своего рода духовная капитуляция. Мы видим лишь то, что видят все остальные. Тысячи людей, которые были здесь в прошлом, те, что приедут в будущем. Мы согласились принять участие в коллективном восприятии. Это буквально окрашивает наше зрение. В известном смысле – религиозный обряд, как, впрочем, и вообще весь туризм.
Вновь воцарилось молчание.
– Они фотографируют фотографирование, – сказал он.
Некоторое время он не произносил ни слова. Мы слушали, как непрестанно щелкают затворы, как шуршат рычажки, перемещающие пленку.
– Каким был амбар до того, как его сфотографировали? – сказал Марри. – Что он собой представлял, чем отличался от других амбаров, чем на них походил? Мы не можем ответить на эти вопросы, потому что прочли указатели, видели, как эти люди делают снимки. Нам не удастся выбраться за пределы ауры. Мы стали частью этой ауры. Мы здесь, мы сейчас.
Казалось, это приводит его в безмерный восторг.
Стоит настать тяжелым временам, как у людей обнаруживается склонность к перееданию. В Блэксмите полным-полно тучных взрослых и детей – коротконогие, они ходят вразвалку, в брюках с пузырями на коленках. Они с трудом вылезают из тесных машин; облачаются в тренировочные костюмы и совершают семейные пробежки, трусцой пересекая ландшафт; ходят по улицам, повсюду видя еду; едят в магазинах, в машинах, на автостоянках, в очередях на автобус и в кинотеатр, под величественными деревьями.
Только пожилые люди, похоже, не помешаны на еде. Хотя им порой не удается контролировать собственные слова и жесты, они при этом отличаются стройными фигурами и здоровым видом. В очереди у входа в супермаркет, где они выбирают тележки для покупок, женщины тщательно ухожены, мужчины решительны и хорошо одеты.
Я пересек лужайку перед школой, обошел здание и направился к небольшому открытому стадиону. По ступенькам стадиона бегом поднималась Бабетта. Я сел в первом ряду каменной трибуны, по другую сторону поля. Небо затянуло слоистыми облаками. Взбежав на самый верх и остановившись передохнуть, Бабетта уперлась руками на высокий парапет и наклонилась. Потом повернулась и стала спускаться. Грудь у нее мерно колыхалась. Слишком просторный спортивный костюм трепетал на ветру. Она шла подбоченясь и растопырив пальцы. Лицо обращено кверху, навстречу свежему ветерку, меня она не видела. Дойдя до нижней ступеньки, обернулась лицом к трибуне и повертела головой, разминая шею. Потом снова побежала наверх.
Три раза Бабетта поднялась по ступенькам и медленно спустилась. Вокруг не было ни души. Она трудилась не жалея сил – непрерывно двигались ноги и плечи, развевались волосы. Добежав до верха, она каждый раз опиралась на парапет и опускала голову, дрожа всем телом. Когда она спустилась в последний раз, я встретил ее на краю поля и обнял, сунув руки под резинку ее серых хлопчатобумажных штанов. Над деревьями появился маленький самолет. Бабетта, потная и теплая, заурчала по-кошачьи.
Она бегает трусцой, разгребает лопатой снег, заделывает трещины в раковине и ванне. Играет с Уайлдером в слова, а ночью, в постели, читает вслух эротическую классику. А что делаю я? Кручу и завязываю мусорные мешки, плаваю взад и вперед в бассейне колледжа. Когда я хожу пешком, сзади бесшумно приближаются бегуны и, обгоняя, вынуждают меня отшатываться в идиотском испуге. Бабетта разговаривает с собаками и кошками. Я вижу цветные пятнышки уголком правого глаза. Бабетта планирует лыжные походы, которые мы никогда не предпринимаем, и при этом сияет от возбуждения. Я пешком поднимаюсь в гору по пути в колледж и замечаю побеленные камни вдоль подъездных аллей новых домов.
Кто умрет раньше?
Этот вопрос возникает время от времени – подобно вопросу о том, где ключи от машины. Он заставляет нас обрывать фразы на полуслове и долго смотреть друг на друга. Быть может, сама эта мысль – часть природы плотской любви, этакий дарвинизм наоборот, согласно которому уцелевшему достаются печаль и страх. А может, некий инертный элемент в воздухе, которым мы дышим, редкость наподобие неона, со своей точкой плавления, своим атомным весом? Я стискивал Бабетту в объятиях на гаревой дорожке. К нам бежали дети – тридцать девчонок в ярких спортивных трусах, невообразимая подпрыгивающая масса. Энергичное дыхание, ритм шагов почти совпадает. Порой наша любовь кажется мне наивной. Вопрос о смерти превращается в прозрачный намек. Он помогает освободиться от иллюзий насчет будущего. Простодушные обречены – или это предрассудок? Мы смотрели, как девчонки пробегают еще один круг, уже растянувшись вереницей, каждая со своим лицом и походкой, почти невесомые в стремлении к финишу, способные приземлиться на нем без особых усилий.
«Марриотт» в аэропорту, «Даунтаун Травелодж», «Шератон», «Конференц-центр».
По дороге домой я сказал:
– Би хочет приехать на Рождество. Можно устроить ее в комнате Стеффи.
– А они знакомы?
– Познакомились в «Диснейуорлде». Все будет нормально.
– Когда это вы были в Лос-Анджелесе?
– Ты хочешь сказать, в Анахайме.
– Когда вы были в Анахайме?
– Ты хочешь сказать, в Орландо. Почти три года назад.
– А я где была? – спросила она.
Моя дочь Би – от брака с Твиди Браунер – в пригороде Вашингтона как раз начинала учиться в седьмом классе и с трудом приспосабливалась к жизни в Штатах после двух лет в Южной Корее. Она ездила в школу на такси, звонила подругам в Сеул и Токио. За границей ей недоставало сандвичей с эскалопом «Трикс» и кетчупом. Ныне же, монополизировав плиту Твиди, ни в чем не уступающую ресторанной, она готовила обжигающие блюда из зеленого лука и мелких креветок.
В тот вечер, в пятницу, мы заказали на дом китайскую еду и все вместе, вшестером, уселись смотреть телевизор. Бабетта взяла это за правило. Видимо, она решила, что если дети будут раз в неделю смотреть телевизор в обществе отца или отчима с матерью или мачехой, то в результате это средство массовой информации лишится в их глазах своего романтического ореола и превратится в полезное семейное развлечение. Будут постепенно ослаблены его подспудное наркотическое воздействие и жуткая, болезненная, отупляющая способность отсасывать мозги. Слушая эти рассуждения, я чувствовал себя ущемленным. Вечер, по существу, превратился для всех в изощренную пытку. Генрих сидел молча и ел блинчики с овощами. Стеффи расстраивалась всякий раз, если казалось, что с кем-нибудь на экране может случиться нечто постыдное или унизительное. Из-за непомерной впечатлительности ей постоянно бывало неловко за других людей. Она то и дело выходила из комнаты и ждала, когда Дениза подаст ей сигнал, что эпизод закончился. При этом Дениза на правах старшей пользовалась случаем, чтобы поговорить с нею о стойкости духа и необходимости всегда быть бесчувственной, толстокожей.
По пятницам, проведя вечер перед телевизором, я, по укоренившейся профессиональной привычке, до поздней ночи вдумчиво изучал литературу о Гитлере.
В одну из таких ночей я лег в постель рядом с Бабеттой и сообщил ей, что еще в шестьдесят восьмом году ректор посоветовал мне как-то изменить имя и внешность, если я хочу, чтобы меня всерьез считали новатором в гитлероведении. «Джек Глэдни» не годится, сказал он и спросил, какими еще именами я мог бы воспользоваться. В конце концов мы сошлись на том, что мне следует выдумать дополнительную букву для инициалов и назваться Дж. Е. К. Глэдни – и этот ярлык я ношу с тех пор, словно костюм с чужого плеча.
Ректор предостерег меня против того, что он назвал моим хроническим неумением себя подать. Настоятельно посоветовал прибавить в весе. Ему хотелось, чтобы я «дорос» до Гитлера. Сам он был человеком высокого роста, с брюшком, румянцем на щеках, двойным подбородком, большими ногами – и к тому же тупицей. Устрашающее сочетание. Я тоже отличался немалым ростом, большими руками и ногами, но, по крайней мере, в его глазах, крайне нуждался в дородности, в облике, говорящем о нездоровой невоздержанности в еде, о многословии и склонности преувеличивать, о неуклюжести и солидности. Похоже, он намекал, что сумей я стать более уродливым, это очень помогло бы мне сделать карьеру.
Таким образом, благодаря Гитлеру, я узнал, каким мне следует стать и к чему стремиться, хотя в этих стараниях я порой решаюсь на эксперименты. Темные очки в массивной черной оправе появились по моему предложению как альтернатива густой, косматой бороде, отпустить которую не позволила мне тогдашняя жена. Бабетта сказала, что ей нравятся инициалы «Дж. Е. К.» и она не считает их признакам погони за дешевой популярностью. По ее мнению, они наводят на мысль о достоинстве, важности и престиже.
Я – лживый тип, старающийся во всем соответствовать имени.
Давайте наслаждаться бессмысленными деньками, пока у нас есть такая возможность, сказал я себе, опасаясь, как бы кто-нибудь не начал ловко торопить события.
За завтраком Бабетта вслух, с выражением, прочла все наши гороскопы. Дошла до моего, и я постарался не слушать, хотя, наверное, слушать хотел – стремился, наверное, получить какие-то сведения.
После ужина, поднимаясь наверх, я услышал, как по телевизору сказали: «Давайте сядем в позу полулотоса и подумаем о наших позвоночниках».
В ту ночь, едва я уснул, мне показалось, будто я проваливаюсь сквозь самого себя, с замиранием сердца погружаюсь на небольшую глубину. Я проснулся весь дрожа и вперил взор в темноту, осознав, что у меня произошло более или менее нормальное сокращение мышц, известное как миоклонический спазм. Неужели это так и происходит – внезапно, окончательно и бесповоротно? Разве смерть, подумал я, не должна быть сродни прыжку ласточкой, грациозному, с раскинутыми, как крылья, руками и плавным входом в воду, чья поверхность остается гладкой?
В сушилке кувыркались синие джинсы.
В супермаркете мы случайно встретили Марри Джея Зискинда. В его корзинке были однотипные продукты и напитки, низкосортные товары в простой белой упаковке с незатейливыми этикетками. На белой жестянке значилось: «КОНСЕРВИРОВАННЫЕ ПЕРСИКИ». На белой пачке копченой грудинки отсутствовал целлофановый квадратик, в котором должен виднеться образец. На белой обертке баночки поджаренных орешков имелась надпись «АРАХИС НЕСОРТОВОЙ». Марри то и дело кивал Бабетте, пока я их знакомил.
– Это новый аскетизм, – сказал он. – Бесцветная упаковка. Меня она привлекает. Я чувствую, что не только экономлю деньги, но и способствую некоему духовному единению. Такое впечатление, будто идет Третья мировая война. Все кругом белое. У нас отняли яркие цвета и бросили их на борьбу с врагом.
Глядя в глаза Бабетте, он брал покупки из нашей тележки и обнюхивал их.
– Я раньше покупал эти орешки. Это шарики и кубики с трещинками и щербинками. Многие рассыпались. На дне баночки полно крошек. Зато вкусные. Но больше всего мне нравится сама упаковка. Вы были правы, Джек. Это последний всплеск авангардизма. Новые смелые формы. Способность потрясать.
Неподалеку от входа, прямо на прилавок с дешевыми книжками, упала женщина. Из кабинки на возвышении в дальнем углу, вышел грузный мужчина и, вытянув шею, чтобы лучше видеть, осторожно двинулся к ней. Одна из кассирш сказала: «Леон, петрушка», – а он, приближаясь к упавшей женщине, ответил: «Семьдесят девять». Нагрудный карман его пиджака был набит фломастерами.
– Выходит, вы готовите пищу в пансионе, – сказала Бабетта.
– У меня в комнате разрешено пользоваться небольшой плиткой. Там я просто счастлив. Я читаю программу телевидения. Читаю объявления в «Современном уфологе». Мне хочется окунуться в магию и ужас Америки. Мой семинар пользуется успехом. Студенты сообразительны и активны. Они задают вопросы, а я отвечаю. Они конспектируют мои лекции. Я и сам такого не ожидал, честное слово.
Он взял наш пузырек сильного болеутоляющего и обнюхал ободок защитного колпачка. Понюхал наши мускатные дыни, бутылки газировки и имбирного эля. Бабетта направилась в отдел замороженных продуктов – часть магазина, куда не советовал мне заходить врач.
– Волосы вашей жены – настоящее чудо, – сказал Марри, пристально вглядываясь в мое лицо как бы выражая мне свое глубокое уважение, основанное на этой новой информации.
– Да, это верно, – сказал я.
– Ее волосы имеют большое значение.
– Кажется, я понимаю, что вы имеете в виду.
– Надеюсь, вы цените эту женщину.
– Само собой.
– Ведь такие женщины на дороге не валяются.
– Знаю.
– Наверняка она проявляет доброту к детям. Мало того, бьюсь об заклад, что она просто незаменима в случае семейной трагедии. Женщины такого типа владеют собой, способны проявлять стойкость и оказывать поддержку.
– На самом-то деле, она сходит с ума. Чуть с ума не сошла, когда умерла ее мать.
– Что же тут удивительного?
– Она чуть с ума не сошла, когда Стеффи позвонила из лагеря и сказала, что сломала руку. Нам пришлось всю ночь гнать машину. Я случайно заехал на просеку лесозаготовительной компании. Бабетта рыдала.
– Ее дочь страдает вдали от дома, среди посторонних людей. Что ж тут удивительного?
– Не ее дочь. Моя.
– Даже не родная дочь!
– Да.
– Поразительно! Должен признать, я восхищен.
Выходили мы все втроем, пытаясь лавировать среди разбросанных у входа книжек своими тележками. Марри вкатил одну на автостоянку, помог нам забросить и запихнуть все наши двойные пакеты с покупками в «универсал». Въезжали и выезжали машины. Женщина-полицейский в своей наглухо закрытой малолитражке объезжала участок, разыскивая красные флажки на счетчиках стоянки. Мы добавили к нашему грузу единственный легкий пакет Марри с белыми предметами и через Элм-стрит направились к его пансиону. Мне казалось, что мыс Бабеттой – при такой массе разнообразных покупок, при том несказанном изобилии, о котором свидетельствовали набитые до отказа пакеты, их вес, величина и количество, привычные рисунки и яркие надписи на упаковках, их гигантские размеры, флюоресцентные этикетки купленных со скидкой товаров для многодетных семей, при том ощущении достатка, что мы испытывали, при ощущении благополучия, уверенности и довольства, возникавшем где-то в глубине души благодаря этим продуктам, – казалось, что мы достигли полноты жизни, неведомой тем, кто нуждается в меньшем, на меньшее рассчитывает, тем, кто строит планы на будущее вокруг вечерних прогулок в одиночестве.
Прощаясь, Марри взял Бабетту за руку: – Я бы пригласил вас к себе, да комната слишком тесна для двоих, если они не готовы к интимной связи.
Марри способен смотреть трусливо и в то же время открыто. Взгляд этот равным образом говорит как о предчувствии краха, так и о вере в торжество сладострастия. По словам Марри, когда-то, во времена запутанных городских связей, он полагал, что женщину можно соблазнить только одним способом – при помощи явного, открытого вожделения. Он всячески старался избегать самоуничижения, насмешек над собой, двусмысленности, иронии, утонченности, ранимости, утраты вкуса к жизни в цивилизованном мире и восприятия истории как трагедии – именно того, что, по его словам, ему больше всего присуще. Из всех этих элементов в свою программу откровенной похоти он постепенно включает лишь один – ранимость. Он старается выработать в себе такую ранимость, которую женщины сочтут привлекательной. Над этим он трудится сознательно, как человек, поднимающий тяжести в спортзале с зеркалом. Но пока что его усилия вылились только в этот полутрусливый взгляд, робкий и вкрадчивый.
Марри поблагодарил нас за то, что мы его подвезли. Мы наблюдали, как он идет к покосившейся, подпертой шлакоблоками веранде, где невидящим взглядом смотрит прямо перед собой человек в кресле-качалке.