ВОЗВРАЩЕНИЕ ТУРИСТОВ ИЗ СВЯТОЙ ЗЕМЛИ 15 глава




«ЮНЫЙ АХИЛЛ»

сразится с четырьмя тигрятами, вооруженный лишь маленьким копьем!

В заключение представления состоится высоконра­вственная и элегантная

ВСЕОБЩАЯ РЕЗНЯ!

В которой тринадцать африканских львов и двадцать два пленных варвара будут биться до полного истреб­ления друг друга!

Касса открыта

Бельэтаж—один доллар;

детям и слугам — пятьдесят процентов скидки.

Многочисленный отряд полицейских будет нагото­ве, чтобы поддерживать порядок и препятствовать диким зверям прыгать через барьер и беспокоить зри­телей.

Двери открываются в семь часов; представление начнется в восемь.

Никаких контрамарок!

Типография Диодора.

 

Необыкновенно удачной и приятной была и другая находка: в мусоре, покрывавшем арену, я обнаружил грязный и изорванный номер «Римской Ежедневной Боевой Секиры», в котором оказался критический раз­бор именно этого представления. Как источник ново­стей газета устарела на много столетий, и я публикую здесь перевод этой статьи только для того, чтобы показать, сколь мало изменились стиль и фразеология театральных критиков за века, которые успели мино­вать с тех пор, как почтальоны доставили эту еще пахнувшую типографской краской газету подписчикам «Римской Ежедневной Боевой Секиры».

«ОТКРЫТИЕ СЕЗОНА В КОЛИЗЕЕ. — Несмотря на неблагоприятную погоду, избранное общество го­рода чуть ли не в полном составе собралось здесь вчера вечером, чтобы присутствовать при первом по­явлении на подмостках столицы юного трагика, стя­жавшего за последнее время столько похвал в провин­циальных амфитеатрах. Зрителей было около шестиде­сяти тысяч, и вполне вероятно, что, не будь улицы в столь непроходимом состоянии, театр не смог бы вместить всех желающих. Его августейшее величество император Аврелий занимал императорскую ложу, и взоры всех присутствующих были обращены к нему. Спектакль почтили своим присутствием многие знат­нейшие вельможи и прославленные генералы, и не последним среди зрителей был молодой лейтенант из патрицианской семьи, на челе которого еще не успели увять лавры, добытые в рядах «Гремящего легиона». Приветственные крики, раздавшиеся при его появле­нии, можно было услышать за Тибром!

Недавний ремонт и отделка немало способствовали увеличению удобства и уюта Колизея. Подушки вме­сто твердых мраморных сидений, которые мы столько времени терпели, — очень удачное нововведение. Теперешняя дирекция заслуживает благодарности публики. Она возвратила Колизею позолоту, пышные драпи­ровки и вообще все то великолепие, которое, как сооб­щили нам старые завсегдатаи Колизея, составляло гордость Рима пятьдесят лет тому назад.

Первый номер — битва на мечах между двумя мо­лодыми любителями и знаменитым парфянским гла­диатором, которого недавно взяли в плен, — был пре­восходен. Старший из юных джентльменов владел ме­чом с изяществом, говорившим о незаурядном таланте. Его ложный выпад, за которым последовал молниеносный удар, сбивший с парфянца шлем, был встречен дружными аплодисментами. Его удары слева оставляли желать лучшего, но многочисленным друзь­ям юного дебютанта будет приятно узнать, что со временем он несомненно преодолел бы этот недоста­ток. Впрочем, он был убит. Его сестры, которые при­сутствовали на спектакле, выказали глубокое огорче­ние. Его мать покинула Колизей. Второй юноша про­должал бой с такой храбростью, что неоднократно вызывал бешеные взрывы рукоплесканий. Когда нако­нец он пал мертвым, его престарелая мать с воплем кинулась к арене. Волосы ее растрепались, из глаз струились потоки слез, и едва ее руки вцепились в ба­рьер, как она лишилась чувств. Полиция немедленно удалила ее. При данных обстоятельствах поведение этой женщины, может быть, извинительно, но мы счи­таем подобные сцены прискорбным нарушением деко­рума, который следует неуклонно поддерживать во время представлений, не говоря уже о том, что в при­сутствии императора они тем более неприличны. Пар­фянский пленник сражался смело и искусно, что вполне понятно, ибо он сражался за свою жизнь и свободу. Его жена и дети, присутствовавшие в театре, прида­вали своей любовью силу его мышцам и напоминали ему о родине, которую он увидит, если выйдет победи­телем. Когда пал его второй противник, жена прижала детей к груди и заплакала от радости. Но счастье это оказалось недолговечным. Пленник, шатаясь, прибли­зился, и она увидела, что свобода, которую он завое­вал, завоевана слишком поздно: раны его были смер­тельны. Так, ко всеобщему удовольствию, окончилось первое действие. По требованию публики директор вышел на сцену, поблагодарил зрителей за оказанную ему честь в речи, исполненной остроумия и юмора, и заканчивая ее, выразил надежду, что его скромные усилия доставить веселое и поучительное развлечение римским гражданам будут и впредь заслуживать их одобрение.

Затем появилась звезда, встреченная громовыми аплодисментами и дружным взмахом шестидесяти ты­сяч носовых платков. Марк Марцелл Валериан (сцени­ческое имя; настоящая его фамилия — Смит) обладает великолепным сложением и выдающимся актерским дарованием. Секирой он владеет виртуозно. Его зара­зительная веселость неотразима в комедии и все же уступает высоким образам, которые он создает в тра­гедии. Когда его секира описывала сверкающие круги над головами опешивших варваров точно в том же ритме, в каком он сам изгибался и прыгал, зрительный зал неудержимо хохотал; но когда он обухом проло­мил череп одного из своих противников, а лезвием почти в ту же секунду рассек надвое тело второго, ураган рукоплесканий, потрясший здание, показал, что взыскательное собрание признало его мастером благо­роднейшего из искусств. Если у него и есть какой-нибудь недостаток (мы с большим сожалением до­пускаем такую возможность), то это лишь привычка поглядывать на зрителей в самые захватывающие мо­менты спектакля, как бы напрашиваясь на восхищение. То, что он останавливался в разгар боя, чтобы рас­кланяться за брошенный ему букет, также несколько отдает дурным вкусом. Во время великолепного боя левой рукой он, казалось, чуть не все время смотрел на публику, вместо того чтобы крошить своих против­ников; а когда, сразив всех второкурсников, он забав­лялся с первокурсником, то, нагнувшись, подхватил брошенный ему букет и протянул его противнику, когда тот обрушивал на его голову удар, обещавший стать последним. Такая игривая развязность, быть мо­жет, вполне приемлема в провинции, но она неуместна в столице. Мы надеемся, что наш юный друг не оби­дится на наши замечания, продиктованные исключи­тельно заботой о его благе. Всем, кто нас знает, извес­тно, что, хотя мы порою проявляем справедливую требовательность к тиграм и мученикам, мы никогда намеренно не оскорбляем гладиаторов.

Чудо-ребенок совершал чудеса. Он легко справился со своими четырьмя тигрятами, не получив ни единой царапины, если не считать потери кусочка скальпа.

Исполнение всеобщей резни отличалось большой верностью деталей, что служит доказательством высо­кого мастерства ее покойных участников.

Подводя итоги, можно сказать, что вчерашнее представление делает честь не только дирекции Ко­лизея, но и городу, который поощряет и поддерживает подобные здоровые и поучительные развлечения. Нам хотелось бы только указать, что вульгарная привычка мальчишек на галерке швырять орехи и жеваную бумагу в тигров, кричать «уйюй!» и выражать свое одобрение или негодование возгласами вроде: «Давай, давай, лев!», «Наподдай ему, медная башка!», «Са­пожник!», «Марала!», «Эх ты чучело!» — чрезвычайно неуместна, когда в зале присутствует император, и по­лиции следовало бы это прекратить. Вчера, каждый раз, когда служители выходили на арену, чтобы убрать трупы, юные негодяи на галерке вопили: «Подчища­лы!» или еще: «Мундирчик-то фу-ты ну-ты!», а также: «Убирай, не зевай!» и выкрикивали множество других насмешливых замечаний. Все это очень неприятно для публики.

На сегодня обещано дневное представление для юных зрителей, во время которого несколько муче­ников будут съедены тиграми. Спектакли будут про­должаться ежедневно, до особого уведомления. Каж­дый вечер — существенные изменения программы. Бе­нефис Валериана — 29-го, во вторник, если он до­живет».

В свое время я сам был театральным критиком и часто удивлялся, насколько больше Форреста[101]я знаю о Гамлете; и я с удовлетворением замечаю, что мои античные собратья по перу разбирались в том, как надо драться на мечах, гораздо лучше гладиаторов.

 

Глава XXVII. «Зарезан на потеху римской черни». — Тема, выводящая из себя. — Ослоподобные гиды. — Римские катакомбы. — Святой, грудь которого не выдержала пылкой веры. — Чудо кровоточащего сердца.

 

Пока все идет прекрасно. Если у кого-нибудь есть право гордиться собой и быть довольным, так это у меня. Ибо я описал Колизей и гладиаторов, муче­ников и львов — и ни разу не процитировал: «Зарезан на потеху римской черни». Я единственный свободный белый, достигший совершеннолетия, которому это удалось с тех пор, как Байрон создал эту строку.

«Зарезан на потеху римской черни» — звучит хоро­шо, когда встречаешь эти слова в печати первые сем­надцать — восемнадцать тысяч раз, но потом они на­чинают приедаться. Они попадаются мне во всех кни­гах, где говорится о Риме, и последнее время то и дело напоминают мне о судьбе Оливера. Оливер, молодой, свежеиспеченный юрист, отправился начинать жизнь к нам в пустыни Невады. Он обнаружил, что наши обычаи и образ жизни в те далекие дни отличались от тех, которые приняты в Новой Англии или Париже. Однако он надел фуфайку, прицепил к своей особе револьвер флотского образца, пристрастился к мест­ным бобам со свининой и решил в Неваде жить и по-невадски выть. Оливер настолько безоговорочно при­нял все последствия своего решения, что, хотя на его долю, вероятно, выпадали тяжкие испытания, он нико­гда не жаловался, — вернее, пожаловался только один раз. Он, еще двое и я отправились на недавно откры­тые месторождения серебра в горах Гумбольдт; он — чтобы занять должность судьи округа Гумбольдт, а мы — как старатели. Нам предстояло проехать две­сти миль. Была середина зимы. Мы купили парокон­ный фургон и погрузили в него тысячу восемьсот фунтов сала, муки, бобов, динамита, кайл и лопат; мы купили пару ободранных мексиканских кляч, у кото­рых шерсть свалялась и вытерлась, а углов на теле было больше, чем у мечети Омара[102]; мы запрягли их в фургон и тронулись в путь. Поездка была ужасной. Но Оливер не жаловался. Лошади оттащили фургон на две мили от города и стали. Затем мы втроем на протяжении семи миль толкали фургон, а Оливер шел впереди и тянул лошадей под уздцы за собой. Мы жаловались — Оливер нет. Мы спали на ледяной зем­ле, и у нас леденели спины; ветер бил в лицо и об­мораживал наши носы. Оливер не жаловался. После того как мы толкали фургон пять дней и мерзли пять ночей, мы добрались до самого тяжелого участка пу­ти — Сорокамильной, или, если угодно, Великой аме­риканской пустыни. А этот наивежливейший человек так ни разу и не пожаловался. Мы начали переход в восемь часов утра и весь день толкали фургон по бездонным пескам, мимо обломков тысячи фургонов и скелетов десяти тысяч волов, мимо колесных ободь­ев, которых хватило бы на то, чтобы обить монумент[103]Вашингтона снизу и до самого верха, мимо цепей от воловьих запряжек, которыми можно было бы опо­ясать Лонг Айленд[104], мимо могильных холмиков; наши глотки пересохли от жажды, солончаковая пыль до крови разъедала нам губы, нас мучили голод и уста­лость — такая усталость, что каждый раз, когда, про­тащившись пятьдесят ярдов, мы ложились на песок, чтобы дать отдохнуть лошадям, нам приходилось бо­роться со сном. Но жалоб Оливера не было слышно. Не было слышно их и в три часа ночи, когда мы, измученные до смерти, перешли наконец пустыню. Два дня спустя, когда мы ночевали в узком ущелье, нас разбудил снегопад, и мы, боясь, что будем погребены заживо, запрягли лошадей и толкали фургон, пока в восемь часов не миновали водораздел и не поняли, что спасены. Никаких жалоб. Нам понадобилось пят­надцать дней трудов и лишений, чтобы преодолеть эти двести миль, но судья так ни разу и не пожаловался. Нам начинало казаться, что вывести его из себя невоз­можно. Мы построили гумбольдтовский домик. Его строят так: в основании крутого склона делают ров­ную площадку, вбивают два столба и кладут на них две перекладины. Затем от того места, где переклади­ны упираются в склон, натягивают большой кусок парусины, который свисает до земли, — это крыша и фасад особняка. Заднюю и боковые стены образует сырая земля срезанного склона. Для устройства дымо­хода не требуется большого труда — достаточно от­вернуть уголок крыши. Как-то вечером Оливер сидел один в этой унылой берлоге у костра, в котором потрескивала полынь, и писал стихи. Он любил выка­пывать из себя стихи или — если дело шло туго — вырывать их динамитом. Он услышал, что возле кры­ши ходит какое-то животное; сверху упал камень и не­сколько комьев грязи. Ему стало не по себе, и он то и дело покрикивал: «Эй, пошел, пошел отсюда!» По­том он задремал, и тут в дом через дымоход свалился мул! Горящие угли были разбросаны во все стороны, а Оливер полетел кувырком. Дней через десять после этого он опять обрел уверенность в себе и снова сел писать стихи. Снова он задремал, и снова через дымо­ход свалился мул. На этот раз его сопровождала поло­вина боковой стены. Стараясь подняться на ноги, мул затоптал свечу, переломал почти всю кухонную утварь и наделал много других бед. Столь внезапные пробуж­дения, вероятно, были неприятны Оливеру, но он ни разу не пожаловался. Он переехал в особняк на другом склоне ущелья, так как заметил, что мулы туда никог­да не заглядывают. Однажды вечером, около восьми часов, он пытался докончить свое стихотворение, но тут в дом вкатился камень, затем под парусину просу­нулось копыто, а затем часть коровы — задняя часть. В испуге он отшатнулся и закричал: «Эй! Эге-гей! Убирайся отсюда!» Корова благородно старалась уде­ржаться, но постепенно теряла почву под ногами, грязь и пыль сыпались вниз, и прежде чем Оливер успел отскочить, корова появилась вся целиком и грох­нулась прямо на стол, раздавив его в лепешку.

И тут — если не ошибаюсь, в первый раз в жизни — Оливер пожаловался. Он сказал:

— Это уже становится однообразным!

Затем он подал в отставку и уехал из округа Гум­больдт. «Зарезан на потеху римской черни», по моему мнению, уже становится однообразным.

В связи с этим мне хочется сказать несколько слов о Микеланджело Буонаротти. Я всегда преклонялся перед могучим гением Микеланджело — перед челове­ком, который был велик в поэзии, в живописи, в скуль­птуре, в архитектуре, — велик во всем, за что бы ни брался. Но я не хочу Микеланджело на завтрак, на обед, на ужин и в промежутках между ними. Я иногда люблю перемены. В Генуе все создано по его замыслу; в Милане все создано по его замыслу или по замыслу его учеников; озеро Комо создано по его замыслу; в Падуе, Вероне, Венеции, Болонье гиды только и твер­дят, что о Микеланджело. Во Флоренции все без ис­ключения расписано им и почти все создано по его замыслу, а то немногое, что было создано не по его замыслу, он имел обыкновение разглядывать, сидя на любимом камне, — и нам обязательно показывали этот камень. В Пизе все было создано по его замыслу, кроме косой дроболитной башни, — они бы и ее припи­сали ему, но только она очень уж невертикальна. По его замыслу созданы мол в Ливорно и таможенные правила Чивита-Веккии. Но здесь — здесь это перехо­дит все границы. По его замыслу создан собор св. Петра; по его замыслу создан папа; по его замыслу созданы Пантеон, форма папской гвардии, Тибр, Ватикан, Колизей, Капитолий, Тарпейская скала, дворец Барберини, церковь св. Иоанна Латеранского, Кампанья, Аппиева дорога, семь холмов, термы Каракаллы, акведук Клавдия, Большая Клоака[105], — вечный надоеда создал Вечный город и, если только люди и книги не лгут, все расписал в нем! Дэн на днях сказал гиду:

— Ну, хватит, хватит! Все ясно! Скажите раз и на­всегда, что Бог создал Италию по замыслу Микеланджело!

Вчера я преисполнился восторга, блаженства, радо­сти и неизреченного покоя: я узнал, что Микеланджело нет в живых.

Мы таки заставили гида проговориться. Он таскал нас мимо бесконечных картин и скульптур по огром­ным галереям Ватикана и мимо бесконечных картин и скульптур еще в двадцати дворцах; он показал нам в Сикстинской капелле большую картину и столько фресок, что их хватило бы на все небеса, — и все это, за малым исключением, принадлежит кисти Микеланд­жело. И мы сыграли с ним игру, которой не выдержал еще ни один гид, — в слабоумие и идиотские вопросы. Эти субъекты все принимают всерьез, они не имеют ни малейшего представления об иронии.

Он показывает нам статую и говорит:

— Стату брунзо (бронзовая статуя).

Мы равнодушно поглядываем на нее, и доктор спрашивает:

— Работа Микеланджело?

— Нет. Неизвестно кто.

Потом он показывает нам древний римский форум. Доктор спрашивает:

— Микеланджело?

Гид удивленно смотрит на него.

— Нет. Одна тысяча лет раньше, как он родился.

Затем — египетский обелиск. Снова:

— Микеланджело?

— О, как можно, господа! Два тысяча лет раньше, как он родился!

Ему так надоедают эти бесконечные вопросы, что он уже боится вообще что-нибудь нам показывать. Он всячески пробовал объяснить нам, что Мике­ланджело ответствен за сотворение только части вселенной, но почему-то до сих пор это ему не удалось. Переутомленным глазам и мозгу крайне необходимо дать отдых от непрерывного осмотра всяких достопримечательностей, иначе нам дейст­вительно грозит идиотизм. Поэтому наш гид будет страдать и дальше. Если это ему не нравится — тем хуже для него. Нам это нравится.

Тут я, пожалуй, настрочу наконец главу об этом неизбежном зле — европейских гидах. Сколько людей мечтало о том, чтобы обойтись без гида! Но, зная, что это невозможно, каждый из них мечтал извлечь из него хоть какое-нибудь удовольствие, хоть чем-нибудь воз­местить страдания, причиняемые его обществом. Мы нашли способ, как этого достичь, и если наш опыт может оказаться кому-нибудь полезным, мы рады им поделиться.

Познания гидов в английском языке как раз до­статочны, чтобы запутать любое объяснение настоль­ко, что разобраться в нем совершенно невозможно. Они знают историю каждой статуи, картины, собора и любого другого чуда, которое нам показывают. Они знают ее наизусть и рассказывают ее, как попугаи, — если прервать их, они сбиваются и принуждены начи­нать сначала. Всю свою жизнь они занимаются тем, что показывают редкости иностранцам и выслушива­ют их восхищенные возгласы. Каждый человек любит вызывать восхищение. Именно поэтому дети всячески стараются острить и «выламываться» в присутствии гостей; именно поэтому присяжные сплетники готовы в дождь и в бурю бежать к соседям, лишь бы успеть первыми рассказать удивительную новость. Нетрудно понять, что для гида, привилегия которого каждый день показывать чужестранцам чудеса, приводящие их в экстаз, это становится страстью. Он так привыкает к этому, что уже не может существовать в более трез­вой атмосфере. Как только мы открыли это, мы пере­стали впадать в экстаз, мы больше ничем не восхища­лись; какие бы замечательные чудеса ни показывал нам гид, мы оставались тупо-равнодушными, и на наших лицах не отражалось ничего. Мы нашли уяз­вимое место этого сословия. С тех пор мы неоднократ­но пускали наше открытие в ход. Кое-кого из них нам удалось разозлить, но сами мы сохраняли невозмути­мое благодушие.

Вопросы обычно задает доктор, потому что он хорошо владеет своим лицом и как никто умеет при­нять слабоумный вид и говорить идиотским голосом. У него это получается очень естественно.

Генуэзские гиды обожают американских туристов, потому что американцы всегда готовы изумиться, расчувствоваться и прийти в восторг при виде любой реликвии, связанной с Колумбом. Наш тамошний гид был преисполнен нетерпения и воодушевления. Он сказал:

— Идите со мной, господа! Идите! Я показать вам письмо, писанное Христофор Коломбо! Сам писать! Писать своей рукой! Идите!

Он повел нас в ратушу. После долгой внушитель­ной возни с ключами и замками перед нами был развернут старый, пожелтевший от времени документ. Глаза гида засияли. Он плясал вокруг нас и стучал по пергаменту пальцем:

— Что я вам говорить, господа? Не так ли это? Глядите! Почерк Христофор Коломбо! Сам писать!

Мы симулировали равнодушие. В течение долгой мучительной паузы доктор внимательно рассматривал документ. Затем он сказал, не проявляя ни малейшего интереса:

— А... как... как вы назвали субъекта, который написал это?

— Христофор Коломбо! Великий Христофор Ко­ломбо!

Доктор снова внимательно исследует письмо.

— А... он его сам написал? Или... или... как?

— Он писать сам! Христофор Коломбо! Его соб­ственный почерк, написан им самим!

Затем доктор положил письмо и сказал:

— В Америке я видывал четырнадцатилетних маль­чишек, которые пишут лучше.

— Но это же великий Христо...

— Меня не интересует, кто это писал. Худшего почерка мне не приходилось видеть. Не думайте, пожа­луйста, что вы можете нас дурачить, раз мы иностран­цы. Мы не потерпим подобного обращения. Если у вас есть образчики настоящей каллиграфии, мы будем ра­ды с ними ознакомиться, а если нет, то незачем здесь задерживаться.

Мы отправились дальше. Гид был сильно обескура­жен, но сделал еще одну попытку. У него было в запасе нечто, чем он собирался нас поразить. Он сказал:

— Ах, господа, вы идти со мной. Я показывать вам прекрасный... о, великолепный бюст Христофор Коломбо! Чудесный, замечательный, великолепный!

Он подвел нас к прекрасному — действительно пре­красному! — бюсту и, отступив, встал в позу:

— Ах, взгляните, господа! Прекрасный, чудесный бюст — бюст Христофор Коломбо! Прекрасный бюст, прекрасный постамент!

Доктор приставил к глазам лорнет, купленный спе­циально для таких оказий.

— А... как вы назвали этого джентльмена?

— Христофор Коломбо! Великий Христофор Ко­ломбо!

— Христофор Коломбо... великий Христофор Ко­ломбо. Ну, а чем же он знаменит?

— Открыл Америку! Открыл Америку! Черт по­бери!

— Открыл Америку? Тут какое-то недоразумение. Мы только что из Америки и ничего об этом не слышали. Христофор Коломбо... красивое имя... А... а он умер?

— О, corpo di Bacco![106]Триста лет назад!

— А отчего он умер?

— Не знаю. Не могу сказать.

— От оспы, а?

— Я не знаю, господа! Я не знаю, отчего он умер.

— От кори, должно быть?

— Может быть, может быть... Я не знаю... Навер­ное, он умер от чего-нибудь.

— А родители живы?

— Невозможно!

— А... а что здесь — бюст, а что — постамент?

— Санта Мария! Вот это — бюст, а вот это — по­стамент!

— Ага, понимаю, понимаю. Удачное сочетание. Весь­ма удачное. Но бюст не очень пышный.

Иностранец не понял этой шутки: гидам недоступ­ны тонкости нашего американского остроумия.

Мы не даем скучать нашему римскому гиду. Вчера мы снова провели около четырех часов в Ватикане, этом удивительном хранилище редкостей. Несколько раз мы чуть было не выказали интереса, даже восхище­ния — удержаться, казалось, невозможно. Все же нам это удалось. Гид был совсем уничтожен и не знал, что делать. Он сбился с ног, выискивая всякие диковинки, истощил весь запас своей изобретательности, но у него так ничего и не вышло: мы не проявили интереса ни к чему. Под конец он пустил в ход свой главный козырь — царственную египетскую мумию, пожалуй лучшую из существующих. Он повел нас к ней. На этот раз он был так уверен в успехе, что обрел часть преж­него энтузиазма.

— Взгляните, господа! Мумия! Мумия!

Лорнет приставляется к глазам с обычной хладно­кровной медлительностью.

— А... как, вы сказали, зовут этого джентльмена?

— Зовут? Его никак не зовут! Мумия! Египетская мумия!

— Так, так. Здешний уроженец?

— Нет! Египетская мумия!

— Ах, вот как. Значит, француз?

— Нет же! Не француз, не римлянин! Родился в Египта!

— В Египта. В первый раз слышу об этой Египте. Какая-то заграничная местность, по-видимому. Му­мия... мумия. Как он хладнокровен, как сдержан. А... он умер?

— О, sacre bleu![107]Три тысячи лет назад!

Доктор свирепо обрушился на него:

— Эй, бросьте ваши штучки! Считаете нас за простофиль, потому что мы иностранцы и проявляем любознательность! Подсовываете нам каких-то подержанных покойников! Гром и молния! Берегитесь, не то... если у вас есть хороший свежий труп, тащите его сюда! Не то, черт побери, мы разобьем вам башку!

Да, мы не даем скучать этому французу. Однако он с нами отчасти сквитался, сам того не подозревая. Сегодня утром он явился в отель узнать, не встали ли мы, и постарался описать нас как можно точнее, чтобы хозяин понял, о ком идет речь. Заканчивая свое описа­ние, он мимоходом заметил, что мы сумасшедшие. Это было сказано так простодушно и искренне, что шутка для гида получилась недурная.

Есть один уже упоминавшийся вопрос, который неизменно доводит гидов до белого каления. Мы пу­скаем его в ход всякий раз, когда не можем придумать ничего другого. После того как они истощат все запа­сы своего энтузиазма, восхваляя красоты какого-ни­будь древнего бронзового истукана или колченогой статуи, мы начинаем молча, с глупым видом рассмат­ривать эту диковинку пять, десять, пятнадцать ми­нут — словом, сколько сумеем выдержать, а потом спрашиваем:

— А... а он умер?

Это пронимает самого добродушного из них. Они никак этого не ждут — особенно новые, еще не знаю­щие нас. Наш многострадальный римский Фергюсон, пожалуй, наиболее терпеливый и доверчивый из всех гидов, которые до сих пор нам попадались. Жаль будет расставаться с ним. Нам очень нравится его общество. Мы надеемся, что ему нравится наше, но нас терзают сомнения.

Мы побывали в катакомбах. Впечатление такое, что спускаешься в глубокий погреб, только этот по­греб тянется бесконечно. Вы идете по узким, пробитым в скале коридорам, где по обеим сторонам одна над другой выдолблены от трех до четырнадцати полок; на каждой из них прежде лежал покойник. Почти на всех саркофагах вырезаны имена, христианские символы и молитвы или изречения. Даты, разумеется, восходят к заре христианской эры. Здесь, в этих подземных норах, первые христиане иногда скрывались от пресле­дований. Ночью они крадучись выходили за пищей, а днем прятались в своем убежище. Священник сказал нам, что, когда святого Себастьяна разыскивали, он некоторое время прожил в катакомбах; но однажды он вышел из подземелья, солдатня схватила его и рас­стреляла из луков. Пять или шесть первых пап, кото­рые занимали престол святого Петра около шестнад­цати веков тому назад, держали свой папский двор в недрах земли и там же давали наставления духовен­ству. В течение семнадцати лет — с 235 по 252 год — папы вообще не выходили из-под земли. За этот пери­од святой престол занимало четверо пап — около че­тырех лет на душу. Это указывает на то, что подзем­ное кладбище недостаточно здоровое место для посто­янного проживания. В дальнейшем один из пап провел в катакомбах все время своего понтификата — восемь лет. Другого папу отыскали там и убили прямо на его епископском кресле. В те дни святейшим отцам жилось несладко. У них было слишком много неприятностей. Под Римом расположено сто шестьдесят катакомб — лабиринты узких перекрещивающихся коридоров, — и стены каждого коридора сверху донизу и во всю его длину состоят из выдолбленных могил. По точному подсчету общая длина этих подземных проходов до­стигает девятисот миль, и в них находится семь милли­онов могил. Мы не обошли все коридоры всех ката­комб. Нам очень хотелось это сделать, и мы уже закончили необходимые приготовления, но из-за не­хватки времени нам пришлось отказаться от нашего плана. И мы только побродили по унылому лабиринту св. Каликста под церковью св. Себастьяна. Во многих катакомбах попадаются маленькие, выбитые в скале часовни, где первые христиане нередко отправляли церковные службы при тусклом, призрачном свете. Представьте себе обедню и проповедь в глубине этих подземных пещер!

В катакомбах были погребены святая Цецилия, свя­тая Агнеса и некоторые другие прославленные святые. В катакомбах св. Каликста святая Бригитта часами простаивала в священном экстазе, а святой Карло Борромео часто проводил там в молитве целые ночи. Кроме того, там произошло чудо:

«Здесь сердце святого Филиппа Нери так воспыла­ло божественной любовью, что разорвало ему грудь».

Это торжественное заявление я нашел в книге, ко­торая была издана в Нью-Йорке в 1858 году. Ее напи­сал «преподобный Уильям Г. Нелиген, доктор прав, магистр искусств, преподаватель Тринити колледжа в Дублине, член Археологического общества Велико­британии». Поэтому я поверил. А то бы я не смог поверить. При иных обстоятельствах я поинтересовал­ся бы, что святой Филипп съел за обедом.

Вообще этот автор то и дело подвергает мою до­верчивость испытанию. Он рассказывает о некоем свя­том Иосифе Каласанктии, чей дом в Риме он посетил; он посетил только дом — хозяин умер двести лет тому назад. Он говорит, что этому святому являлась дева Мария. Затем он продолжает:

«Его язык и сердце, которые были найдены в цело­сти почти через столетие после его смерти, когда его тело было выкопано перед его канонизацией, до сих пор хранятся в стеклянном ларце, и два столетия спу­стя сердце все еще цело. Когда в Рим вступили фран­цузские войска[108]и когда был насильственно увезен Пий VII[109], оно источало кровь».

Прочесть это в книге, написанной монахом в дале­кие дни средневековья, было бы не удивительно; такой рассказ прозвучал бы естественно и уместно. Но когда подобную вещь с полной серьезностью сообщает в се­редине девятнадцатого столетия образованный чело­век, доктор прав, магистр искусств и светило архео­логии, это звучит довольно странно. При всем при том я с радостью обменял бы мое неверие на веру Нелиге­на, приняв даже самые жесткие и невыгодные условия.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-09-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: