— Ну так что же за беда? — спросила мадам Дефарж, затягивая еще один узелок на шее воображаемого врага.
— Только та и беда, — отвечал Дефарж не то жалобно, не то извиняясь и пожав плечом, — только та и беда, что мы не будем свидетелями торжества!
— Зато знаем, что подготовили его, — возразила она, значительно подняв руку. — Все, что мы делаем, делается не понапрасну. Я всей душой верю, что мы будем участвовать в победе и сами увидим торжество. Но если бы и не случилось этого, если бы я наверное знала, что до этого не доживу, только покажи мне аристократа или тирана, дай только добраться до его шеи, и я…
Тут мадам Дефарж стиснула зубы и с такой силой затянула узелок, что страшно было на нее смотреть.
— Постой! — воскликнул Дефарж, слегка покраснев, как будто чувствовал, что его подозревают в трусости. — Ведь и я тоже, милая моя, не остановлюсь ни перед чем!
— Это так, но ты все-таки проявляешь малодушие: для поддержания бодрости тебе нужно от времени до времени посмотреть на твою жертву. А ты старайся обойтись без этого. Когда придет время, спускай с цепи и тигра, и дьявола, но до времени держи и тигра, и дьявола на цепи и не показывай их никому… только смотри, чтобы они всегда были у тебя наготове.
Мадам Дефарж подкрепила этот совет тем, что звонко стукнула набитыми узелками о прилавок, точно хотела размозжить чей-то череп, потом сунула себе под мышку тяжелый платок и преспокойно заметила, что пора спать.
На другой день около полудня эта удивительная женщина сидела в винной лавке на своем обычном месте и прилежно вязала на спицах. Возле нее на конторке лежала роза, и, хотя она иногда взглядывала на цветок, лицо ее не меняло своего обычного выражения хозяйственной озабоченности. В лавке было не много посетителей; одни пили, другие просто сидели или стояли в разных местах. День был очень жаркий, и многочисленные стаи мух, перелетая с места на место, простирали свои любознательные исследования до самого дна липких стаканчиков, расположенных на прилавке перед хозяйкой, и там внезапно умирали. Их смерть, по-видимому, не производила никакого впечатления на остальных мух, гулявших пока на свободе; они смотрели на мертвых собратьев с таким хладнокровием, как будто сами они совсем не мухи, а слоны или что-нибудь столь же непохожее на мух, а потом подвергались той же участи. Любопытно наблюдать, до чего легкомысленны бывают мухи!.. И очень вероятно, что в этот солнечный летний день именно так думали при дворе.
|
В дверях показался человек; тень от него упала на мадам Дефарж, и она сразу почуяла в нем небывалого посетителя. Не глядя на него, она отложила свое вязанье, взяла розу и стала прикалывать ее к своему головному убору.
Удивительное дело: как только хозяйка взяла в руки розу, посетители перестали разговаривать и начали поодиночке уходить из лавки.
— Доброго утра, сударыня! — сказал новый гость.
— Доброго утра, сударь.
Эти слова она произнесла громко, а про себя прибавила, снова взявшись за вязание: «Ага! Здравствуй, любезный! Возраст около сорока лет, росту пять футов и девять дюймов, черные волосы, красивая наружность, смуглая кожа, темные глаза, длинное лицо, худощав, нос орлиный, но неправильный, слегка свернут налево, что придает лицу зловещее выражение. Здравствуй, голубчик!»
|
— Будьте так добры, сударыня, дайте мне рюмочку старого коньяка и глоток свежей холодной воды.
Хозяйка с самым любезным видом подала то и другое.
— Какой превосходный у вас коньяк, сударыня!
Этот товар первый раз в ее жизни заслужил подобный отзыв, и мадам Дефарж, доподлинно знавшая историю этого напитка, знала, что он не стоит таких похвал. Однако она сказала, что ей лестно это слышать, и опять принялась за вязание.
Посетитель в течение нескольких минут смотрел на ее пальцы, пользуясь случаем в то же время окинуть глазами все заведение.
— Как искусно вы работаете, сударыня.
— Я привыкла к рукоделию.
— И какой хорошенький узор!
— Вам нравится? — молвила она, с улыбкой взглянув на посетителя.
— Очень нравится. Можно узнать, для чего предназначается ваше вязанье?
— Так, для препровождения времени, — отвечала мадам Дефарж, глядя на него с улыбкой и проворно перебирая спицы своими ловкими пальцами.
— Значит, не для употребления?
— Это зависит от обстоятельств. Когда-нибудь, может быть, я найду для него подходящее употребление. Вот если найду, — прибавила она, вздохнув и с суровым кокетством тряхнув головой, — тогда и это вязанье пойдет в дело.
Достойно замечания, что обитатели предместья Сент-Антуан решительно не любили, когда мадам Дефарж носила в своем головном уборе розу. Два посетителя едва заглянули в лавку, притом в разное время, и уж собирались спросить себе вина, но, завидев ее головной убор, замялись на пороге, притворились, что ищут какого-то знакомого, которого в лавке не оказалось, и ушли. Что до тех, которые тут были, когда вошел этот новый посетитель, из них уж ни одного не осталось. Постепенно все разошлись. Шпион внимательно ко всему присматривался, но не мог подметить никакого условного знака. Уходя, каждый из гостей имел такой жалкий, нищенский и пришибленный вид и заходил сюда как будто так случайно и бесцельно, что казалось вполне естественным, чтобы он и убирался так же беспричинно.
|
«Джон, — думала про себя мадам Дефарж, высчитывая петельки узора на своем вязанье и не спуская глаз с незнакомца. — Постой еще немножко, и я при тебе вывяжу — Барсед».
— У вас есть муж, сударыня?
— Есть.
— И дети есть?
— Нет, детей нет.
— А дела идут плохо?
— Очень плохо, потому что народ беден.
— Ах да, несчастный, бедствующий народ! И притом такой угнетенный… как вы говорите.
— То есть как вы говорите, — поправила его хозяйка, ввязывая в его имя какую-то черточку, не предвещавшую для него ничего хорошего.
— Извините, конечно, это я сказал; но очень естественно, что и вы так же думаете. Это несомненно.
— Я думаю?! — воскликнула хозяйка, возвышая голос. — Нам с мужем некогда раздумывать, дай бог кое-как поддержать торговлю. Мы здесь только о том и думаем, как бы свести концы с концами. Вот и вся наша дума, и будет с нас этой заботы с утра до ночи, и нечего нам ломать себе голову заботами о других. Вот еще! Стану я думать о других! Не на таковскую напали.
Шпион, пришедший сюда с целью попользоваться хоть какими-нибудь малейшими крохами указаний, чувствовал себя совершенно сбитым с толку, однако не хотел выразить этого на своем зловещем лице, а напротив, упершись локтем в конторку, он стоял с галантным видом, понемножку прихлебывая из рюмки коньяк.
— А какое ужасное дело, сударыня, эта казнь Гаспара. Ах, бедный Гаспар! — Тут он испустил вздох глубочайшего сострадания.
— Вот еще! — хладнокровно возразила мадам Дефарж. — Раз люди пускают в ход ножи, это не может им пройти даром. Он должен был знать наперед, чем это пахнет. Доставил себе удовольствие — и расплатился за него.
— Я думаю… — сказал шпион, понизив свой мягкий голос до конфиденциального шепота и каждой чертой своего зловещего лица стараясь выразить щепетильность революционера, оскорбленного в своих заветных чувствах, — я думаю, что в здешнем околотке существует сильное возбуждение в пользу несчастного Гаспара. Замечается общее негодование и жалость к нему, не правда ли? Это, конечно, между нами…
— Право, не знаю, — отвечала мадам Дефарж безучастно.
— А разве вы ничего такого не замечали?
— Вот и муж мой! — сказала мадам Дефарж.
Хозяин винной лавки в эту минуту действительно появился в дверях, и шпион, притронувшись к полям своей шляпы, приветливо улыбнулся и сказал:
— Здравствуй, Жак!
Дефарж остановился и вытаращил на него глаза.
— Здравствуй, Жак! — повторил шпион уже не так уверенно и даже начиная конфузиться устремленного на него взгляда.
— Вы ошибаетесь, сударь, — сказал хозяин винной лавки. — Очевидно, вы принимаете меня за кого-то другого. Это совсем не мое имя. Меня зовут Эрнест Дефарж.
— Ну, все равно! — сказал шпион шутливо, но не без смущения. — Все-таки здравствуйте!
— Здравствуйте! — сухо отвечал Дефарж.
— Я имел удовольствие поболтать с вашей супругой и, когда вы вошли только что, говорил ей, что в предместье Сент-Антуан, судя по слухам, замечается (да оно и неудивительно) большая симпатия и сильное негодование по поводу несчастной участи бедного Гаспара!
— Я ни от кого ничего такого не слыхал, — сказал Дефарж, отрицательно качая головой. — В первый раз слышу.
С этими словами он прошел за прилавок и встал, положив одну руку на спинку стула своей жены и через этот оплот глядя в глаза человеку, которого они оба ненавидели и оба с величайшим удовольствием застрелили бы сию минуту.
Шпион, привыкший к таким проделкам, не менял своей непринужденной позы; он осушил рюмочку коньяку, запил его глотком холодной воды и попросил еще рюмочку. Мадам Дефарж налила ему коньяку, взялась опять за свое вязание и начала мурлыкать над ним какую-то песню.
— Вы, как видно, хорошо знакомы с этой частью города, во всяком случае лучше, нежели я? — заметил Дефарж.
— О нет, но я надеюсь познакомиться с ней поближе. Меня заинтересовали несчастные обитатели здешнего околотка.
— Вот как! — пробурчал Дефарж.
— Приятная беседа с вами, господин Дефарж, — продолжал шпион, — напомнила мне, что у меня связаны с вашим именем некоторые интересные воспоминания.
— Неужели? — молвил Дефарж вполне безучастно.
— Как же! Мне известно, что, когда доктор Манетт был выпущен из тюрьмы, вам, его старому слуге, было поручено позаботиться о нем. Вы его приняли с рук на руки. Как видите, все эти обстоятельства мне известны.
— Да, это верно, — подтвердил Дефарж.
Жена его, не переставая вязать и напевать песенку, случайно задела его локтем, давая понять, что благоразумнее будет что-нибудь отвечать, только покороче.
— К вам же приезжала и дочь его, — продолжал шпион, — ее провожал такой чистенький господин в гладком паричке; как бишь его звали?.. Лорри, кажется… еще он служит в конторе Тельсона и компании… И они тогда взяли от вас доктора и увезли его в Англию.
— Да, это верно, — повторил Дефарж.
— Не правда ли, интересные воспоминания? — сказал шпион. — Я был знаком с доктором Манеттом и его дочкой там, в Англии.
— Да? — молвил Дефарж.
— Вы нынче редко имеете о них известия? — сказал шпион.
— Редко, — отвечал Дефарж.
— Вернее сказать, — вмешалась мадам Дефарж, отрываясь от рукоделия и от песенки, — мы совсем ничего о них не знаем. В то время получили известие об их благополучном приезде в Англию, потом было еще одно или два письма, а с тех пор ничего. Они пошли своей дорогой в жизни, мы ведем свою линию и в переписке с ними не состоим.
— Совершенно справедливо, сударыня, — сказал шпион. — А эта барышня собирается выходить замуж.
— Как! Еще только собирается? — сказала мадам Дефарж. — Она была такая хорошенькая, что я думала, она давно замужем. Но вы, англичане, такие холоднокровные!
— О, почем вы знаете, что я англичанин?
— По вашей речи, — отвечала хозяйка. — А у вас выговор английский, стало быть, и порода английская.
Он не мог принять этого замечания за комплимент, но постарался вывернуться посредством любезной шутки. Покончив со второй рюмкой коньяку, он сказал:
— Как же, мисс Манетт выходит замуж. Только не за англичанина; он, так же как и она, французского происхождения. И кстати, о Гаспаре (ах, бедный Гаспар! Ужасная, ужасная казнь!)… Любопытно, что она выходит замуж за племянника господина маркиза, из-за которого Гаспара вздернули на такую высокую виселицу, или, лучше сказать, за теперешнего маркиза. Но он живет в безвестности, в Англии никто не знает, что он маркиз; он там — Чарльз Дарней. Фамилия его матери была Д'Оней.
Госпожа Дефарж продолжала вязать твердой рукой, но на ее мужа эти известия произвели заметное впечатление. Он всячески старался скрыть свое волнение, возился за конторкой, набил себе трубку, высек огня, раскурил ее, но, что ни делал, видно было, что он смущен и руки его дрожали. Шпион не был бы шпионом, если бы всего этого не подметил и не запомнил.
Видя, что наконец попал в цель и что из этого впоследствии можно что-нибудь извлечь, а между тем никаких других посетителей не было и посторонних разговоров заводить было не с кем, мистер Барсед заплатил за свою выпивку и распростился с хозяевами. Перед уходом он с самым любезным видом заявил, что рассчитывает на удовольствие дальнейшего знакомства с мсье и мадам Дефарж.
Когда он вышел из лавки на улицу, муж и жена еще некоторое время оставались в тех же позах, на случай чтобы он не застал их врасплох, если вздумает воротиться.
— Может ли это быть? — тихо сказал Дефарж, стоя с трубкой в зубах и по-прежнему одной рукой опираясь на спинку стула своей жены. — Правда ли, что он сказал насчет мамзель Манетт?
— Раз он сказал, вероятно, это вздор, — отвечала она, слегка подняв брови. — А впрочем, может быть, и правда.
— А если правда… — начал Дефарж и замолчал.
— Ну что ж, коли правда? — спросила жена.
— И если случится все, что должно быть, и мы доживем до торжества… надеюсь, ради нее, что судьба не допустит ее мужа вернуться во Францию.
— Что бы ни случилось, — сказала мадам Дефарж с обычным своим спокойствием, — ее муж от своей судьбы не уйдет и кончит тем, чем должен кончить. А больше я ничего не знаю.
— Странно, однако, — по крайней мере теперь мне это кажется очень странным, — продолжал Дефарж, как будто желая поставить жену на свою точку зрения, — что после всего нашего сочувствия к ее отцу и к ней самой, в ту самую минуту, как мы узнали о ее замужестве, ты своей собственной рукой внесла имя ее мужа в число осужденных и поставила его радом с именем того подлеца, что только что был тут!
— Мало ли будет еще более странных совпадений в тот час, когда на нашей улице будет праздник, — отвечала жена. — Да, они оба у меня тут записаны, это верно. И оба попали сюда по заслугам. А больше мне ничего не требуется.
Она сложила свою работу и стала отшпиливать розу, которая была приколота к косынке, повязанной на ее голове. Почуяло ли население предместья, что это ненавистное украшение снято, или вокруг лавки бродили люди, сторожившие момент его исчезновения, но, как только роза была устранена, посетители отважились снова зайти в лавку, и вскоре она приняла свой обычный вид.
Вечером, когда предместье особенно выворачивалось наизнанку, в том смысле, что всякий или сидел на окне, или присаживался на пороге наружной двери, или стоял на углах и перекрестках грязных улиц и переулков, стараясь дохнуть более свежим воздухом, мадам Дефарж, с вязаньем в руках, имела привычку бродить с места на место, переходя от одной группы к другой и выполняя миссию особого рода. Она была миссионерша, вестовщица, и таких было немало в ту пору; не дай бог, чтобы когда-нибудь в мире они появились опять.
Все женщины что-нибудь вязали на спицах. Рукоделие было самое дрянное, но этот машинальный труд служил механической заменой пищи и питья; руки были заняты, тогда как нечем было занять желудок и челюсти; если бы эти костлявые пальцы не были в движении, пустые желудки давали бы себя чувствовать гораздо резче.
Но пока действовали пальцы, и глаза смотрели живее, и мысль работала упорнее. И по мере того как мадам Дефарж переходила от одной женской группы к другой, все три сорта деятельности оживлялись, и каждая из женщин, с которыми она заговаривала, смотрела яростнее и быстрее перебирала спицами.
Сам Дефарж, с трубкой в зубах, стоял на пороге своей лавки и со стороны любовался на свою жену.
— Вот великая женщина! — говорил он. — Сильная женщина, и какая она величавая… ужас какая величавая!
Между тем стало смеркаться. С церковных башен понеслись звуки колоколов, изцали доносился барабанный бой королевской гвардии, а женщины сидели и все перебирали спицами. Наконец совсем стемнело. В то же время тьма иного рода начинала окутывать местность. Наступала та темная пора, когда приятный звук колоколов, звонивших теперь со многих стройных башен во всей Франции, должен был смениться грохотом пушечных выстрелов, а барабанный бой должен был заглушить жалкий голос того, кто в эту минуту был еще могучим воплощением власти и роскоши, свободы и жизни. Близилось время, когда эти самые женщины будут сидеть и все так же вязать, вязать, вязать, группируясь вокруг некоего сооружения, которого никто еще пока не строил, и пальцы их будут все так же проворно двигаться, но они будут считать не петельки своего вязанья, а те человеческие головы, что будут падать одна за другой.
Глава XVII
ОДНА НОЧЬ
Никогда еще заходящее солнце не обдавало более ясным блеском тихого закоулка в квартале Сохо, как в тот достопамятный вечер, когда доктор Манетт и дочь его сидели вдвоем на дворе под тенью чинары. И полная луна никогда не серебрила более мягким сиянием города Лондона, чем в тот вечер, когда она застала их сидевшими все на том же месте и, заглянув на них сквозь древесную листву, озарила их лица.
На завтра назначена была свадьба Люси. Ей захотелось посвятить этот последний вечер своему отцу, и они были одни под деревом.
— Папа, милый, счастливы вы теперь?
— Вполне счастлив, дитя мое.
Они мало говорили, хотя долго сидели так вдвоем. Пока было настолько светло, что еще можно было работать или читать, она не принималась за свое всегдашнее рукоделие и не читала ему вслух. Она всегда в эту пору либо читала ему, либо работала, сидя с ним под этим деревом, но нынешний вечер был совсем особенный, непохожий на прежние вечера.
— И я тоже сегодня очень счастлива, дорогой папа. Глубоко счастлива любовью, которую сам Господь благословил… моей любовью к Чарльзу и его любовью ко мне. Но если бы моя дальнейшая жизнь не посвящалась все-таки вам, если бы мои обстоятельства так сложились, что мое замужество отдалило бы меня от вас хоть на несколько улиц, я не могла бы чувствовать себя счастливой, меня бы совесть мучила так сильно, как не умею выразить. Даже и теперь, при настоящих условиях…
При «настоящих условиях» голос ее оборвался, и она не могла больше говорить.
При печальном свете луны она обвила руками его шею и прижалась лицом к его груди. Лунный свет всегда печален, так же как и солнечный, да и тот свет, что зовется жизнью человеческой, — все они печальны при восходе и при закате.
— Милый мой, бесценный! Можете ли вы теперь еще раз сказать мне, что нисколько не сомневаетесь в том, что никакие новые привязанности, ни мои новые обязанности никогда не станут между вами и мной? Я-то знаю это, но знаете ли вы? В глубине вашей души уверены ли вы в этом?
Отец отвечал тоном такого твердого убеждения и так бодро, что едва ли это могло быть притворно.
— Совершенно уверен, моя душечка! И даже больше того, — прибавил он, нежно целуя ее, — будущее кажется мне гораздо надежнее и радостнее, моя Люси, когда я смотрю на него сквозь призму твоего замужества, а без этого оно бы не было и не могло быть сколько-нибудь светло.
— Ах, если б я могла надеяться, что это так, папа!
— Верь, моя милая, что оно так и есть. Посуди сама, как просто и естественно одно вытекает из другого. Ты так молода, так всецело мне предана, что не можешь себе представить, до какой степени я опасался, чтобы жизнь твоя не пропадала даром…
Она хотела зажать ему рот рукой, но он взял эту руку и, держа ее в своей, повторил:
— Да, именно я боялся, как бы она не пропала даром, как бы ты не вышла из обычной и естественной колеи, и все из-за меня. Ты, по своему бескорыстию, не способна понять, как меня мучили эти соображения, но ты сообрази только, как же я мог быть вполне счастлив, когда твое счастье было неполно?
— Если бы я никогда не встречала Чарльза, папа, я была бы вполне счастлива с тобой одним.
Он улыбнулся ее бессознательному признанию, что, раз встретив Чарльза, она была бы без него несчастна, и сказал:
— Но ведь ты встретила его, и он твой Чарльз. А если бы это не был Чарльз, был бы кто-нибудь другой, но, если бы не было другого, я был бы тому причиной, и тогда мрачная сторона моей жизни распространила бы свою тень за пределы моего существа, и эта тень пала бы на тебя.
С тех пор как они давали показания в суде, в первый раз она услышала из его уст такой намек на период его страдальческого заточения. Эти слова поразили ее как нечто странное и новое, и она долго помнила впоследствии все подробности этого разговора.
— Посмотри, — сказал доктор, подняв руку и указывая на луну, — я смотрел на нее через окно моей тюрьмы, и тогда ее свет был невыносим для меня. Мне была так мучительна мысль, что она где-то освещает все то, что я потерял, что с отчаяния я бился головой о стены тюрьмы. Я смотрел на нее в состоянии такого летаргического отупения, что только и думал о том, сколько поперечных линий может на ней уместиться во время полнолуния и сколько раз можно их пересечь в перпендикулярном направлении…
Он пристально глядел на луну и через минуту прибавил, степенно рассуждая сам с собой:
— Помню, что в обе стороны приходилось по двадцать линий, только двадцатая умещалась с трудом.
Странное волнение, с которым она прислушивалась к этим воспоминаниям минувшего, все увеличивалось по мере того, как он предавался им; впрочем, он говорил об этом так спокойно, что опасаться было нечего. Казалось, что он просто сравнивает свое теперешнее благополучие с теми лютыми бедствиями, которые уже прошли.
— Глядя на эту луну, я тысячи раз думал о нерожденном младенце, от которого меня оторвали. Жив ли он?.. Родился ли живой, или удар, поразивший бедную мать, убил его? Сын ли это, который когда-нибудь отомстит за отца (было время, когда я, сидя в тюрьме, ненасытно жаждал мести)?.. Или это сын, который никогда не узнает истории своего отца и еще, может быть, подумает, что отец скрылся и пропал по собственной инициативе, добровольно? Или это дочь, которая вырастет и будет женщиной?..
Она крепче прильнула к нему и поцеловала его сначала в щеку, потом в руку.
— Я представлял себе эту дочь совершенно позабывшей о моем существовании… скорее даже совсем ничего не знавшей обо мне. Я высчитывал ее возраст, год за годом следя за тем, как она подрастала. Воображал ее замужем за человеком, тоже не имевшим понятия о моей судьбе. Так что для живущих я был уже мертвец, а для следующего поколения совсем ничто.
— Папочка, мне больно слушать, что вы могли так думать даже о несуществовавшей дочери… так больно, как будто я и есть эта самая дочь!
— Ты, Люси?! Ты для меня такое утешение, такая отрада, что я оттого и вспоминаю теперь об этих ужасах… Они невольно проходят передо мной на фоне этой луны, в этот последний вечер… О чем бишь я говорил сейчас?
— Вы говорили, что она ничего не знала о вас… Что она о вас не думала и не любила вас.
— Да, да… Но зато в другие лунные ночи, когда этот печальный свет и полная тишина затрагивали во мне иные струны, навевая на душу грустное и мирное настроение, как и всякое чувство, основанное на печали, я воображал, что она придет в мою келью, возьмет за руку и выведет из этих стен на волю. Я часто видел ее облик в лунном свете, так же ясно, как теперь вижу тебя… только никогда я не держал ее в своих объятиях… Она стояла между решетчатым окошком и дверью… Но ты понимаешь, это была не та дочь, о которой я говорил сначала?
— То есть облик был другой?.. Или вы иначе ее воображали?
— Нет, все было другое… совсем не то. Та представлялась моему расстроенному зрению в виде безжизненной фигуры… она была неподвижна. А тот призрак, который я усиленно вызывал, была другая, более реальная дочь. О ее внешности я знаю только, что она была похожа на мать… У той, другой, тоже было это сходство, как и у тебя, но на другой лад. Понимаешь, Люси?.. Нет, едва ли ты можешь это понять. Надо долго побывать одиноким узником, чтобы понять запутанные оттенки подобных ощущений.
Он был спокоен и вполне владел собой, но тем не менее кровь стыла в ее жилах, когда она слушала, как он подробно разбирает свое давно минувшее состояние.
— В этом более спокойном состоянии я воображал, как она приходила ко мне в лунном свете и уводила меня к себе домой показать, как она живет замужем и как ее жизнь полна нежных воспоминаний о пропавшем отце. Мой портрет висел в ее комнате, и она вспоминала меня в своих молитвах. Ее жизнь была деятельна, полезна и радостна, но все вокруг нее было проникнуто памятью о моей злосчастной истории.
— Эта дочь и была я сама, папа. Хоть и не такая хорошая, как она, но по силе своей любви к вам я на нее похожа.
— Она показывала мне и детей своих, — продолжал доктор, — и они слыхали обо мне, она научила их жалеть меня. Проходя мимо государственной тюрьмы, они всегда держались поодаль от ее мрачных стен и, глядя вверх, на окошки за железными решетками, шептались между собой. Не в ее власти было дать мне свободу, и я представлял себе, что она каждый раз приводила меня обратно в тюрьму, показав мне свой дом и детей. Но после таких видений я обретал благодатную способность плакать, падал на колени и со слезами благословлял свою дочь.
— Надеюсь, что я и есть эта дочь, папа. Милый мой, бесценный, можешь ли ты так же горячо благословить меня завтра?
— Люси, я оттого и вызываю в памяти все эти прошлые печали, что сегодня имею причины любить тебя больше, чем могу выразить, и благодарю Бога за свое великое счастье. Я никогда и не воображал, что возможно такое счастье, какое я узнал с тобой и какого ожидаю в будущем.
Он обнял ее, торжественно призвал на нее благословение Божие и смиренно возблагодарил Бога за то, что Он даровал ему такую дочь. Вскоре после того они вернулись в дом.
На свадьбу никого не приглашали, исключая мистера Лорри; решили обойтись даже без невестиных подруг, заменив их единственной неуклюжей особой — мисс Просс. Ради молодых даже и квартиры не меняли: оказалось, что прежнее помещение можно расширить, заняв те комнаты верхнего этажа, где прежде квартировал никому не ведомый и не видимый жилец, а больше им ничего не было нужно.
За ужином доктор Манетт был очень весел. Они сидели только втроем за столом, и третьей была мисс Просс. Он пожалел, что Чарльз не пришел, даже немножко поворчал на это, не зная, что его отсутствие было вызвано просьбой Люси, и с любовью выпил за его здоровье.
Пришло наконец время пожелать Люси спокойной ночи, и они разошлись по своим комнатам. Но часу в третьем пополуночи, когда все было тихо, Люси опять сошла вниз и прокралась в его спальню, мучимая какими-то смутными опасениями.
Однако все было на месте и в полном порядке: он крепко спал, его седые волосы живописно раскинулись на подушке, а руки спокойно лежали поверх одеяла. Она отставила подальше свою свечу, тихо подошла к его постели и поцеловала его, потом наклонилась к нему и стала на него смотреть.
Красивое лицо его носило горький отпечаток долгого заточения, но он старался стереть эти следы с такой твердой настойчивостью, что даже во сне они не проступали с достаточной резкостью. Это лицо было так замечательно своим выражением спокойной, решительной и осторожной борьбы с невидимым противником, что вряд ли в ту ночь можно было найти во всем обширном царстве сна хоть одно подобное лицо.
Она робко дотронулась рукой до его бесценной груди и внутренне произнесла молитву, чтобы ей пришлось оставаться верной ему до конца жизни, как того требовала ее дочерняя любовь и как того заслуживали его несчастья. Потом она отняла руку, еще раз поцеловала его и ушла наверх.
Солнце взошло, и тень от листвы чинары легла на него и трепетала на его лице так же легко и тихо, как тихо шевелились ее уста, когда она за него молилась.
Глава XVIII
ДЕВЯТЬ ДНЕЙ
В день свадьбы солнце взошло светло и радостно, и участники церемонии собрались в средней комнате, перед запертой дверью докторского кабинета, где доктор в это время разговаривал с Чарльзом Дарнеем. Все были готовы идти в церковь — и прекрасная невеста, и мистер Лорри, и мисс Просс, которая с течением времени успела так примириться с неизбежностью, что этот день был бы для нее днем полного блаженства, если бы ее втайне не смущало соображение, что на месте жениха следовало бы быть ее брату Соломону.
— Вот как! — говорил мистер Лорри, который не мог налюбоваться на невесту и несколько раз обошел ее кругом, чтобы не пропустить ни одной подробности ее скромного и красивого наряда. — Итак, моя милая Люси, вот для чего я привез вас через канал вот такую маленькую! Господи помилуй! Вот уж не думал не гадал, чем это кончится! Даже не воображал, что везу такое сокровище для моего друга Чарльза, и не знал, что он будет передо мной в неоплатном долгу!
— Вы ее не для этого везли, — заметила обстоятельная мисс Просс, — и ничего не могли знать заранее. Это все глупости!
— Неужели? Ну хорошо… только вы не плачьте, — сказал благодушный мистер Лорри.
— И не думаю плакать. Это вы плачете! — отрезала мисс Просс.
— Я, моя милая?
Мистер Лорри иногда позволял себе теперь немножко любезничать с ней.
— Да, вы. Я сейчас сама видела и не удивилась. Вы им подарили такое отменное серебро, что от такого подарка всякого человека слеза прошибет. Вчера, как принесли от вас ящик да я стала его разбирать, я над каждой вилкой и ложкой так плакала, что под конец ослепла совсем.
— Мне в высшей степени лестно это слышать, — сказал мистер Лорри, — но, клянусь честью, я не с тем посылал эти простенькие вещицы на память, чтобы кто-нибудь от них мог ослепнуть. Боже мой! Вот один из тех случаев, при которых человек поневоле размышляет о том, что он в жизни потерял. Да, да, да! Как подумаешь, вот уж почти пятьдесят лет, как могла существовать на свете некая миссис Лорри!