Ужин уже готов и мы начинаем жрать.
Пока жрали — начинают возвращаться другие. Группа Ежа подняла еще одного бойца. Юдинцев умудрился. И почему-то бросил свое барахло и ушел отчищать какую-то железку к воронке.
Группа Риты подняла двоих, бродя по берегу.
Количество мешков под киотом все увеличивается.
Киот — это уголок с иконами. Где горит лампадка. Это ветки, сложенные помостом. Над ним натянут полиэтилен. На нем стоят несколько образов.
Оттуда печально смотрит Богородица. Мама…
Под иконой черные пластиковые мешки. В мешках — люди.
Вот уже аккуратной кучкой — тридцать девять человек.
И Ей все равно — атеисты ли под Ней, или мусульмане. Все мы Ее дети. Даже те, кто от Нее отказался. Даже те, кто знать Ее не хочет. Она-то нас знает.
Эх, Синявино, Синявино…
Выпить, что ли?
Вовремя кружка подошла. Отхлебываю водку.
Пока заедаю ее салом, луком и хлебом — к столу подходит Юди и кладет ложку на стол.
— Смотрите…
И мы смотрим. Эту ложку он поднял вместе с бойцом. А на ложке выцарапано мелкими-мелкими буквами…
Еда в сторону. Водка тоже. Тут же заводим генератор — включаем свет. Включаем еще и все фонари.
Как хирурги в операционной склоняемся над солдатской ложкой.
— Л-т… Лейтенант, наверное. Уткин. Николай Алексеевич… — читает, разбирая буковки на алюминии Тимофеевич. — Один… Девять… Один… Шесть… Тысяча девятьсот шестнадцать. Год рождения, скорее всего. Кострома. Костромской РВК. Ро… Ро… Рославль, что ли? Ленина… Восемьдесят восемь.
Вот мужик — молодец.
Выцарапал на ложке все свои данные. Тут же звоню в Питер. Сереге Москвичеву — другу моему из города на Неве. У него безлимитный интернет. Нам слишком дорого через нетбук выходить на базу данных…
|
— Привет, Кислый!
— И тебе не хворать, Зеленый!
Это у нас свои приколы. Объяснять их сложно, долго, нудно и не нужно. Чтобы было проще — на этой линии связи — свои позывные.
— Сереж, нагугли сайт ОБД «Мемориал». Пробей там Уткина Николая Алексеевича.
— Сделаем… Позвоню, как пробью.
Всем не терпится узнать — есть ли какая-нибудь информация по костромичу лейтенанту Уткину.
Пятнадцать минут тянутся резиной.
Звонок.
— Зеленый, записывай!
— Угу!
— Уткин Николай Алексеевич. Шестнадцатого года рождения. Командир взвода двести девяносто шестого полка тринадцатой стрелковой дивизии. Записываешь?
— Пишу, пишу… Еще что есть?
— Это анкета на семью, получающую пособие по приказу заместителя НКО номер сто сорок дробь сорок два. Второй приказ от двадцать восьмого февраля сорок восьмого. Об исключении из списков. Здесь Уткин ваш — командир взвода отдельного огнеметного батальона Седьмой Гвардейской армии. В РККА с тридцать седьмого по сороковой. Потом с сорок первого. Пропал без вести в ноябре сорок третьего. Опять же — шестнадцатого года рождения… Записываешь?
— Угу…
— Костромич. Мать — Уткина Анна Петровна. Рославль. Ленина — восемь-восемь. Понятно? Больше данных нет.
— Записал!
— Как вы там?
— Живы! Спасибо, Кислый!
— Удачи, Зеленый!
Вот и разбирайся сейчас… Где же ты и как воевал, Николай Алексеевич?
Ладно… Разберемся дома. Отправим запросы в военкоматы и архивы. Проверим по интернетам.
Знаем главное — в одном из мешков для мусора лежат кости Коли Уткина из Рославля.
Я не успеваю сесть на лавку, как телефон снова звонит.
|
Смотрю — снова Серега.
— Не спишь еще? Тут что-то странное…
— В смысле? — отвечаю я.
— Седьмая гвардейская была сформирована первого мая сорок третьего.
— И чо? Как раз по датам совпадают, — пожимаю я плечами.
— Ничо! Она начала воевать на Курской дуге. В ноябре сорок третьего была на Правобережной Украине. Понял?
— О как! — удивляюсь я.
— Сейчас еще веселее будет. Тринадцатая дивизия не входила в состав Седьмой Гвардейской. В Седьмую входили — 15, 36, 72, 73, 78-я и 81-я гвардейские стрелковые дивизии, которые затем были объединены в 24-й и 25-й гвардейские стрелковые корпуса.
— Так… А Тринадцатая?
— А Тринадцатая была под Питером.
— Отлично! Теперь проще…
— Фиг там проще… До декабря сорок третьего Тринадцатая стрелковая находилась в составе Пятьдесят Пятой армии Ленинградского фронта.
— И что? — продолжаю тупить я.
— Ничего. Тринадцатая стрелковая находилась внутри блокадного кольца.
А вот это сюрприз из сюрпризов…
Мы-то работаем с внешней стороны блокады.
— Тринадцатая стрелковая стояла под Пулково.
Еще сюрпризнее… Это западная сторона кольца. Мы — с восточной. И как же лейтенант Уткин попал из своей Тринадцатой стрелковой на Волховский фронт?
Побежал прорывать блокаду в районе «Бутылочного горлышка» со своим огнеметным взводом? Прибежал и умер на позициях…
«Бутылочное горлышко» — это то самое узкое место блокады. Между Волховым и Невой. Между жизнью и смертью.
— Думайте там. Если что — еще позвоню.
Да… И что тут надумаешь? А может этот солдат вовсе и не Уткин? Может быть, махнулся не глядя, как на фронте говорят?
|
И тут внезапно на меня накатывает какая-то волна. Мне вдруг кажется — что никакой войны не было. Что все это сон. И никакого поиска нет. И что я занимаюсь нормальным, человеческим делом. И пусть мертвые хоронят своих мертвецов.
Что-то меняется в моих глазах. Так, что от взгляда отворачиваются другие — живые.
И вдруг приходит понимание — я тоже мертвый. Именно поэтому я и хороню своих мертвецов.
И не важно. Совершенно не важно, что грудь разрывает болью, а волосы седеют.
И тут же все проходит. И только сердце начинает бешено стучать. Иду вытаскивать простиранные потоком воды камуфляжки. Потом вывешиваю их на сушилке — веревках, натянутых между двух берез.
В это время договариваются — кто поедет на раскладку.
Змей, Мать, Заяц, Мурзик и я.
Вспомнил!
Зайца зовут — Пашка!
А потом иду в землянку и пытаюсь уснуть.
А в голове вертится…
Как?
Ну как он смог погибнуть здесь?
И так вертится до утра… Даже во сне… Как часто я вижу эти сны…
День шестой
Зато выспался. Утром все ушли работать, а я дремал в свое удовольствие.
«Урал» придет не раньше десяти утра. Так что, раньше восьми утра можно не вставать.
Разговаривать с утра лень.
Бродим по лагерю как зимние мухи по старому навозу.
На войне — как на войне. Есть время расслабиться? Расслабляйся. Если есть возможность бежать — беги. Если стоять — стой. Если сидеть — сиди. Если лежать — лежи. Жить? Живи.
Вот я и живу на вытащенном из палатки спальнике. Лежа живу. Кофеек попиваю. Книжку читаю. Покуриваю. Тишина… Красота!
Солнышко светит сквозь веточки полуобнаженных деревьев…
Ну что еще человеку надо?
Какую книжку читаю? А так… Богомолова. «Момент Истины». Совершенно по-другому она воспринимается здесь. Не там дома, а здесь. Когда ты под голову себе подложил пробитую каску, а босые ноги опустил в холодную воду заплывшей от времени воронки.
Красота…
Вот Ритка бродит вокруг стола, чего-то высчитывает. Вот Змей чего-то на столе вырезает ножиком. Вот Мурзик совершенно невозмутимо смотрит куда-то в лес и курит, курит. И Заяц бегает туда-сюда. Зачем он туда-сюда бегает? А он Заяц — обязанность у него такая. Бегать.
Расслабление… Нирвана… Солнце… Сегодня будет жаркий день… Жаркий… Да…
Вдруг Мурзик из-за пазухи достает пилотку. Надевает ее. Из кармана достает наган. А потом встает и идет в лес. И только желваки на его лице играют. И какой-то он весь переломанный… Еле идет… И холод штыка на теле…
Просыпаюсь я от окрика:
— Подъем, Дед!
— А? — подскакиваю я.
— Машина пришла.
Зашнуровываю берцы. Спальник и книгу тащу в землянку. Хотя небо и без облачка — это Питер. Дождь может налететь внезапно. С Ладоги или с Балтики — какая нам тут в лесу разница? А потом идем на дорогу.
Ветерок такой легкий, что даже не гаснет спичка, от которой прикуриваю. Благодать…
Идем. И тащим на себе мешки с костями. Нет. Мешки с бойцами. Сегодня мы их уложим в гробы.
Забираемся в кузов грузовика. Грузим мешки сюда же. И долго — очень долго! — ждем Тамбов. Лена со своими ребятками, как обычно, опаздывает. Тамбовский командир — чемпион по опозданиям.
Прибегают как раз в тот момент, когда у прапора из пайбата заканчивается терпение.
Он только завел машину — эти прибежали.
Ну и поехали.
На дне кузова лежат убитые в сорок первом-втором-третьем.
Мы, живые из десятого года, сидим на лавках.
Пока живые.
А они, пока, мертвые. Никто, более чем они, не заслужил жить. Но живем мы. А они мертвые.
Ничего.
Это ненадолго.
Едем себе едем. По заднему борту хлопает тент. Машина прыгает на кочках. От того, что нечего делать — высовываюсь за тент и начинаю считать столбы линии электропередач.
Одиннадцать… Двадцать семь… Тридцать… Сорок два…
Сорок два столба.
И поворот у «Журавлей». Где-то здесь мы в сорок втором остановились.
Машина вышла на трассу. Стало чуть меньше трясти. «Урал» прибавил скорости.
Скучно… Нет никаких приключений. Ну не считать же приключением то, что мы на ходу привязываем тент к крыше кузова? А то не видно «фольксов» и «тойот», обгоняющих армейский «Урал».
Просто едем.
Вот еще поворот. Машина притормаживает — дорожники шлепают горячим асфальтом по ямам. Кисло пахнет битумом. Точно кто-то из чиновничьих снусмумриков приедет завтра. А мы им шоу обеспечиваем. Готовим кости для пиара.
Солнышко греет лицо. Я млею как старый кот, подставляя небритую свою морду под горячие лучи. На небе ни облачка…
Еще поворот.
Проехали Молодцово — странная деревенька на краю войны и мира. Три хрущевки и кучки молодых алкоголиков, зорко восседающих у подъездов. Один магазин. Надо будет сюда заехать на обратном пути.
Еще поворот. Въезжаем на мемориал. Машина тормознула. Приехали.
Выпрыгиваем из кузова, щелкая каблуками берцев по асфальту. Блин. Я уже отвык от асфальта.
Мимо идут какие-то люди. В гражданской одежде. В чистой одежде. Я, внезапно, обнаруживаю, что я весь грязный. Руки умудрились в себя впитать прах той войны и почернели. Безымянный и средний пальцы на правой руке вообще желтые — от «Примы». Про одежду и говорить нечего. Вроде бы, отстирал вчера? Ан нет. Прошелся от лагеря до машины — вот уже и ботинки в грязи. И на внутренних сторонах штанин — глина.
И, вдруг, я понимаю, мне эта глина, эта грязь, эта земля — наша земля на моих ногах! — важнее любых наград.
На моих ногах — прах моих предков.
Вот так.
Идем к главной площадке мемориала. Слева и справа — мраморные и гранитные плиты. На плитах имена, звания и даты. ИХ так много… их ТАК много… их так МНОГО…
Синявинские высоты — одно из самых страшных мест на земле.
Странные холмы в центре болот. Здесь сидели немцы и долбили по Дороге Жизни. Сюда шли те, которых мы сегодня привезли сюда в «Урале».
Здесь… Здесь страшно. Даже сейчас, в мирное время.
Мы выгружаем мешки из кузова.
Тащим их к гробам. Саша их уже расставил по порядку.
— Пока двести восемьдесят бойцов со всей экспедиции, — говорит он нам. — Может быть, еще кто поднимет сегодня?
Может, конечно.
Все в этом мире бывает.
Снимаю обтянутую красной тканью крышку с одного из гробов.
Внутри мягонько. По-настоящему сделали.
Крышку складываю на соседний гроб. Их тут ровно сто штук. Обычно складывают троих в одну домовину. А иногда и одного. А иногда и десятерых.
Подтаскиваю мешок. Начинаю выкладывать. На белую подкладку гроба падают кусочки земли.
А потом о дерево стучат кости.
В мешке останки четырех бойцов. Выкладываю большие кости — конечности — так как они должны лежать у человека. Ноги внизу. Руки вверху. Осколки черепа на подушку. Зубы россыпью чуть ниже. Вместе с землей. Ключички выкладываю — как должны быть. Нотной стройкой — ребра. Из одного ребра торчит пуля. Не трогаю ее…
Вдруг, за спиной кто-то говорит полушепотом. Но я слышу:
— Мама, смотри… Скелеты!
Резко, словно вынырнув из какого-то липкого сна, я возвращаюсь в реальность. Оглядываюсь. За спиной стоят две женщины. Старшей — лет сорок. Младшей — на двадцать лет меньше. Обе с каким-то суеверным ужасом смотрят на череп в моих руках. К ним подходят еще несколько человек — краснолицый мужик и несколько детей. Подойдя, они замирают, словно споткнувшись о невидимую стену и не дойдя до гробов буквально полшага.
Я отворачиваюсь и продолжаю свое дело. Понятно, очередную экскурсию привезли.
— А, так это поисковики! — со знанием дела говорит мужик. В руке его бутылочка пива. Жарко, понятно. Тоже пива хочу. — Вот новых нарыли и хоронят.
Чувствую себя клоуном на арене.
— Тут наши оборону держали…
Меня едва не подбрасывает от этих слов.
— …а немцы атаковали и никак не могли взять Синявинские высоты.
Очень патриотичненькая версия истории. От которой тошнит.
— Папа, а почему они воевали тут?
Раньше мы спрашивали — за что они воевали…
— А это потому что два диктатора — Гитлер и Сталин — не могли поделить Европу и стали из-за этого воевать друг с другом.
У меня в руках бедренная кость. Хочется развернутся и вдарить мужику по морде этой костью.
— А они плохие были, да папа?
— Да, дочка. Очень плохие.
Я не выдерживаю и поворачиваюсь:
— Извините, но Вы мешаете.
Мне мешаете. Мужикам мешаете. Всем мешаете.
Я жду типичного наезда — «Да чо, брат, мы посмотрим брат!».
Не брат ты мне…
Мужик хочет сказать что-то подобное. Но у него не получается. Его за руку дергает дочь:
— Папа, пойдем еще погуляем? А-то тут страшно…
Я возвращаюсь к костям своих предков. Мне тоже страшно. За будущее.
Зачем мне это все? Что я тут делаю? Меня называли гробокопателем. Меня называли мародером. А я как тот ныряльщик, знающий цену глотку воздуха. Передо мной… Вокруг меня… Смерть. Поэтому я ценю жизнь. Ту, которая у меня есть.
Кости стучат по дереву.
Один гроб полон, второй, третий… Накрываем их крышками.
Лейтенанта Уткина в отдельный. Пусть даже это и не он… У него на лобовой кости черепа аккуратная дырка. Снайпер работал. Или случай, что на войне часто равнозначно.
Кости у него черные. А зубы белые, молодые. Сколько ему было в сорок третьем? Двадцать семь всего.
Землю, оставшуюся в мешке, высыпаю в гроб — это земля, которой лейтенант Уткин стал. Да. Он стал быть землей. Быть землей. Быть. Стал. Точка.
Накрываю гроб крышкой. Больше я тебя не увижу, лейтенант Уткин. Или кто ты на самом деле?
И так ли это важно?
Какие-то птички щебечут над кладбищем. У них брачный сезон. И солнце жарит, что есть мочи.
Как-то даже непривычно.
Сажусь на гроб перекурить. На пустой, естественно. Пока в нем нет людей — это просто ящик. Смотрю на часы. Блин… Опять час исчез. Когда берешь в руки кости — время и пространство сжимаются в какую-то сверхплотную точку. И вне этой точки — ничего нет.
Только сейчас я обнаружил, что Рита и мужики сложили уже всех остальных по своим новым постелям.
Да. Для меня гроб — это постель. Последняя. Не крайняя… Именно, последняя.
Ну, вот и все Раскладку закончили. Разложили косточки.
Можно собираться домой. Еще успеем покопать.
Но Сашка просить помощи. Бойцы его отряда работают. Тамбовцы и Северодвинцы все еще со своими найденными разбираются. Казахи из Алматы уже свалили. А ведь надо могилу под сотню гробов копать. Да не в ручную! Не! Экскаватор ждет команды на копку. Администрация Кировского района обеспечила. Чиновники обеспечивают все, что касается их репутации. Представьте себе — журналисты с журналюхами приедут завтра — а могилы нет!
Шутка. Мы и сами бы выкопали. Чай, опыт есть. В тех местах, куда чиновники не добираются, сами копаем.
Шайтан-машина ждет отмашки.
И Саша отмашку дает. Каждый вывороченный кусок земли мы быстро проверяем рабочими ножами.
Экскаватор рычит и выворачивает для нас все новые и новые порции.
В одной из них — доска. Пока «поисковый терминатор» заносит ковш над постепенно разрастающейся могилой, мы разглядываем ее. На ней ничего нет. Следующая порция приносит обрубок бревна.
Понятно.
Блин.
Блиндаж, в смысле.
Скорее всего, немецкий. Не потому, что бревно арийское, а потому, что здесь гансы оборону держали почти год.
А наши их тут убивали.
Блин, ты даж твою меть… Как же не хочется гансов-то поднимать. Господи! Ну пусть блиндаж пустой окажется!
Господь где-то там ухмыляется в седую бороду и делает блиндаж пустым.
Ничего нет, кроме бревен наката и дощатого пола.
Железяки не в счет.
Когда экскаватор выкапывает здоровенную квадратную яму — мы прыгаем туда. Тщательно просматриваем стенки будущей могилы. Еще осколки. И еще. А тут ключом бьет вода. Грунтовые воды, знаете ли. Пока экскаватор делает вход в могилу — по этому пологому входу мы завтра будем носить гробы — таскаем на дно хвойный лапник. Зачем?
Так красивее.
— Стоооой! Стооой, твою мать! — резкий крик за спиной. Я оборачиваюсь.
Очередным гребком экскаватор зацепил бедренную кость. Человеческую, конечно. Она торчит, словно палец из земли. Мужик за рычагами не видит ее. Он замахивается ковшом на следующий копок. За рычанием мотора он не услышал крик Мурзика.
Гоша кинулся к кости. Из кабины его не видно, он распластался по земле, разглядывая находку. Ковш неторопливо опускается на его спину. Гошке все равно. Потому как нам — похоронной команде, опоздавшей на семь десятков лет — важнее они, чем мы. Как им когда-то. Им дети Ленинграда были важнее своих жизней. Мы берем пример с них. Как уж получается.
И только наш ор, свист, мат и махание руками остановили увлекшегося экскаваторщика.
Он выпрыгивает из кабины.
Молча подходит к яме.
Заглядывает.
Потом кивает и говорит:
— Я отъеду. Когда подымете — свистни, Саш!
Сашка сдвигает фуражку на затылок, вытирает потный лоб:
— Да нормально все, сейчас бойца поднимем — сами тут спуск сделаем. Отдыхай.
Экскаватор — наш поисковый танк — разворачивается, лязгая гусеницами и прочим железом, а потом медленно чапает в гараж. Рокот двигателя постепенно исчезает за березками. Весенняя молодая зелень на них пропитывается запахом сгоревшей соляры.
Но мы этого не замечаем. Нам некогда. Змей бежит за лопатой к ребятам из Питера.
— Замечательно! Значит, пока копайте, я позже подойду, — Александр убегает решать свои дела. У него их море — завтра захоронение.
Я снимаю нож с пояса — протягиваю его Гоше. Кто нашел — тот и поднимает. Это не обязанность. Это привилегия.
Я, в этот раз, сижу и проверяю отвал.
И снова запах земли, запах сырости, запах жизни после смерти.
Пока мы вытаскиваем одну кость за другой, солнце неуклонно наступает на запад.
Через два часа мы поднимаем семерых бойцов.
Да. Семерых.
Четырнадцать бедренных. Четырнадцать голеней. Четырнадцать предплечий. Семь черепов. Зубы у всех беленькие-целенькие. Лежали тут друг на друге. Наши. Патроны, пуговицы, ремни — наши.
Вот так бывает — копали могилу. Подняли семь бойцов.
Завтра они лягут рядом — буквально в метре от места подъема.
И снова безымянные.
Змей вытирает нож о штаны. Протягивает мне. Я его сую в ножны. Не зря взял. Как знал.
Тащим мешки к гробам. Потом кости складываем в два гроба. Резервные — оставшиеся пустыми. Как будто там, наверху, все знали заранее. Впрочем, почему «как будто»? Знали. Им сверху видно все.
Подходит Сашка:
— Пойдемте, перекусим, ребята.
Мы идем полдничать. Да просто — жрать.
Садимся за столом.
Милая девушка молча наливает нам по паре половников супа. Сашка распоряжается выдать по банке тушенки каждому.
Суп вкусный, но очень горячий. Только что сварился. Нарезаем сало, которое с собой взяли. Лучок, чесночок.
Жду, когда суп подостынет.
Смотрю на длинный, кажется, бесконечный ряд надгробий, которые начинаются метрах в десяти от стола.
Под ними сотни, тысячи мужиков, которые могли бы жить, строить, делать сыновей. Наши деды успели нас родить. А многие из тех, кто тут лежит — не успел. Не успел ничего, кроме как поймать ту пулю, которая не досталась твоему деду. Большинству из них уже восемнадцать-двадцать. Мне, всего лишь, тридцать семь.
Вот памятник от армян, вот от казахов. Вот мусульманский полумесяц. Вот православный крест. А над всем этим, невидимые в белом от жары небе — звезды.
Мои размышления прерывает миленькая повариха:
— Жуй давай, остынет.
Я извиняюсь:
— Очень горячо, милая барышня. Вкусно, но горячо.
— На холодненькой, — протягивает мне кружку Саша.
Ну, когда ж мы отказывались от холодненькой?
Без тоста. Здесь, на кладбище, все тосты — третьи.
Впрочем, здесь везде кладбище.
Помянем же.
Передаю кружку по кругу.
— Саш, завтра какие планы?
— За вами машины придут от поибата. Одна точно. К десяти. В одиннадцать начало. Сначала митинг, потом панихида, потом похороним.
Понятно. Все, как обычно.
Сидим, трындим. Всякую хрень собираем. Лишь бы не принимать близко к сердцу то, что вот этими руками, которыми едим сейчас, только что уложили в гробы несколько десятков человек. Что вот тем ножом, которым только что подняли семерых красноармейцев, мы режем хлеб и открываем консервы.
— Ну что, прощаемся? Сейчас ребята подбросят до лагеря вас.
Еще раз прикладываюсь к кружке.
Потом идем к машине. На борту ее смешная надпись — «Бог любит пехоту». Да. Согласен. Бог любит пехоту. Именно ее он забирает, в первую очередь.
Мы загружаемся в нее. Змей, Рита, Мурзик, я. Тамбовцы — тьфу, тамбовчане — еще остаются тут. Северодвинские закончили раскладку и умчались в магазин.
Так что едем. Белесый, почти альбинос, водитель врубил «Гражданскую Оборону» и мы несемся по асфальту, а потом по грунтовке, подпевая Летову:
— Шла война к тому Берлину!
Да не подпеваем, а орем. Орем, порой так, что не слышно самого Летова. Орем, для того, чтобы выораться, чтобы забыть, хотя бы на минуту, костяной стук о дерево гроба.
Орем так, что не слышно двигателя.
На лобовом стекле у нас бумага. На ней — «Вахта Памяти».
Шла война к тому Берлину…. Господи, да когда же она закончится?
До лагеря добрались, сорвав глотки. Идем от дороги и смеемся друг над другом, над Сашкой, над землей, под небом.
Натужно смеемся, стараемся смеяться. Но смеемся.
При виде своих землянок, меня почему-то оставляют душевные силы. И я, не разговаривая ни с кем, бреду домой. Почитать перед сном. И спать. Завтра очень тяжелый день. Очень.
И только засыпаю, меня дергают за ноги:
— Леха! Нас в Тамбов приглашают!
Матерясь больше для вида, я натягиваю болотники. Почему не берцы? А потому как Тамбов стоит по ту сторону дороги. Во Мгинском районе. Чтобы до них дойти, надо пройти по маленькому болотцу кювета. По разлукам. По горю. По слезам.
Оказывается, к ребятам из Тамбова приехали их земляки — офицеры из бригады ГРУ.
Мы идем втроем — Еж, Ритка и я.
— Еж, как поработали?
— Да никак… Нулевый день…
Бывает.
А потом мы долго знакомимся, пьем, веселимся.
Вот Ритка настраивает гитару.
Вот капитан в полушубке хвастается нам:
— Ботинки сегодня копнул. Немецкие. Качество — супер! Вот надел и не жужжу!
А мы ж вяццкие валенки, мы ж всему верим…
Еж протягивает руку:
— Дай-кось посмотреть, ни разу не видал-от…
— Так-то да… — помогаю я Ежу играть тупого.
Рита пристально смотрит на нас. В глазах ее явно читается — «Э… Мужики… Не наглейте!»
А мы и не наглеем. Мы просто хотим копаные ботинки посмотреть, чо…
Еж крутит в руках левый ботинок.
Я капитану:
— Слушай, дай померять, а? Интересно!
Капитан, ничтоже сумняшеся, снимает второй ботинок, отдает его мне и при этом прикрикивает на Ежа:
— Э! Ты на зуб-то не пробуй!
Когда ботинок оказывается у меня в руках, мы с Ежом смотрим друг на друга и…
— Бежим!!! — орем в один голос и выпрыгиваем из-за стола.
Сначала пауза, а потом Еж протягивает ботинок гереушнику и говорит:
— Хучь ты и капитан, а с вяццкими не связывайсо!
А потом все начинают ржать. Свой ботинок я придерживаю. Когда смех утихает, говорю:
— Слушай… А давай махнемся! Ты нам ботинки, мы тебе Ритку. А?
Теперь Рита возмущается уже в голос:
— Э… Мужики! А вы не это??
— Ачоа? — перебивает ее Еж. — Ты — замуж, ботинки — нам. Всем — хорошо! Вот ты женат?
— Нет… — ошарашенно говорит капитан.
— Ща женим… Да не тяни ты пакши свои к лаптям! Лучше толы на Ритку разуй! Эвона кака баска девко-то!
Капитан аж в ступоре.
Потом я прекращаю шутку, отдавая ботинок. И мы пьем, пьем и пьем, снимая давление реальности на наши души.
А потом мы стреляем из ракетницы в черное небо, потом поем, потом идем домой, по очереди перенося Ритку через лужи на руках…
И ни разу не роняя ее…
Потом все расползаются по спящим землянкам. А я еще долго сижу у костра, гляжу на пламя, подкидываю дрова, пламя двоится, потом оно охватывает все небо и весь мир, я что-то шепчу про себя… А потом я засыпаю. Прямо у костра и засыпаю.
И снится мне, почему-то зима. И горки. И с этих горок катаются люди и смеются. И только я плачу. Без слез, потому как они замерзли ледышками где-то глубоко внутри… Но я плачу.
Потому что так легче дышать…
Линия смерти
(июль 1943)
Кашель — замучал. От сырости постоянно першило в горле. Вода была везде — на дне траншей мутной жижей, в блиндажах под досками, Она бесконечно падала с низкого неба, словно серая рыболовная сеть. А когда дождь заканчивался — висела в воздух влажной взвесью.
Самое противное — этот постоянный барабанящий звук капель по каске. Китайская пытка, прямо.
И кашель, кашель.
Еще кашлялось от ядреной трофейной махорки, которую солдаты роты предпочитали родному эрзац-табаку. Огонек сигареты — не грел, но создавал иллюзию тепла. Курить приходилось по очереди — один прятался на дне траншеи и, зажимая самокрутку в ладонях, пыхтел как паровоз. Второй, в это время, продолжал следить за изувеченным лесом.
Снайперы не дремали. Они, словно ангелы смерти, подбирались к траншеям и стреляли на любой огонек, на любое шевеление, на любой звук. Их убивали, вызывая огонь минометов на указанный участок. Но русские, словно болотные призраки, появлялись снова и снова.
Иногда Курту казалось, что там, в глубине тумана, живет какая-то огромная гидра, которой отрубают одну голову за другой, но она никак не убивается. Даже наоборот — новые и новые головы лезут и лезут из серой тьмы.
Время от времени, Курта потрясывало — окопная лихорадка давала о себе знать. Проклятые вши… Бороться с ними было бесполезно. Они, словно русские снайперы, появлялись буквально через несколько часов после бани. А когда Курт последний раз мылся в бане? Недели три назад. На другом краю земли — в Севастополе.
Там тоже были тяжелые бои — очень тяжелые. Но лучше четыре раза взять Севастополь, чем сидеть раз в этих проклятых болотах.
Курт уже считался ветераном роты. Впрочем, на русском фронте ветераном становится тот, кто пережил хотя бы один бой. Пусть даже тебе всего лишь — девятнадцать лет. За спиной был учебный лагерь в Позене, за спиной была Украина, за спиной был благословенный Крым. Да, там, на Мекензиевых высотах рота потеряла половину своего состава. Русские моряки дрались как фанатики, не желая сдаваться. Но немецкая машина сломила даже их.
Когда они, победители Севастополя, ехали на север, никто не сомневался в том, что они едут брать Москву. Однако, погода портилась, а они все ехали и ехали. Стало понятно, что цель — Ленинград — сердце Советов. Нет, конечно, начальство ничего не говорило, но солдатская молва — она, порой умнее генеральных штабов всех вместе взятых.
Ленинград… Камрады из группы армий «Север» опозорились в прошлом году, не сумев взять его, лишь замкнув кольцо блокады. И теперь парни Манштейна должны их научить — как брать большевистские крепости.
А погода портилась от километра к километру. Портилось и настроение — особенно когда встречались санитарные эшелоны и составы с битым металлоломом. Нет, конечно, Курт уже навидался раненых и разбитой техники насмотрелся. Но одно дело, когда это ты видишь на поле боя — там это привычная деталь пейзажа. Совсем другое дело, когда…
Вот едешь ты, разглядывая бесконечные поля и леса, за спиной пиликает губная гармошка — фельдфебель Шнайдер учится играть. Шульц, Хоффер и Вайнер смачно шлепают картами, на которых голые девки нарисованы, по дощатому ящику, застеленному газетой. Толстый Краузе жрет сало, нарезая его трофейным русским кортиком. И ласковый ветер шевелит волосы.
И на очередной станции, напротив твоего вагона, останавливается санитарный эшелон. Оттуда выглядывают забинтованные лица, слышны стоны и ругательства. И густой запах гниения и каких-то лекарств.