ВОЗВРАЩЕНИЕ ТУРИСТОВ ИЗ СВЯТОЙ ЗЕМЛИ 17 глава




 

 

ПОДЪЕМ НА ВЕЗУВИЙ (продолжение)

 

«Увидеть Неаполь и умереть»[116]. Не думаю, что чело­век обязательно умрет только оттого, что увидит его; но если он попробует в нем поселиться, это может кончиться печально. Увидеть Неаполь так, как мы увидели его на рассвете со склона Везувия, — значит увидеть картину удивительной красоты. На этом рас­стоянии его грязные здания кажутся белыми, и ряд за рядом балконы, окна, кровли поднимаются все выше над морской синевой, пока наконец величественная белая пирамида не увенчивается огромным замком Сант-Эльмо, который придает всей картине гармони­ческую завершенность. А когда лилии Неаполя превра­тились в розы, когда он зарделся от первого поцелуя солнца, красоту его уже нельзя было описать никакими словами. В эту минуту можно было с полным правом сказать: «Увидеть Неаполь и умереть». И обрамление этой картины тоже было чарующим. Впереди — бес­конечная многоцветная мозаика морской глади, и в от­далении — горделивые острова, купающиеся в сонной дымке; а с нашей стороны — величавая двойная вер­шина Везувия, его мощные черные отроги и лавовые потоки, спускающиеся к безграничным просторам ров­ной кампаньи — зеленого ковра, который пленяет взор и манит его за собой все дальше и дальше, мимо рощ, одиноких домиков, белоснежных деревушек, и закан­чивается на горизонте смутной дымчатой бахромой. Именно отсюда, из «Эрмитажа» на склоне Везувия, следует «увидеть Неаполь и умереть».

Только не вступайте в пределы города и не рас­сматривайте его в подробностях, — это лишит его ро­мантического ореола. Жители нечистоплотны, и по­этому улицы грязны, полны неаппетитных запахов и зрелищ. Неаполитанцы страшно предубеждены про­тив холеры. На это, впрочем, у них есть все основа­ния. Когда холера поражает неаполитанца, она с ним быстро разделывается, потому что, как вы сами пони­маете, пока доктор раскопает грязь и доберется до болезни, пациент успевает скончаться. Высшие классы каждый день купаются в море и выглядят вполне прилично.

Улицы обычно достаточно широки, чтобы по ним могла проехать телега, и кишмя кишат людьми. Каж­дая улица, каждый двор, каждый проулок — это Брод­вей! Бесконечные, густые, шумные, торопящиеся, суе­тливые толпы! Нам еще не приходилось видеть ничего подобного — даже в Нью-Йорке. Тротуары попадают­ся редко, и они так узки, что обойти встречного, не задев его, невозможно. Поэтому все ходят по мосто­вой, а там, где позволяет ширина улицы, по ней то и дело проносятся кареты. Почему каждый день под колеса не попадают тысячи прохожих, остается тай­ной, которую не может разгадать никто.

Если восьмое чудо света[117]существует, то это — жи­лые дома Неаполя. Честное слово, я убежден, что большинство здешних домов — в сто футов высотой! А сплошные кирпичные стены имеют толщину в семь футов. Прежде чем добраться до «второго» этажа, проходишь девять лестничных маршей. Ну, может быть, не девять, но что-то в этом роде. Окна, перед каждым из которых торчит птичья клетка балконных прутьев, уходят ввысь, в вечные облака, где находится крыша, и из каждого окна непременно кто-то выгляды­вает: люди нормального роста — из окон первого эта­жа, люди чуть поменьше — из окон второго, люди еще чуть поменьше — из окон третьего, и с каждым этажом они кажутся пропорционально все меньше и меньше, так что люди, выглядывающие из окон верхних эта­жей, больше всего похожи на ласточек, высунувшихся из очень высокого гнезда. Такая улица-ущелье, где вереницы высоких домов тянутся вдаль, сходясь на горизонте, как железнодорожные рельсы; где с белье­вых веревок, пересекающих ее на всех высотах, свиса­ют над людскими толпами знамена лохмотьев; где на железных балкончиках, рядами уходящих от тротуара под самые небеса, сидят одетые в белое женщины, — такая улица стоит того, чтобы рассмотреть Неаполь поподробнее.

 

ПОДЪЕМ НА ВЕЗУВИЙ (продолжение)

 

В Неаполе и его предместьях живет шестьсот два­дцать пять тысяч человек, но я уверен, что он занимает не большую площадь, чем американский город с насе­лением в сто пятьдесят тысяч. Впрочем, высотой он в три таких американских города — и в этом весь секрет. Замечу мимоходом, что контрасты между бо­гатством и нищетой, великолепием и убожеством здесь разительнее даже парижских и встречаются чаще. В Париже приходится ездить в Булонский лес, чтобы увидеть модные туалеты, дорогие экипажи и пышные ливреи, и в предместье Сент-Антуан — чтобы увидеть порок, нищету, голод, лохмотья, грязь; но на улицах Неаполя все это слито воедино. Голые девятилетние мальчуганы — и разодетые дети богачей; лохмотья — и блестящие мундиры; запряженные ослами тележки — и роскошные кареты; нищие, князья, епископы толкутся бок о бок на каждой улице. Каждый вечер в шесть часов весь Неаполь отправляется кататься по Riviera di Chiaja[118](что бы это ни значило), и в течение двух часов там можно наблюдать самую пеструю и самую сме­шанную процессию, какую только в силах представить себе человек. Князья (в Неаполе князей больше, чем полицейских; город просто наводнен ими), которые живут на седьмом этаже и не владеют никакими кня­жествами, голодают, но непременно держат экипаж; приказчики, ремесленники, модистки и проститутки отказывают себе в обеде и не жалеют денег, только бы прокатиться на извозчике по Кьяе; городская чернь набивается по двадцать — тридцать человек в ветхую тележку, запряженную осликом величиной с кошку, и тоже отправляется кататься по Кьяе; туда же съезжа­ются герцоги и банкиры в пышных каретах с разодеты­ми кучерами и лакеями, — вот как составляется эта процессия. В течение двух часов знатность и богатство, безвестность и бедность во всю прыть мчатся бок о бок в нелепой процессии, а потом разъезжаются по домам довольные, счастливые, торжествующие!

На днях я разглядывал великолепную мраморную лестницу королевского дворца, которая, как говорят, обошлась в пять миллионов франков, а по моему мнению, стоит никак не меньше пятисот тысяч. Я ре­шил, что, наверное, очень приятно жить в стране, где существуют такие комфорт и роскошь. А потом я в за­думчивости вышел на улицу и чуть не наступил на бродягу, который, сидя на краю тротуара, поедал свой обед — ломоть хлеба и гроздь винограда. Когда я уз­нал, что это травоядное работает приказчиком во фру­ктовой лавке (она была рядом с ним, в корзине) за два цента в день и что у него совсем нет дворца, восхище­ние, которое я испытывал, думая о прелестях итальян­ской жизни, несколько потускнело.

Это, естественно, наталкивает меня на мысль о здешних заработках. Лейтенанты в итальянской ар­мии получают примерно доллар в день, а солдаты — несколько центов. Единственный конторщик, которого я знаю, получает четыре доллара в месяц. Печатники получают шесть с половиной; но я слышал о мастере, который получает тринадцать. Такие неожиданные и бешеные деньги, естественно, превратили его в надменного аристократа. Его высокомерие просто невы­носимо.

Говоря о заработках, я не могу не упомянуть о здешних ценах. В Париже у Жувена дюжина лучших лайковых перчаток стоит двенадцать долларов, — здесь перчатки примерно того же качества продаются по три-четыре доллара дюжина. В Париже рубашки из тонкого полотна стоят пять-шесть долларов штука, — здесь и в Ливорно — два с половиной. В Марселе за хороший фрак, сшитый первоклассным портным, при­ходится платить сорок долларов, а в Ливорно за те же деньги можно приобрести целый костюм. Здесь можно купить прекрасный сюртук за десять или двадцать долларов, а в Ливорно за пятнадцать долларов можно купить пальто, которое в Нью-Йорке обошлось бы вам в семьдесят. Хорошие замшевые башмаки стоят в Марселе восемь долларов, а здесь — четыре. Лион­ский бархат ценится в Америке дороже генуэзского, однако большая часть лионского бархата, который вы покупаете в Соединенных Штагах, производится в Ге­нуе, откуда его ввозят в Лион, где на него наклеивают лионские ярлыки, а затем экспортируют в Америку. В Генуе за двадцать пять долларов можно купить столько бархата, что из него в Нью-Йорке выйдет пятисотдолларовая накидка, — так мне говорили да­мы. Понятно, что после всего этого мне, вполне естест­венно, вспоминается

 

ПОДЪЕМ НА ВЕЗУВИЙ (продолжение)

 

что наталкивает меня на мысль о чудесном Голубом гроте. Он находится на острове Капри, в двадцати двух милях от Неаполя. Мы наняли пароходик и от­правились туда. Конечно, к нам на борт явилась поли­ция и, прежде чем разрешить нам сойти на берег, проверила наше здоровье и выяснила наши политичес­кие взгляды. Важность, которую напускают на себя эти крохотные насекомообразные правительства, неле­па до смешного. На наш пароходик был даже прислан специальный полицейский, чтобы присматривать за нами, пока мы будем находиться в каприйских владе­ниях. Здешние власти, очевидно, считали, что мы соби­раемся украсть грот. А украсть его стоило. Вход в пе­щеру — четыре фута в высоту и четыре фута в ширину. Он расположен в огромном отвесном утесе, который обрывается в море. Туда ездят на маленьких лодочках, и протиснуться сквозь входное отверстие не так-то просто; во время прилива туда вообще нельзя попасть. Очутившись внутри, вы оказываетесь в сводчатой пе­щере длиной в сто шестьдесят футов, шириной в сто двадцать и высотой в семьдесят. Ее глубины не знает никто. Пещера тянется до морского дна. Воды этого тихого подземного озера отливают изумительной ла­зурью. Они прозрачны, как зеркальное стекло, а их цвет посрамил бы ярчайшее итальянское небо в самый солнечный день. Трудно вообразить более чарующий оттенок, более великолепное свечение. Стоит бросить в воду камешек, и мириады ослепительных пузырьков засверкают, как голубой бенгальский огонь. Стоит погрузить в воду весло, и оно засияет чудесным мато­вым серебром, отливающим голубизной. Человек, прыгнувший в воду, мгновенно одевается такой вели­колепной броней, какой не было ни у одного из коро­лей-крестоносцев.

Затем мы поехали на Искью, но я уже побывал там раньше и устал до смерти, «отдыхая» двое суток и изу­чая на хозяине гостиницы «Гранде Сентинелле» глуби­ны человеческого злодейства. Поэтому мы отправи­лись на Прочиду, а оттуда в Поццуоли[119], где высадился святой Павел, приплыв с Самоса. Я сошел на берег точно в том же месте, где когда-то сходил святой Павел, и Дэн и все остальные — тоже. Это было заме­чательное совпадение. Прежде чем отправиться в Рим, святой Павел семь дней проповедовал перед здешними жителями.

Баньи-ди-Нероне, развалины Байи[120], храм Сераписа[121], Кумы, где кумская сивилла[122]толковала пророчества оракулов, озеро Аньяно[123], в глубинах которого еще виден древний затопленный город, — все это, а также множество других интересных мест мы осмотрели с видом недоверчивых идиотов, но больше всего нас влекла Собачья пещера, потому что мы столько слы­шали и читали о ней. Кто только не писал о Гротта-дель-Кано и его ядовитых испарениях, начиная от Плиния и кончая Смитом! Каждый турист, держа со­баку за ноги, опускал ее к полу, чтобы проверить свойства этой пещеры. Собака околевает через пол­торы минуты, курица — мгновенно. Как правило, ино­странцы, которые устраиваются там на ночлег, не просыпаются, пока их не окликнут. Но и тогда они тоже не просыпаются. Иностранец, который рискнет заснуть там, заключает бессрочный контракт. Я жаж­дал увидеть эту пещеру. Я твердо решил взять собаку и самому подержать ее над полом, отравить ее немно­го и засечь время, отравить ее еще и прикончить. Мы добрались до пещеры около трех часов и немедленно принялись за опыты. Но тут же столкнулись с непред­виденным препятствием: у нас не было собаки.

 

ПОДЪЕМ НА ВЕЗУВИЙ (продолжение)

 

«Эрмитаж» находится на высоте в полторы-две тысячи футов над уровнем моря, и подъем к нему очень крут. Следующие две мили дорога была весьма неровной — подъем был то крутым, то пологим, но в одном отношении она не менялась: на всем протяже­нии неуклонно, неизменно, без малейших вариаций она была одинаково и невыразимо отвратительна. Мы ехали по еле заметной узкой тропе через древний лаво­вый поток — через черный океан, застывший в тысячах фантастических форм; дикий хаос разрушения, уныния и бесплодия, лабиринт ребристых волн, бешеных водо­воротов, разорванных пополам миниатюрных гор, ис­коверканных, узловатых, сморщенных и скрученных черных масс, напоминавших клубки корней, мощные лозы, древесные стволы, перепутанные и перемешан­ные между собой, — и все эти словно порожденные кошмаром фигуры, вся эта бушующая панорама, вся эта бурлящая, широко раскинувшаяся черная пустыня, исполненная пугающего подобия жизни, действия, ки­пения, борения, яростного движения, — все это было каменным! Холод и смерть поразили этот хаос в миг самой бешеной пляски, сковали его, парализовали и бросили, чтобы он вечно грозил небесам в бессиль­ной ярости!

Наконец мы очутились в ровной узкой долине, где по обеим сторонам высятся две обрывистые вершины Везувия. Та, на которую нам предстояло взобраться, — та, где действующий вулкан, — на глаз достигала тыся­чи футов в высоту и была такой отвесной, что каза­лось, ни один человек не может на нее вскарабкаться, а уж мул со всадником тем более. Четверо местных пиратов, если вы пожелаете, втащат вас наверх на носилках; но предположим, что они поскользнутся и вы покатитесь вниз, — где вы остановитесь? Пожа­луй, только по ту сторону вечности. Мы слезли с му­лов, наточили ногти и без двадцати шесть утра начали подъем, о котором я так давно пишу. Тропинка вела прямо вверх по неровной осыпи обломков пемзы, и мы, сделав два шага вверх, соскальзывали на один вниз. Она была так крута, что через каждые пять­десят — шестьдесят шагов мы должны были останав­ливаться и отдыхать. Нам приходилось смотреть пря­мо вверх, чтобы увидеть своих товарищей, идущих впереди, и прямо вниз, чтобы увидеть тех, кто шел позади. Наконец мы добрались до вершины — на это потребовалось час пятнадцать минут.

Там мы увидели круглый кратер — или, если угод­но, кольцевую канаву — глубиной футов в двести и ши­риной около пятисот; его внутренняя стенка имеет около полумили в окружности. В центре этой гигант­ской цирковой арены виднеется обрывистый зубчатый бугор в сто футов высоты, сплошь покрытый серной коркой, отливающей множеством ярких красок, и ка­нава окружает его, как замковый ров, или обегает его, как речка островок, если такое сравнение более удачно. Сера, густым слоем покрывающая этот остров, пере­ливалась всеми цветами радуги, смешавшимися в хаос красок — красных, синих, коричневых, черных, желтых, белых; здесь были представлены, насколько я мог су­дить, все оттенки, все сочетания цветов; и когда солн­це, разорвав утренний туман, озарило это пестрое великолепие, бугор заблистал, словно осыпанная дра­гоценными каменьями корона, венчающая царствен­ный Везувий!

Сам кратер — ров — был окрашен не столь разно­образно, но благодаря мягкости, сочности и изящной простоте своих тонов он еще более привлекал и чаро­вал взоры. В его аристократической элегантности не было ничего кричащего. Красив ли он? Можно неделю смотреть на него не уставая. Он напоминает прекрас­ный луг, на котором бледная зелень припудренных сияющей пылью нежных трав и бархатистых мхов постепенно переходит в самый темный оттенок апель­синового листа, затем сгущается в коричневый, выцве­тает в оранжевый, сменяется ярко-золотистым и рас­творяется в пленительном багрянце только что рас­пустившейся розы. Там, где на этом лугу виднелись торосы, словно на ледяном поле, или провалы, зазуб­ренные края первых и зияющие пропасти вторых были одеты кружевами нежноокрашенных кристалликов се­ры, которые превращали их уродливые изломы в формы, полные изящества и красоты.

Стенки кратера переливались желтизной сернистых отложений, разноцветной лавой и пемзой. Огня нигде не было видно, однако каждый порыв ветра доносил до нас запах серных паров, которые невидимо и неслы­шно пробивались сквозь тысячи трещин и трещинок в кратере. Но мы закрывали носы платками, и опас­ность задохнуться нам не грозила.

Кое-кто из нашей компании зажигал длинные по­лоски бумаги, засовывая их в отверстия, и таким образом гордо прикуривал сигару от пламени Везу­вия, а другие пекли яйца над трещинами и были счастливы.

Вид с вершины был бы великолепен, если бы не туман, сквозь который солнце пробивалось лишь из­редка. Поэтому мы только урывками могли любовать­ся величественной панорамой, открывавшейся внизу, что было весьма досадно.

 

СПУСК

 

На спуск с горы понадобилось только четыре мину­ты. Вместо обрывистой тропы, по которой мы подни­мались, мы выбрали другую, засыпанную толстым слоем пепла, и спускались гигантскими шагами, ус­пешно соперничая с владельцем семимильных сапог.

Везувий в наши дни — не такое уж удивительное чудо, если сравнить его с могучим вулканом Килауэа на Сандвичевых островах, но я рад, что побывал на нем.

Говорят, что во время одного из больших изверже­ний Везувий выбрасывал огромные глыбы, весившие много тонн, на тысячу футов вверх, что чудовищные столбы пара и дыма вздымались к небесам на три­дцать миль, а пепел тучами разносился повсюду и па­дал на палубы кораблей, находившихся в семистах пятидесяти милях от вулкана! С некоторой скидкой я возьму пепел, если кто-нибудь согласится взять три­дцать миль дыма, но принять всю историю по нарица­тельной стоимости я не решаюсь.

 

Глава IV. Погребенный город Помпея. — Судилище. — Запустение. — Следы умерших. — Скелеты, сохранившиеся благодаря золе и пеплу. — Стойкий мученик долга. — Недолговечность славы.

 

 

ПОГРЕБЕННЫЙ ГОРОД ПОМПЕЯ [124]

 

Это название произносится здесь «Пом-пей-и». Я всегда думал, что в Помпею спускаются с факелами по сырой темной лестнице, как, скажем, в серебряные рудники, и бродят но мрачным туннелям, где над головой лава, а но сторонам какие-то полуразвалив­шиеся, выковырянные из слежавшейся земли темницы, которые отдаленно напоминают дома. Оказалось, ни­чего подобного. Больше половины погребенного горо­да раскопано и совершенно открыто дневному свету; длинные ряды крепких кирпичных домов (без крыш) стоят, нагретые пылающим солнцем, как они стояли восемнадцать столетий тому назад; полы в них чисто выметены, и по-прежнему ярка сохранившаяся без еди­ного изъяна мозаика, запечатлевшая цветы, зверей и птиц, которых мы теперь изображаем на недолговеч­ных коврах; по-прежнему Венеры, Вакхи и Адонисы предаются любви и пьянству на многоцветных фрес­ках, покрывающих стены гостиных и спален; узкие мостовые и узенькие тротуары, вымощенные плитами из добротной твердой лавы, все еще сохраняют глубо­кие выбоины — первые от колес повозок, а вторые от тысяч ног, ступавших по ним в давно прошедшие времена; целы пекарни, храмы, суды, бани, театры; все здесь чисто прибрано и аккуратно, и ничто не напоми­нает серебряный рудник в недрах земли. Лежащие там и сям разбитые колонны, входы, лишенные дверей, и лабиринт стен с осыпавшимся верхом — все показа­лось мне удивительно похожим на пожарище в каком-нибудь из наших городов; и если бы тут были обуглив­шиеся балки, разбитые стекла, кучи мусора и покрыва­ющая все черная копоть, сходство было бы полным. Но нет — солнце заливает древнюю Помпею таким же ярким светом, как в те дни, когда в Вифлееме родился Христос, а улицы города в сто раз чище, чем их видели помпейцы в годы его расцвета. Я знаю, что говорю, — разве не видел я собственными глазами, что на глав­ных улицах города (Торговой улице и улице Фортуны) мостовая не чинилась по крайней мере двести лет и что в толстых плитах мостовой колесами повозок, принад­лежавших поколениям и поколениям обжуленных на­логоплательщиков, были выбиты колеи в пять и даже в десять дюймов глубиной? И разве эти признаки не говорят достаточно ясно, что помпейские инспекторы по благоустройству города забывали о своих обязан­ностях и что раз они не чинили мостовые, то они их и не убирали? И кроме того — разве каждому инспек­тору по благоустройству города не присуща с рожде­ния склонность отлынивать от своих обязанностей? Хотел бы я знать фамилию последнего из занимавших эту должность в Помпее, чтобы проклясть его память. Эга тема так задевает меня за живое потому, что я чуть не вывихнул ногу в такой колее, и грусть, охватившая меня, когда я увидел первый жалкий ске­лет, к которому пристали пепел и лава, была сильно смягчена мыслью, что это, быть может, останки инс­пектора по благоустройству города.

Нет, Помпею не назовешь погребенным городом. Это город многих сотен домов, лишенных крыш, и ла­биринта улочек, в котором без проводника легко за­блудиться, — и тогда придется ночевать в каком-ни­будь населенном призраками дворце, где с той ужас­ной ноябрьской ночи вот уже восемнадцать столетий не было живых обитателей.

Мы прошли через ворота, выходящие на Средизем­ное море (их называют «Морскими воротами»), мино­вали запыленную, разбитую статую Минервы, все еще неусыпно охраняющую город, который она была бес­сильна спасти, и по длинной улице добрались до фору­ма правосудия. Пол здесь ровен и чист, а по правую и левую руку тянутся разбитые колонны благородного портика, рядом с которыми лежат их красивые иони­ческие и коринфские капители. В дальнем конце стоят пустые судейские кресла, а за ними — лестница; по ней мы спустились в темницу, где в ту памятную ноябрь­скую ночь зола и пепел настигли двух прикованных к стене узников и предали их мучительной казни. Как они, должно быть, рвались из безжалостных цепей, когда вокруг них забушевало пламя!

Затем мы бродили по пышным особнякам, куда раньше, когда в них еще жили их владельцы, мы не смогли бы попасть без приглашения на непонятном латинском языке, — а его мы, вероятно, не получили бы. Эти люди строили свои дома примерно по одному образцу. Полы делались из разноцветного мрамора со сложными мозаичными узорами. У входа иногда ви­дишь латинское приветствие или изображение собаки с надписью: «Берегись собаки», а иногда изображение медведя или фавна без всякой надписи. Затем попада­ешь во что-то вроде вестибюля, где, как я полагаю, находилась вешалка для шляп, а затем в комнату с большим мраморным бассейном посредине и труба­ми для фонтана, по обеим сторонам ее — спальни, за фонтаном — гостиная, за ней — садик, столовая и так далее. Полы все мозаичные, стены оштукатурены, рас­писаны или украшены барельефами; там и сям вид­нелись большие и маленькие статуи, крохотные бассей­ны для рыб, а из тайников в красивой колоннаде вокруг двора вырывались сверкающие водяные каска­ды, освежавшие цветы и охлаждавшие воздух. По­мпейцы, несомненно, очень любили роскошь и ком­форт. Среди бронзовых изделий, которые нам дове­лось увидеть в Европе, лучшие найдены при раскопках Геркуланума и Помпеи, так же как и прекраснейшие камеи и изысканные геммы; здешние картины, кото­рым уже девятнадцать веков, часто гораздо приятнее прославленных кошмаров, вышедших из-под кисти старых мастеров всего триста лет назад. Искусство здесь было в расцвете. После того как в первом веке были созданы эти шедевры, и вплоть до одиннадцато­го искусство, казалось, прекратило свое существова­ние — по крайней мере от него не осталось никаких следов, — и странно видеть, насколько (во всяком слу­чае в некоторых отношениях) эти древние язычники превзошли грядущие поколения художников. Статуи, которыми больше всего гордится мир, — это находя­щиеся в Риме «Лаокоон» и «Умирающий гладиатор». Они стары, как Помпея, были выкопаны из земли, как Помпея, и можно только догадываться, сколько им столетий и кто их создал. Но и старые, потрескавшие­ся, лишенные истории, покрытые пятнами, которые оставили на них бесчисленные века, они все-таки от­вечают немой насмешкой на все попытки повторить их совершенство.

Так странно и необычно было бродить по безмолв­ному городу мертвых, по древним пустынным улицам, где некогда тысячи людей покупали и продавали, гуля­ли и ездили верхом, где всюду царили шум, оживлен­ное движение и веселье. Эти люди не были ленивы. В те дни умели беречь время. У нас есть тому до­казательства. На одном углу стоит храм, и с одной улицы на другую можно попасть либо обойдя его, либо напрямик — через колоннаду; и в каменных пли­тах иола протоптана дорожка, которая становилась все глубже с каждым поколением экономивших время людей, — они не ходили кругом, когда ближе было идти напрямик.

Всюду видны свидетельства того, как стары были эти старые дома в ночь катастрофы, — свидетельства, которые воскрешают перед вами давно умерших жи­телей города. Например, ступеньки (лавовые плиты толщиной в два фута), ведущие из школы, и такие же ступеньки, ведущие в верхний ряд самого большого городского театра, почти совершенно истерты! Век за веком из этой школы торопливо выбегали мальчуга­ны, век за веком их родители торопливо входили в театр, и спешащие ноги, которые стали прахом восемнадцать столетий назад, оставили эту запись, которую мы читаем сегодня. Мне почудилось, что в театр толпою входят благородные господа и дамы с билетами на нумерованные места в руках, и я про­чел висевшее на стене воображаемое, но безграмотное объявление: «Никаких контрамарок, кроме предста­вителей прессы!» У входа, божась и ругаясь, околачи­вались (фантазировал я) помпейские уличные маль­чишки, выжидавшие удобной минуты, чтобы проско­чить внутрь. Я вошел в театр, сел на одну из длинных каменных скамей амфитеатра, оглядел площадку для оркестра, разрушенную сцену, огромный полукруг пустых лож и подумал: «Никакого сбора». Я пытался вообразить, что музыка гремит вовсю, дирижер раз­махивает палочкой, а «высокоталантливый» имярек (который «только что вернулся из весьма успешного турне по провинции для прощальных гастролей, — только шесть выступлений на помпейских подмост­ках, — после чего он отбудет в Геркуланум») мечется по сцене и рвет страсть в клочья, — но при таком сборе воображение отказывалось мне служить: пус­тые скамьи безжалостно возвращали меня к дейст­вительности. Я сказал себе, что люди, которым сле­довало бы заполнить их, умерли, рассыпались в прах, смешались с землей много веков назад, и их больше не влекут пустые забавы и суета жизни. «Ввиду непред­виденных обстоятельств и т. д. И т. д., сегодняшнее представление не состоится». Опустите занавес. Гасите огни.

Мы повернули и пошли по длинной Торговой ули­це, переходя из лавки в лавку, со склада на склад, мысленно требуя товары Рима и Востока, по купцы умерли, рынок молчал, на прилавках не было ничего, кроме разбитых кувшинов, впаянных в окаменевший пепел и золу, а вино и масло, некогда наполнявшие их, исчезли вместе с их владельцами.

В пекарне сохранилась мельничка для размола зер­на и печи для выпечки хлеба; и говорят, что в этих печах люди, раскапывавшие Помпею, нашли хорошо пропеченные булки, которые пекарь не успел вынуть перед тем, как покинуть свое заведение, так как обсто­ятельства вынуждали его торопиться.

В одном из домов (единственном здании Помпеи, куда теперь не допускаются женщины) много малень­ких комнатушек и коротких каменных кроватей, кото­рые время совсем не изменило, а картины на стенах сохранились так хорошо, что кажется, будто художник создал их только вчера; но ни у какого пера не хватит дерзости описать их; там и сям видны латинские над­писи — непристойные блестки остроумия, начертанные руками, которые, возможно, еще до истечения ночи были среди огненной бури воздеты к небу с мольбой о спасении.

На одной из главных улиц находится цистерна с желобом, по которому в нее стекала вода, и там, где усталые, разгоряченные труженики из кампаньи клали правую руку, когда нагибались, чтобы приблизить гу­бы к желобу, в твердом камне образовалась широкая выемка глубиной дюйма в два. Подумайте, сколько тысяч рук должно было коснуться этого места в дав­нопрошедшие века, чтобы оставить след на камне, который тверже железа!

В Помпее имелась большая общественная доска для объявлений, на которой помещались афиши о гла­диаторских играх, о выборах и тому подобном, — афи­ши не на непрочной бумаге, но вырезанные на вечном камне. Некая дама — богатая, я полагаю, и строгих правил — объявляла о сдаче внаем дома с ваннами и со всеми новейшими удобствами и нескольких сот лавок, с непременным условием, что эти здания не будут использованы для безнравственных целей. Легко мож­но узнать имена владельцев многих домов, потому что к дверям прикреплены каменные таблички; точно так же вы узнаёте фамилию того, кто лежит в могиле. Всюду предметы, которые повествуют об обычаях и жизни этих забытых людей. А что осталось бы от американского города, если бы какой-нибудь вулкан засыпал его пеплом? Ни знака, ни приметы, которые могли бы поведать о нем.

В одном из длинных помпейских вестибюлей был найден скелет человека с десятью золотыми монетами в одной руке и большим ключом в другой. Он схватил свои деньги и кинулся к дверям, но огненная буря застигла его на самом пороге, он упал и погиб. Еще одна бесценная минута, и он успел бы спастись. Я видел скелеты мужчины, женщины и двух девочек. Руки женщины широко раскинуты, как будто в сме­ртельном ужасе, и мне показалось, что на ее лице еще можно прочесть безумное отчаяние, исказившее его, когда столько веков тому назад небеса обрушили на эти улицы огненный дождь. Девочки и мужчина лежат ничком, как будто они пытались защитить лицо от заносившего их жгучего пепла. В одном доме было найдено восемнадцать скелетов в сидячем положении, и пятна копоти на стенах, словно тени, до сих пор сохраняют форму их тел. На шейных позвонках одного из них — женского — было найдено ожерелье, на котором вырезано имя владелицы — Юлия ди Диомеда.

Но, пожалуй, из всего, что открыли современные раскопки в Помпее, наиболее романтична величавая фигура римского воина в полном вооружении, кото­рый, не изменив долгу, не посрамив гордого имени солдата Рима, исполненный сурового мужества, про­славившего это имя, не дрогнув оставался на посту у городских ворот, пока бушевавший вокруг ад не выжег бесстрашный дух, не склонившийся пред ним.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-09-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: