Или платформа останавливается. На ней искореженные куски разнообразного металла — танкового, самолетного или вообще не пойми какого. И от этих останков — пахнет горелым мясом.
И чем ближе приближались они к фронту, тем больше мрачнели лица. Вместо парада на Дворцовой площади пришлось прямо с перрона какой-то станции «MGA» идти в бой. Русские прорвали фронт «бутылочного горлышка», отделявшего Ленинград от страны. Героям Севастополя пришлось медленно, метр за метром, ползти по чертовым болотам, зажимая большевиков в смертельное кольцо окружения.
Капля упала на нос, и Курт вздрогнул, очнувшись. Потом, не глядя, пнул напарника:
— Фриц! Оставь покурить!
Ответом была тишина.
— Фриц!
— А? — встрепенулся тот.
— Уснул, что ли? — ругнулся Курт.
Фриц был еще совсем мальчиком. В роту он прибыл с пополнением на третий день «сражения в болотах» — так называли между собой солдаты эти безумные дни. Дни… Дни, отличавшиеся от ночей только сумеречным светом, едва проникавшим через низкие тучи. Фрицу повезло — он остался в живых после безумной атаки русских на их позиции. Тогда пришлось отступить — ввязываться в рукопашную с большевиками солдатам строго запрещалось. Это Курт узнал на своей шкуре еще под Севастополем — лопатка какого-то моряка едва не снесла ему череп, скользнув и содрав волосы на левом виске. Говорили, что русских специально годами, начиная с самого детства, учат драться кулаками. Как это… «Stenka na stenku», кажется. Варвары, что с них взять? Если русские доберутся до окопов — это конец. Вы когда-нибудь видели, как русский орудует штыком? Видели и выжили? Тогда вам повезло. Русский штык — четырехгранный. Он легко входит в живот, он не застревает в ребрах. Немножко довернуть его — и кишки перемешиваются, оставляя человеку шанс на мучительную, долгую смерть. Негуманное оружие. Но очень эффективное. И, зараза такая, легко вытаскивается, в отличие от немецких плоских штык-ножей. С другой стороны, им сало нельзя резать. Да и в замкнутых тесных помещениях им не помахаешь.
|
— Не… Задумался что-то, — вздохнул Фриц. — Держи!
Он протянул самокрутку товарищу. Курт немедленно присел и с наслаждением затянулся могучим табаком.
— Не высовывайся только, — буркнул он Фрицу. Тот послушно хлопнул коровьими пушистыми ресницами и полез к брустверу траншеи.
— Что там?
— Тишина вроде…
Тишина — это хорошо. Это — безопасно. С другой стороны, тишина — это неизвестность. Это — плохо.
Курт навалился на стенку траншеи, коленями упав в мокрую грязь. Сидеть на корточках — не получалось. От местной болотной воды его замучала дизентерия. Понос, попросту. Впрочем, не только его. Кипяти, не кипяти эту жижу — все равно пронесет. А как тут ее кипятить? Хорошо, что сухой спирт еще есть. Вот и сидишь, жрешь сухари, запивая их горячей коричневой водой. Повар, толстая свинья, не появлялся на передовой уже четыре дня. Русские ему не дают. Они — везде. Слева, справа, с тыла, с фронта. Кишкам от этого не легче. Они бурлят водой и сухарями, судорожной резкой болью заставляя скручиваться ужом на дне траншеи.
До отхожего места добраться — просто не успеваешь. Приходится не носить нижнее белье — все равно не успеваешь штаны сдернуть. Так под себя и ходишь, словно парализованный старик. Вонь стоит — невыносимая. А от хлорных таблеток еще хуже становится.
|
Уголек обжег желтые пальцы. Накуриться не успел. Пришлось сворачивать еще одну сигарету. Эх, вот у взводного хорошая машинка есть для заворачивания папирос. Когда его убьют — Курт заберет ее себе. А его убьют. Их всех здесь убьют. Потому что здесь, в этих болотах, нельзя жить.
Мой Бог, как же свербит между ягодицами!
— Курт! Курт! Там ползет кто-то!
Курт недовольно посмотрел на самокрутку и сунул ее в нагрудный карман. Свинская собака…
Потом привстал, испортив вонючий воздух новыми миазмами.
— Смотри! — Фриц кивком показал в сторону огромной воронки, появившейся вчера, после падения чьего-то снаряда и немедленно наполнившейся темной водой.
Курт осторожно высунулся над бруствером. Точно. Шевеление. Кто-то ползет. Причем, вдоль траншеи. Кто? Русские? Немцы?
Хм…
А какая разница? Шевелятся какие-то клубки, перекатываясь по очереди. Ну и пусть перекатываются.
— Ракету давай! — шепнул Курт. Фриц послушно кивнул, сполз на дно траншеи, зарядил ракетницу и пульнул ей в мрачное утреннее небо.
Толку от нее было мало. В принципе, лишь обозначили свой передний край. Силуэты замерли, вжимаясь в землю. Русские, наверное.
Курт передернул затвор и скомандовал:
— Поднимайся!
Фриц послушно встал. Тоже передернул затвор. Сдвинул прицельную планку. Молодец!
— Готов?
— Готов!
— По моей команде…
Когда ракета погасла — силуэты снова зашевелились.
— Огонь!
«Маузеры» внезапно захлопали, разгоняя туманную тишину приладожских болот. Один из силуэтов нелепо дернулся, потом другой, третий…
Из левофланговой ячейки рядовых немедленно поддержал басовитый голос машиненгевера. Пулеметчики не упустили шанс поразвлекаться. Правда, их очереди пошли гораздо выше и левее. Проснулось и охранение с правого фланга — там тоже захлопали карабины.
|
Из блиндажа выскочил заспанный фельдфебель — один из немногих оставшихся в строю севастопольских ветеранов.
— Русские?
— Уже нет, господин фельдфебель! — ухмыльнулся Курт. — Были, но закончились.
— Фу… — потряс головой Шнайдер. — Такой сон оборвали. Баба снилась. Вот с такими сиськами!
Фельдфебель изобразил руками гигантские арбузы.
— А куда стреляли-то?
Курт и Фриц одновременно кивнули в сторону болота. Фельдфебель слегка высунулся над бруствером, разглядывая местность.
— Точно русские?
Тревога его была понятна. В этой мешанине советские и немецкие войска перемешались слоеным тортом «Наполеон».
Ответить Шнайдеру Курт не успел. Тяжелая винтовочная пуля, выпущенная с расстояния в сто метров, обгоняя звук, расколола каску и череп и откинула фельдфебеля на противоположную сторону траншеи. На полсекунды позже прилетел резкий щелчок русской винтовки.
Траншея, в ответ на выстрел, вскипела огнем. Пулеметов и карабинов. Кто-то даже гранатами начал кидаться, отражая русскую атаку.
Свинцовый ураган прервали только свистки лейтенанта Беккера. И то не сразу.
Через несколько минут по нейтральной полосе заработали минометы.
Под их прикрытием фельдфебеля выкинули за тыловой бруствер. Предварительно, Курт вытащил из его карманов карты, табак и отцепил трофейную стеклянную фляжку с ромом, которой Шнайдер так гордился. Потом уже сломал медальон, сунув половинку в свой карман. На больной взгляд Фрица он лишь ухмыльнулся и протянул ему фляжку.
Живое — живым.
Потом их сменили.
Расплескивая грязную воду, покрывшую дно блиндажа, Курт и Фриц буквально рухнули на свои места.
— Шнайдер — все, — сообщил Курт.
В ответ кто-то всхрапнул. А Хоффер лишь меланхолично кивнул, продолжая перечитывать письмо. Он его получил прямо перед боем подо Мгой.
Бледный отсвет коптилки желто-красным светом резко выделял грязные разводы на бумаге.
Курт достал из ранца последний кусок хлеба. Открыл прямоугольную баночку с ветчиной и стал есть. Доесть не успел — просто уснул. В одной руке ложковилка, в другой — хлеб.
Сон — это самое важное, что есть у солдата. Еду, ее можно достать. А вот сон…
Увы, поспать не получилось. Орудия большевиков устроили адский концерт на позициях роты. Особой опасности не было — траншеи и блиндажи выдерживали удары артиллерийского молота. Потому как строить надо уметь. Здесь, в этих болотах, закопаться было невозможно — вода, вода, кругом вода. Поэтому траншеи наращивали. Укладывали двойным забором бревна, оставляя метровое пространство между ними, которое засыпали землей. Получалась могучая стена, в которой застревали пули, осколки, мины, даже снаряды.
Нет. Конечно, например, прямое попадание какого-нибудь русского гаубичного снаряда стены не выдерживали. Но, слава Богу, у Советов было немного крупнокалиберной артиллерии. Хотя, конечно, и одного снаряда на двенадцать сантиметров блиндажу хватит. Но это военная лотерея. Судьба! А от нее куда денешься? Только в рай. Или в Вальгаллу. Но, говорят, туда только СС попадает. А простой пехоте из вермахта — только в рай.
Курта непроизвольно передернуло от этих мыслей и от близкого разрыва.
«Нет, надо все же подремать» — кое-как он стащил с себя мокрую одежду. Аккуратно расстелил ее на нарах. Под голову положил сапоги. На полу их оставлять нельзя — кто-нибудь пнет, уронит — и на тебе! — полные воды. А носки уже все дырявые. На гвоздик, вбитый в бревно, держащее потолок, повесил свой медальон.
Ну вот, можно укладываться. Лечь на мокрые тряпки цвета грязного фельдграу и подсушить их теплом своего тела. Стоп! Сначала посыпать порошком от вшей. Вонючий, зараза! А что делать? Приходится спать, дыша дерьмом и порошком от вшей. Хотя, он ни разу не помогает. Проклятые «КВ» ползают и, похоже, питаются этой химией. А иначе, от чего они такие толстые?
Проклятая война. Проклятая Россия. Проклятые большевики.
Курт забрался под шинель. Поднатужился. Громко выпустил газы. Так теплее. И это… Своим дерьмом не пахнет.
Зачем они собирались на нас напасть? Что им мешало? И так им отдали половину Польши… Фюрер, Бог нации, тогда сказал, что русские собираются взять сторону Англии. Хотят влезть в европейские дела. Идиоты. Сидели бы в своей Азии… Кому она нужна? Здесь могут жить только русские. Но теперь — нет. Теперь, Германия дойдет до Урала и азиатская угроза больше не будет нависать над Европой. Да еще эти комиссары…
Под каким-то крымским селом их взвод расстрелял комиссара. Тот чего-то кричал по-своему и грозил им кулаком. А потом как все — задергался на пыльной земле. Это был первый выстрел Курта на настоящей войне. А потом был благословенный Крым и чертов упрямый Севастополь.
Тогда Курт думал, что не может быть ничего хуже войны на скальных тропинках Крымских гор. Увы. Ошибался.
Болота, болота… Проклятые болота…
Он почти уже уснул, когда плащ-палатку распахнул Шейдингер и в блиндаж ворвался холодный ветер, крупными каплями мазнувший по лицам солдат.
На него заорали все и гефрайтор торопливо запахнул вход. Но сон — сорвало.
Курт повернулся лицом к стенке, разглядывая капли влаги, стекающие по лицу какой-то бумажной красотки, выдранной покойным фельдфебелем из журнала и приспособленной на ржавые кнопки. Одна из кнопок красовалась чуть-чуть повыше белых трусов. Почти в центре композиции.
Шейдингер бесцеремонно плюхнулся на нары, двинув Курта локтем в поясницу.
— Двигайся!
— Иди в задницу! — буркнул Курт, но подвинулся. — Как там?
— Жопочка, — ответил гефрайтер, стягивая промокшую майку с мускулистого тела.
— В смысле? — не понял Курт.
— Вода поднимается. В низине у парней ее по колено уже в траншее. Представляешь?
— Угу…
— Ты подвинешься или нет?
— Угу…
Курт подвинулся.
Шейдингер тесно прижался к голой спине Курта своей голой спиной. Накрылся своей шинелью.
Вот теперь — точно можно греться. Два индейца под одним одеялом не мерзнут.
— Болотные солдаты… — хихикнул вдруг Шейдингер.
— М? — не понял Курт.
— Песню эту знаешь? Болотные солдаты, несем с собой лопаты!
Курт приподнялся на локте:
— Точно! Про нас же! А ты слова помнишь?
— Ну так… Это вот помню…
И два голых, зябнущих от холода и сырости, человека затянули сиплыми голосами:
Auf und nieder geh´n die Posten,
keiner, keiner kann hindurch.
Flucht wird nur das Leben kosten,
vierfach ist umzäunt die Burg.
А потом заорали:
Болотные солдаты.
Несем с собой лопаты.
В лес.
Они орали в бревенчатый, грязный потолок блиндажа, с которого им на лица капала коричневая вода и падали комочки земли, встревоженной близкими разрывами.
Однако мы не сетуем,
зима не может быть бесконечной.
Когда-нибудь мы радостно скажем,
наш дом принадлежит снова нам.
Они бы и дальше стали орать, но на припеве, где болотные солдаты должны были вернуться домой, в певцов прилетел сапог.
— Эй! Вы охренели, что ли? Может еще «Интернационал» споете?
— Иди на хер, — опять приподнялся на локте Курт, глядя в глаза Хофферу.
Тот, скомкав письмо, покрывшееся фиолетовыми разводами чернил, и сунув его за пазуху, быстро стрельнул глазами в сторону выхода. А потом выразительно постучал себя по лбу. Легко спрыгнув на грязный пол, он подошел к лежанке Курта и Шейдингера, шлепая пятками по коричневой воде.
— Идиоты! В штрафдивизию хотите? — шепнул он, чуть наклонясь к ним.
— А что? — не понял Курт.
— Идиоты! Вы хоть знаете, что это за песня?
— Да, вроде, еще с Той Войны. Мне говорили, что ее во Фландрии пели, в шестнадцатом году…
Хоффер поморщился:
— Это гимн концлагерников-коммунистов, идиоты.
От близкого разрыва снова задрожали стены.
— А ты откуда знаешь?
Вместо ответа Хоффер снова постучал себя по лбу желтым от табака пальцем и ушел на свою лежанку.
Шейдингер пожал плечами и перевернулся на другой бок. И тихонечко, чтобы услышал только Курт, снова запел:
Wir sind die Moorsoldaten
und ziehen mit dem Spaten ins Moor.
— Заткнись, на всякий случай, — буркнул Курт.
— А что будет? — поинтересовался Шейдингер и округлил голубые глаза. И без того детская наивность его лица, резко контрастировавшая с язвительностью его же характера, превратилась в какую-то белобрысую… Непосредственность, что ли?
— В штрафдивизию не хочешь попасть?
Да уж… Из штрафдивизий не возвращался никто. Приговор — до конца войны. Выход один оттуда — смерть. Или победа, по случаю которой, наверняка, объявят амнистию. Ходят слухи, что русские взяв пример с немцев, завели у себя штрафные подразделения. Курт был более чем уверен, что против их подразделения дерутся как раз штрафники, набранные в «Гулаге» — этом ледяном отражении ада. Слишком уж упертые они. Наверняка за каждым стоит комиссар с еврейской физиономией и размахивающий «наганом». Только почему они не сдаются? Лучше уж в плен попасть, чем умереть от комиссарской пули в спину.
— Да откуда тут партийные? — удивился Шейдингер. — Они же на дух передовой не выносят.
— Мало ли, — пожал плечами Курт.
— Дерьмо! Не толкайся! — взвизгнул гефрайтер. — Я же упаду!
А потом помолчал и шепнул:
— Думаешь, донести кто-то может?
Курт покосился на Шейдингера, подмигнул ему и отвернулся к сырой стенке, наблюдая, как стекают крупные капли воды по серым доскам.
Близко что-то ахнуло и с потолка опять посыпались жирные шматки земли. Один из них угодил точно в висок. Молча Курт стер его с лица, заодно поймав еще одного вшивого «партизана».
— Фриц! — крикнул Курт.
— Спит он, — отозвался кто-то из ветеранов.
— Фриц! Срать пойдешь?
О! Такое обыденное дело, о котором даже не задумывались там, дома, в Германии, вдруг превратилось в аттракцион. Ежели по легкому можно было просто пометить любой угол или поворот траншеи, то вот посрать…
Отхожим местом служило дырявое и ржавое ведро, которое берегли как зеницу ока. Остроязыкий Шейдингер обозвал его «королевской вазой».
— Фриц!
— М? — наконец откликнулся юнец.
— Прикрой меня.
Командир медицинской службы полка заставил вырыть выгребную яму в ста метрах от позиций. Вырыли. И вырыли ход сообщения к ней. Это чтобы дизентерии не случилось. Однако, беда заключалась в том, что яму пришлось рыть на вершине холма и любой, кто подымался из траншеи по ходу сообщения, немедленно попадал под прицел русских. А еще, так же немедленно, выяснилось, что против местной темной воды не помогают ни хлорные таблетки, ни чистые руки, вообще — ничего. Живот крутило по какому-то сатанинскому расписанию — кишки не зависели ни от времени суток, ни от количества еды. Впрочем, одна зависимость была. У Курта начинало крутить живот прямо перед боем. И ни разу, сволочь такая, не ошибался.
Срать приходилось прямо в блиндаже. В ржавое ведро. А потом, чтобы не воняло… Шейдингер как-то обмолвился, что запах дерьма добавляет некую изысканность в атмосфере. «Одна живая струйка свежепереваренной пищи диссонансом оттеняет аромат тухлого мяса и запах гари. Настоящие немецкие духи!» Да… Дерьмо, трупы и порох — вот чем воняет война. А потом, чтобы не воняло, дежурный по блиндажу бежал с этим ведром к сортиру. Посравший же должен был его прикрывать.
Фриц только вздохнул, натягивая сапоги.
Курт ловко спрыгнул ступнями в воду и вытащил ведро из-под лежанки. И присел над ним, стараясь сморщенным от холода и сырости членом не коснуться ржавого края ведра.
— Фриц! — внезапно окликнул рядового Хоффер.
— Что? — тот меланхолично натягивал на голое тело китель.
— А у тебя баба была?
— Ну… Да… — отрешенно ответил Фриц.
— А какая?
— Ну… Такая… — Фриц попытался показать мягкие окружности, но зацепился за ремень «Маузера» и уронил винтовку в лужу на полу. Курт, от удовольствия, громко выдал неприличный звук задними губами, с шумом выпустив из себя очередную жидкую струйку коричневого дерьма.
— Эх… А вот у меня баба была… — замечтал, глядя в бревенчатый потолок Хоффер, — По сраке ее шлепнешь утром — жопа до вечера колыхается. А как раком ее поставишь — она так сожмет, еле-еле ходишь в ней. Туда-сюда, туда-сюда… А титьки? Титьки, что голова младенца! Вот как у Фрица, ей-богу — не вру!
— Хоффер, заткнись, — просипел Курт, тужась и глядя на покрасневшее лицо Фрица.
— Расслабиться не можешь? — приподнял голову Шейдингер.
— Да иди ты! — отмахнулся Курт.
А солдаты заржали. Коротко так и быстро. Словно взрыв малого калибра.
Наконец, бурление в животе закончилось. Причем, так же внезапно, как и началось. Курт встал, подошел к лежанке, шлепая босыми ступнями по воде цвета дерьма, поколебавшись, посмотрел на одежду. А смысл? Смысл ее надевать? Он натянул сапоги на голые ноги, а на голову — стальной шлем.
Застегивая ремешок под щетинистым подбородком он вдруг поплыл. Ему вдруг привиделось то, что он уже видел. Он вдруг увидел, как Шейдингера раздует воздухом из пробитых легких и он будет лежать на окровавленной земле, раздуваясь с каждым вздохом и русская пуля будет ворочаться в его груди. А Хоффер будет собирать кишки вместе с грязью и засовывать их в распоротый живот. А Фриц — Бог мой, как же у него фамилия? — лопнет расколотым черепом под русским прикладом. И никто, никто из них никогда не вернется домой, потому что дома — больше нет. Их дом отныне — Россия.
Курт потряс головой и видение исчезло. Он глянул на висящий на гвозде медальон и вдруг понял: «Надену? Погибну!». И не надел.
— Милый, что тебе приготовить на ужин? — сонно прошептал голый Шейдингер, ежась под мокрой шинелью.
— Куропаток по-французски.
Бог мой… Мой Бог? Мой ли этот Бог, засунувший меня, молодого парня в эти проклятые болота, заставивший меня пятиться по траншее голым с винтовкой наперевес? Мой ли это Бог, заставивший меня прятаться от своего собственного дерьма? Мой ли это Бог, убивший русскими руками моих друзей? Ханс, Петер, Франц — скажите мне — мой ли это Бог?
Или этот Бог — русский?
Гот мит унс? Найн. Прав был сумасшедший философ. Бог — умер. Нет. Бог — не умер. Он — перебежчик. Он перебежал в тот самый день, когда мы бросили его сами. В тот самый длинный день. А может быть, еще раньше? В тот день, когда дети пошли в школу? А может еще раньше? В тот день, когда ОН стал вместо НЕГО Богом нации?
За спиной журчало выливаемое кишачье из ведра, когда вдруг Курт увидел как из серой тьмы, словно порождения тьмы, освещаемые внезапно выглянувшим закатным, цвета багровой крови, солнцем, вырисовались жидкой цепью силуэты в ненавистных длинных шинелях с трехлинейками наперевес.
— Алярм! Алярм, ферфлюхте швайнехунд!
Загрохотали пулеметы боевого охранения с флангов, защелкали редкие — пока редкие! — карабины, но вот уже разворачивают ротные и батальонные минометчики свои машинки, вот уже из блиндажей и землянок начинают выскакивать камрады, срывая длинноручные гранаты…
Вот уже и сам Курт мчится к брустверу, шлепая по мокрым бедрам мужским дос…
Да не было у Курта Женщины. Ну не считать же за Женщину ту польскую проститутку из Позена? Он даже не успел толком испугаться тогда, когда все закончилось. Она даже не вспотела. И он навсегда запомнил ее презрительный взгляд.
Как же ее звали? Барбара? Магда?
Нет… Магдой звали ту девочку на Рейне. Ту девочку. На том Рейне. В тот день.
Прости меня, Магда… Жаль, что так и не смог стащить с тебя трусики. Жаль, что ты так и не стала Первой Женщиной. Жаль, что я испугался быть твоим Первым Мужчиной. Жаль… Жаль…
Как жаль… Жаль, что все так случилось. Магда, Магда, как ты, Магда? Какая же у тебя была фамилия? Какая же была у меня фамилия?
Этого всего Курт никак не мог вспомнить. Ему некогда было вспоминать, потому как он вдруг голым выскочил на бруствер траншеи с «Маузером» наперевес и побежал навстречу большевикам. Каска больно била по вискам и затылку, но он бежал.
Где-то там, далеко в тылу, обескровленные взводы первой линии поднялись за голым своим собратом в контратаку, такую же бессмысленную и беспощадную, как вся эта война. А еще дальше кто-то в витых погонах начал перебрасывать дополнительные резервы на участок прорыва. А еще дальше — совсем-совсем далеко — кто-то бесноватый орал на своих генералов.
Штык, русский штык, вошел Курту прямо в солнечное сплетение. Последнее, что он услышал в своей короткой жизни, было:
— Совсем фрицы охренели, голыми в атаку бегают.
Он не увидел, как русские взяли первую линию траншей, как вели Шейдингера, поднявшего руки и молившегося про себя — «Аве, тебе Мария, кончилось все!», как дострелили тяжелораненного Хойфера, как врубили саперной лопаткой лейтенанту Беккеру поперек лица, как добили прикладом Фрица…
Бог мой, как фамилия у тебя, Фриц?
Фамилии, фамилии… Семьи, в переводе с немецкого.
Фамилии…
А фамилии в эти минуты собирали посылки. «Вот тебе вязанные носки, Фриц, шерсть мы получили по разнарядке от партайкомитета, как семья фронтовика. Я связала их сама из украинской шерсти…», «Курт, мы тебе посылаем французские оливки, до войны мы не могли тебе позволить, но сейчас…», «Дорогой отец! У нас все хорошо, мы ходим в школу и уже получили свои первые отметки, а сосед наш, Хайнц, попал в госпиталь, потому что…»
А потом были черные строки, вымаранные военной цензурой. И строки эти постепенно пухли, пухли, расширяясь, растекаясь чернильным пятном зрачков по белкам глаз.
Фриц, Курт, Франц, Ханс…
Курт же смотрел неживыми глазами в низкое русское небо, серой шинелью раскинувшее свои полы над мертвыми полями.
Кого-то встречают ангелы.
Кого-то — черти.
Никто и никогда не узнает — какая была твоя фамилия, Курт.
Все кончилось, Курт.
Все — кончилось.
Все.
Кончилось.
Магда, Магда… Где ты, Магда?
А Петербург? А нету больше этого Петербурга. И не будет никогда. Только Ленинград и…
И только Магда, Магда…
С кем ты, Магда?
Линия сердца
(май 2011)
День седьмой
Ровно к десяти приходит «Урал». Один. Нас тут всех человек семьдесят. В кузов мы ни разу не входим.
Решение принимаем просто и быстро. Сначала мужики набиваются как сельди и нас везут до трассы. Там мы выгружаемся. Машина возвращается за детьми и женщинами. Мы шагаем в сторону поворота на Синявино. Стоять и ждать автобус — неохота. Хочется идти. Потому как хочется побыстрее закончить этот день. Мы его так ждем — захоронение — и почему-то так ненавидим, одновременно. Солнце щиплет щеки. Мы шагаем по трассе. Время от времени махаем руками.
Странно, но все, у кого есть хотя бы одно место, останавливаются. По одному мы запрыгиваем в «фольксвагены» и «тойоты». Здесь понимают, что такое война и кто мы тут такие, на этой войне.
Останавливается пустая «Газелька». Мы нагло оккупируем ее. За рулем кавказец. И тут мы узнаем его.
Этот парень нам возит продукты с оптовой базы. Ритка считает продукты, звонит в Кировск на базу, делает заказ. Этот парень привозит нам его.
— На захоронение едити, да? — с сильным акцентом спрашивает он нас.
— Туда, брат, туда! — перекрикиваем мы грохот раздолбанного кузова и мотора.
— Я вас до Молодцова подкину, дальше дойдете, да?
На это мы даже не рассчитывали.
Там от Молодцова пара-тройка километров до Синявино. До предчувствия бессмертия.
Парень за рулем извиняется и ругается одновременно. Если бы мы позвонили им заранее, то они чего-нибудь придумали и отвезли бы нас всех.
Я ему верю. Потому как каждый год от этой базы нам привозят бесплатно минералку и какие-нибудь плюшки-печенюшки. И тут же наглею:
— Так мы в четыре будем обратно добираться?
— В четыри?? — протягивает кавказец. — Я передам.
Потом мы едем молча, слушая какой-то азербайджанский рэп, долбящий из колонок.
В Молодцово он нас высаживает. На прощание белозубо улыбается:
— У меня тут дедушка ваивал!
— Тут лежит? — спрашиваю я.
— Нэт! На Родина лэжыт!
Потом машина пылит по дороге в сторону Кировска, а мы идем к мемориалу.
Гастарбайтеры, говорите? Ну-ну…
Прошли буквально метров сто. Остановился «Камаз». За рулем пацан-сержантик. Просто кивает нам. Без разговоров мы забираемся в крытый кузов. Там какие-то мужики в камуфляжах. Наши, похоже.
— Вологда!
— Вятка!
— Земляки!
Вот и познакомились.
За пять минут уничтожаем фляжку с разведенным спиртом. И тут же приехали. Чего там ехать-то?
Идем по аллее. Снова справа и слева могильные плиты с именами. С десятками, сотнями имен.
Какие-то работяги в оранжевых жилетах все еще докрашивают белилами бордюры. Из колонок, что около могилы, грохочет какая-то невыносимо траурная музыка. Всюду распорядители, направляющие приехавших людей к месту торжественного митинга:
— Какой отряд?
— Киров-Вятка.
— Ваше место там, — нам указывают, где стоять.
Детенышей ставим в строй. Сами сматываемся. Час нам тут делать нечего. Будут речи, будут клятвы, будут стихи.
Мы ушли к роднику — водички попить да ботинки почистить.
Там и сидим. Перебираем всякую фигню. Но думаем все об одном и том же.
— Пару лет назад, — рассказывает Юди, — жара была дикая. Трава в момент высохла. Кто-то окурок кинул — огонь пошел. Мы гробы несем — минометки в логу стали хлопать. Рита-то как орала на Змея…
— А Змей-то тут причем? — удивляюсь я.
— А это дурак спасать всех побежал, огонь тушить.
— Да я просто отлить хотел, — смущается Змей.
Где-то мимо нас несутся казенные фразы:
«…священная земля…»
«…ничто не забыто…»
«…победа…»
«…своею смертью искупили…»
Мы стараемся не вникать в смысл этих слов. Потому как его там нет. Смысл в словах есть только тогда, когда говорящий — верит в них.
На этой священной земле строят мусорный полигон.
Ничто не забыто, потому как нельзя забыть то, что не знаешь.
Праздник Победы, как способ отмыва и отката, а искупление как повод.
Своей смертью они искупили нашу жизнь. Только мы этого не знаем.
Облака плывут, облака…
Под облаками вдруг несется бархатный бас священника. Началась панихида.
Я возвращаюсь к митингу. В жарком воздухе лениво колыхаются наши флаги — флаги поисковых отрядов. Между ними чего-то делает флаг «Молодой Гвардии».
Я возвращаюсь. Потому что «смертию смерть поправ». Потому как ««сущим во гробех — жизнь даровах!»
А если не даровав — работа наша суетна и тщетна. Если бойцы не живы сейчас, если они не стоят сейчас в сторонке и не улыбаются, куря в кулаки по привычке — какой смысл во всем этом? Какая тогда разница — где их кости — на мусорной свалке или на кладбище? Какая тогда разница — кто победил тогда?
А потому:
— Сущим во гробех — жизнь даровав.
Это мы — сущие во гробах. Они из этих гробов уже вышли, когда легли в них. Все. Православные, мусульмане, атеисты. Вот такая вот — неевклидова реальность.
Они крещены в крови своей. Они — святые наши мощи.
Они — это не кости.
Они — это души наши. Ангелы наши. Хранители наши. Мы живем ими. Свои души мы еще не заслужили.
Спаси, Блаже, душа наша…
Есть очень правильная фраза — это нужно не мертвым, это нужно живым. Живым нужно искать своих мертвых. Наши мертвые — давно нашли нас. И смерть их — это наша жизнь.
Когда батюшка отслужил — из строя выходят казахстанцы. Встают на колени перед гробами:
— Бисмилляхи-р-рахмани р-рахим! Аллаху ля иляха илля хВаль-хайуль-каййуум! — начинают они свою, исламскую молитву. Молодцы, ребята. И почему мы, православные, так стесняемся стоять на коленях перед своими святынями? А ведь это наши, общие святыни!
Может быть, поэтому я вижу, я слышу, я чувствую, что они стоят рядом?
Православные… Мусульмане… Атеисты…
Перед Богом и пулей — все равны.