Все воды твои и волны твои прошли надо мной. 31 глава




— Слишком поздно, — сказала Оливия дрожащим голосом. — Он уже никогда не будет прежним.

— Те, у кого есть душа, не могут оставаться неизменными.

Внезапно Оливию охватил гнев:

— Вот оно! Узнаю отвратительную заносчивость людей, одержимых идеями. По-вашему, душа есть только у тех, кто занимается вашей политикой, не так ли? Вы похожи на миссионеров, проповедующих христианство: навязываете свой свет людям, которым он совсем не нужен, — и они гибнут!

— Вы отчасти правы, — спокойно согласился Карол. — Это, как говорится, палка о двух концах. Русским, у которых пробудилась совесть, приходится очень нелегко. В России это сопряжено с большими трудностями, чем в других странах. Думаю, что если бы даже Володя и мог, он не не захотел бы вернуться к своему прошлому. Во всяком случае, спорить на эту тему бесполезно. У меня к вам другой, чисто практический вопрос: когда вы собираетесь в Англию?

— Я думала выехать в конце месяца, после переезда в город. Родные ждут не дождутся моего возвращения.

— Прошу вас отложить отъезд. Лучше, если вы проведете эту осень с Володей.

Лицо Оливии побледнело.

— Вы считаете, что есть опасность?..

— Нет, не считаю, но все-таки лучше, если вы останетесь.

— Почему?

Карол молчал.

— Я не ребенок, — продолжала Оливия, — и, как я уже говорила, не склонна к слезам. Вы должны сказать мне напрямик. К чему я должна быть готова?

— Не хочу пугать вас, но я не совсем доволен его состоянием.

— Но, выслушав его в последний раз, вы сказали мне, что есть некоторое улучшение.

— Пока что незначительное. Ну как, можете вы остаться?

— Разумеется, могу. Но если что-нибудь случится… я хочу сказать, если ему станет хуже… могу я вызвать вас?

— Я очень занят, как вы знаете, и мне трудно получать разрешение на въезд. Но я постараюсь приехать к Рождеству. Никому не рассказывайте о нашем разговоре. А теперь пора домой.

Когда они возвратились, все уже спали. Карол зажег две свечи и протянул одну Оливии.

— Я увижусь с вами до отъезда?

— Конечно. Я рано встаю.

— Хорошо. Спокойной ночи.

Поставив подсвечник на стол, Оливия нерешительно вымолвила:

— Доктор Славинский…

Карол повернулся к ней с улыбкой.

— Да?

— Я… я была груба с вами. Но понимаете, для меня здесь все так ново… Эта жестокость, обнищание… Я и сама становлюсь жестокой… говорю такие вещи, что потом стыдно вспомнить. Вот и сейчас, в лодке, я сказала вам такую гадость…

Рука Карола, лежавшая на столе, медленно сжалась в кулак, но и только.

— Простите меня, — проговорила Оливия, дотронувшись до его пальцев.

Пот выступил на лбу Карола. Он отдернул руку, и она услышала его прерывистое, тяжелое дыхание. Широко раскрыв глаза, Оливия отступила назад.

— Я оскорбила вас? Вы единственный человек, на которого я могу здесь положиться. Умоляю…

— Дорогая мисс Лэтам, ну за что мне на вас обижаться? Разумеется, вы всегда можете на меня рассчитывать. И не волнуйтесь за Володю. Думаю, он поправится. Спокойной ночи.

Когда Карол вошел в комнату, Владимир читал. Он поднял голову и улыбнулся.

— Привет, старина! Хорошо покатались?

— Великолепно, — сказал Карол, опускаясь на стул и скручивая папиросу. — Лунный свет, уханье сов и все такое прочее. Но как здесь ни хорошо, а надо возвращаться на работу. Нельзя же отдыхать бесконечно. А невеста у тебя, Володя, славная. Симпатичная, право, девушка.

 

Глава 5

 

Рано утром Карол уехал из Лесного. Вся семья, за исключением Пети, вышла на крыльцо провожать гостя. Пока коляска ахала по аллее, Карол с улыбкой оглядывался на обитателей усадьбы, махавших ему вслед платками. Но как только ветви лип скрыли из виду дом, улыбка сбежала с его лица, и оно сразу постарело и осунулось.

Он в жизни не жаловался на свою судьбу, даже когда она была к нему так жестока, как сейчас. В конце концов ведь и у него были свои радости. Как ни горек его удел, Карол, по крайней мере, научился владеть собой, и сейчас это пришлось как нельзя более кстати. Человек, безнадежно влюбленный в женщину, составляющую единственную отраду друга, жизнь которого он погубил, должен почитать себя счастливым, если сумел не выдать обуревавших его чувств. Во всяком случае, ему, Каролу, удалось с честью выйти из трудного положения. И это самое главное. Правда, в тот миг, когда пальцы Оливии так неожиданно коснулись его руки, он чуть не потерял голову и ему едва не изменил голос, но все же он совладал с собой. Ни Оливия, ни Владимир так и не догадались о его печальной тайне. Но теперь, когда отпала необходимость притворяться, он почувствовал бесконечную усталость. Как хорошо, что до Рождества ему не придется видеться с Оливией; ничто другое его сейчас не интересовало. Откинувшись назад, Карол невидящими глазами смотрел на стлавшийся по земле туман.

Она была права, черт бы ее побрал, права, хоть и изрядно ему нагрубила. И подумать только — несмотря на ее поразительную неосведомленность в ряде вопросов, она обладает дьявольской способностью попадать в самую точку. Она права: огонь, которым он разгонял мрак, спалил прекрасного человека, в недобрый час повстречавшегося ему на пути. Он был слишком милосерден, чтобы сказать ей прямо, что она права, и слишком искушен во лжи, чтобы позволить ей догадаться об этом. Но так или иначе — она права. Ему теперь тридцать четыре года, и если оглянуться назад, на все взлеты и падения его юности, то, пожалуй, ни одна из побед той поры не имела такого трагического конца, как привлечение на свою сторону Владимира. А тогда (как давно это было!) это казалось ему блестящим успехом. Всему виной — чрезмерное юношеское увлечение гуманизмом. Вера во всеобщее братство и всепрощение так же присуща юноше в эту пору жизни, как нелепые проказы — щенку. К счастью, убеждения человека, как и характер щенка, с возрастом меняются, но Карол относился ко всему слишком серьезно, и ему пришлось нелегко. Он вырос в исконно польской семье, где ему с детства внушали ненависть и отвращение ко всему русскому. В двадцать один год он понял, что всякая национальная вражда раздувается искусственно и что все люди братья. Проповедуя эти новые идеи и ратуя за равенство и независимость всех национальностей, он добился большого успеха среди своих соотечественников в космополитических кругах петербургского общества. Постепенно он порвал с узконациональными традициями своей семьи и объявил устаревшими предрассудками те выводы, к которым пришли его сородичи на основании долгого опыта. Своему деду, усыновившему его, когда он остался сиротой после очередного восстания, Карол сказал, что приветствует всякое проявление человеческой личности и судит о человеке не по его национальности — поляк он или русский, — а по его душевным качествам. Сколько молодого задора и пылкости было в его словах! Он помнит, словно это было вчера, как старик, поглощенный чтением Библии, поднял на него глаза и со снисходительной важностью ответил:

— Да, да, сейчас много развелось всяких тонких теорий, и в юные годы естественно увлекаться ими. Но в конце концов ты вернешься к своему народу — так поступают все благоразумные люди.

— Вы внушали мне, что у русских есть только зубы да желудок, — вспомнил Карол свои негодующие слова, — это неверно. У них есть души, так же как у нас.

— Конечно, есть, мой мальчик, конечно, есть, — ответил дед, крестясь изувеченной сабельным ударом рукой. — Но пусть господь и пресвятая матерь божия заботятся об их душах, а твое дело увертываться от их зубов.

Но не в натуре Карола было увертываться от чего бы то ни было. Неопытный, едва оперившийся юнец с презрением отворачивался от трезвой оценки действительности. Он очень рано усвоил незыблемую истину, что большая идея, как и все истинно великое, требует жертв. И ради своего призвания он был готов на любые страдания, любые потери. Тогда ему еще не приходило в голову, что расплачиваться придется не ему одному. И подобно Диогену, вооружившемуся фонарем[130], он посвятил себя поискам — искал русских, наделенных душой.

Целых два года посвятил юноша великолепной, но несбыточной мечте: силами самих русских отомстить за поругание своей родины, найти поборников ее прав среди потомков ее врагов. А потом он встретил Владимира.

Умудренный жизненным опытом, теперешний Карол, которого Акатуй излечил от бесплодных мечтаний юности, оставил бы эту цельную, нетронутую натуру в покое — пусть пребывает в блаженном неведении и наслаждается примитивными радостями жизни. Но двадцатитрехлетний миссионер Карол почел священнейшим долгом обратить и завоевать этого великолепного дикаря. Молодой Карол не интересовался ваянием и плохо разбирался в людях. Он решил, что совершит великий подвиг, если сможет вырвать столь незапятнанное создание из вскормившей его грязной среды и принести на алтарь божества, которому поклонялся.

Неизбежным результатом было слишком сильное воздействие западного образа мыслей на восточный склад ума. Как только во Владимире пробудилось чувство нравственного долга, беззаботная жизнь художника, которую он вел и для которой был создан, стала для него невозможной. Но это не сблизило его с друзьями Карола — польскими повстанцами. Для них он оставался отщепенцем, человеком, чуждым по духу и крови, который, будучи русским, не мог разделять их мысли и чаяния. Выйдя из тюрьмы, Владимир порвал с этим кругом, и лишь несколько поляков остались его близкими друзьями. Он присоединился теперь к тем русским, в ком были живы идеалы гражданского долга. Их преждевременная попытка пробудить самосознание народа, пребывавшего еще во власти азиатских обычаев, окончилась неудачей. К несчастью, Владимир не погиб вместе с большинством своих товарищей. Ему суждено было увидеть, как священное для него дело было потоплено в крови и насилии, загублено преследованиями, интригами и предательством. В стране, где восторжествовали продажность и наглое, бесстыдное интриганство, уцелели еще несколько таких же одиноких мучеников, как он, оставшихся верными своему делу, но уже неспособных к действию. Они не могли стать европейцами: Россия была для них всем на свете, но в России им нечем было дышать и нечего делать.

Хорошо хоть, что появилась Оливия. Владимир изведает по крайней мере немного личного счастья. Для Карола же это не столь важно: поляк, возглавляющий революционное движение рабочих в промышленном городе, может обойтись и без личных радостей. Жизнь его и так заполнена. А к Рождеству он привыкнет к своему положению, и при встрече с ней ему будет не так трудно держать себя в руках. Если бы только не этот ее взгляд — такой серьезный, сочувствующий, сводящий с ума…

Во всяком случае, впереди четыре месяца передышки и уйма работы. Союз домбровских шахтеров прислал ему отчет. Нужно найти человека, который помог бы им. И потом эта ежемесячная газета, которую он затеял выпускать, нуждается в средствах — придется подыскать энергичного помощника. А что касается его личного невезенья… обидно, конечно. К тому же какая нелепая жестокость: он, многие годы избегавший романтических приключений, не мог устоять перед этой женщиной. И почему именно перед ней? Чего ради он столько вынес в Акатуе, если не может выдержать испытания, ниспосланного ему богом или людьми? Этот Акатуй имеет странную особенность: вспоминаешь о нем без всякого определенного повода, и тогда все, о чем в эту минуту думаешь и беспокоишься, отступает куда-то далеко-далеко и кажется таким ничтожным… А ведь вспоминаешь из той поры одни только мелочи; давно забытые пустячные происшествия сразу оживают и приобретают яркие, отчетливые очертания. Важные события вспоминаются редко. Они похоронены где-то в глубине сознания и дожидаются своего часа.

На этот раз ему живо вспомнилась не сама каторга, а незначительный случай на этапе восемь лет тому назад. Это было под Красноярском. Он и еще несколько человек подхватили в пути сыпной тиф. Их оставили в лазарете, а конвой с партией ссыльных отправился дальше. В лазарете Карол узнал о самоубийстве своей сестры. Когда больные поправились и под надзором другого конвоя двинулись дальше, наступила уже зима, и обледенелая дорога звенела под копытами лошадей, с трудом тащивших повозки с вещами. В партии ссыльных были больные, среди них две женщины, поэтому свободных мест в повозках не оказалось. Что касается Карола, то он считался вполне выздоровевшим и мог идти сам. Но в тот день переход был особенно утомительным — около-двадцати четырех верст. Пронизывающий восточный ветер и колючий снег, резавший лицо, затрудняли ходьбу. Поэтому, когда солнце село, до бараков, где они должны были ночевать, оставался еще час пути. Каролу в тот день не повезло: он плохо замотал на правой ноге портянку, кандалы во время ходьбы сползли вниз и сильно растерли лодыжку. С удивительной ясностью вспомнил он жгучую боль, когда при каждом шаге железное кольцо терлось о кровоточащую рану. Непонятно, почему ему так живо припомнилось именно это. Он вспомнил в мельчайших подробностях весь тот день: уходящую вдаль бесконечную дорогу, серую в ранних сумерках, заснеженные ветви елей, колыхаемые ветром; непрерывные стоны больной женщины, лежавшей без сознания в повозке; чувство одиночества, бесконечности, неотвратимого приближения к неизбежному аду. Потом наступил какой-то провал, а когда он очнулся, то увидел, что лежит на снегу, едва не задохнувшись от вонючего самогона. Над ним склонилось багровое лицо старшего офицера, а конвоиры с тупым безучастием взирали на происходящее. Удивительно, как все они походили на облезлых китайских болванчиков. Карол вспомнил, как один из ссыльных, прозванный «Белкой» за непоседливый нрав и пушистые волосы, крикнул ему хриплым, срывающимся голосом: — Да что ж это такое, Кэрол! Уж если ты начинаешь падать в обморок, так что прикажешь делать остальным?

(Бедняга Белка — добрая, отзывчивая душа! У него была чахотка, но он до последней минуты не падал духом.) Карол ни с того ни с сего разобиделся и заспорил. Никогда в жизни не падал он в обморок, он ведь не какой-нибудь там уголовник, который, чуть что не так, сразу распускает нюни. Неужели эти ослы не понимают, что он просто поскользнулся и слегка ушиб голову? Нельзя уж и поскользнуться на этой дьявольской дороге, чтобы сейчас же не начались пересуды! И он проворно вскочил на ноги, торопясь доказать, что на него возвели напраслину. Очевидно, он тут же опять потерял сознание, потому что очнулся уже в зловонном бараке и с недоумением уставился на грязные балки над головой. Где-то рядом на раскаленной железной печурке кипел чайник. Он лежал на нарах, свернутое пальто заменяло ему подушку. Кто-то, очевидно Белка, осторожно обмывал его лодыжку, но Карол настолько ослабел, что не мог даже повернуть головы. Потом он долго — много часов или только минут? — лежал неподвижно, в полной прострации и считал насекомых, ползавших по стенам. Сначала он считал их по десяткам, потом по дюжинам, потом по сотням; пускался в нелепые вычисления тангенсов углов, под которыми они ползли, и квадратного корня из суммы их ножек. Время от времени он отрывался от этого занятия и начинал вновь и вновь уверять себя, что все обстоит как нельзя лучше, что Ванда умерла и, значит, в безопасности и что ему не надо больше о ней беспокоиться.

Ну ладно, хватит! Теперь ему тридцать четыре года, работы непочатый край, а он тратит попусту время, перебирая в памяти то, что давно умерло, ушло. Во всяком случае, те годы были для него неплохой закалкой, немножко суровой, правда, но зато она выпала на его долю, когда он был еще молод, — тут ему явно повезло, и надо быть дураком, чтобы не оценить этого. Не каждый, приступая к осуществлению своих жизненных задач, имеет возможность предварительно выяснить, чего он стоит и из какого теста сделан. Два-три года такой жизни так вышколят человека, что раз и навсегда избавят его от страха перед чем бы то ни было.

Но, боже мой, как же он тогда настрадался!..

Оливия и Владимир провели утро в павильоне. Он хотел как можно скорее вылепить сокола и попросил Оливию посидеть возле него. За три часа они не обмолвились ни словом. Он был поглощен работой, а она читала полученные из Англии письма и писала ответы. Возница коляски, в которой утром уехал Карол, доставил их целую пачку. Отец, мать и сестра — все написали. В своем последнем письме Оливия сообщила им, что вернется через две недели, и в ответных письмах родные выражали свою радость. Их огорчит, что ее возвращение по непонятной для них причине откладывается по меньшей мере до Рождества. А объяснить им все в письме она просто не может. Оливия не умела излагать свои мысли на бумаге, и письма ее всегда были коротки и сухи. Происходило это не из-за недостатка любви к родным, а по причине какой-то эмоциональной скованности. Даже внезапные вспышки чувств были почти несвойственны Оливии, а изливать свою нежность в письмах и видеть, как она запечатлевается в равнодушных буквах, — нет, это было свыше ее сил. Но сегодня Оливия заставила себя написать домой обстоятельные письма и, пустившись в подробные описания красот здешнего края, постаралась смягчить этим неприятное сообщение о том, что она задерживается. Здоровье ее друга оказалось хуже, чем она предполагала, писала Оливия, поэтому отъезд откладывается на неопределенное время; по возвращении домой она обо всем расскажет. Потом Оливия написала Дику. Это было значительно легче, так как не надо было ничего объяснять. Он прислал ей дружеское письмо, в котором весело и остроумно писал о последних приходских новостях, о растительности Хатбриджа, о налоге на воду и о последнем романе Джорджа Мередита[131]. Оливия не знала почему, но в эти тревожные недели письма Дика действовали на нее удивительно успокаивающе. Тем не менее, ее собственные письма к нему были очень немногословны, а интерес к редкому экземпляру льнянки, который Дик ухитрился отыскать на пустыре за кладбищем, лишь ненадолго вывел ее из угнетенного состояния.

— Оливия, — послышался голос Владимира. Она оглянулась. Он вытирал испачканные глиной руки. — Хочешь взглянуть?

Сокол был закончен. Оливия долго молча смотрела на него. Владимир увидел, как дрогнули уголки ее рта.

— Тебе не нравится? — спросил он.

— Нет, нет, очень нравится. Но какая страшная, неотвратимая смерть.

— Тем лучше для цыплят.

— Что цыплята! Им никогда не иметь таких великолепных крыльев, как у него!

— Дядя Володя! — послышался за дверью чей-то голос.

Владимир открыл дверь. На пороге, дрожа от холода, с растерянным, заплаканным лицом, стоял его старший племянник Борис.

— Дядя Володя! Папа уехал!

— Куда уехал? — начала было Оливия, но внезапно умолкла. По лицу Владимира она поняла, что тот знает, куда поехал брат.

— Какую лошадь он взял?

— Белую кобылу Ицека.

— А когда вы его хватились?

— Только сейчас. Мы думали, он на новой просеке. Но пришел дядя Ваня и сказал, что его там нету, и тогда тетя Соня послала меня к Ицеку. Он, наверно, уехал до того, как мы все встали. Тетя Соня плачет на кухне, говорит — теперь не хватит денег купить нам к зиме валенки.

Мальчик расплакался. Владимир ласково погладил его по голове.

— Не надо плакать, мой хороший. Я догоню папу и привезу его назад. Ицек сказал тебе, по какой дороге он поехал?

— Через лес, где овраг.

— А там можно сейчас проехать?

— Да, вода уже сошла.

— Значит, он доберется до города прежде, чем я его догоню. Оливия, прошу тебя, присмотри в мое отсутствие за ребятами, и пусть тетя Соня им ничего не рассказывает. В тебе, Боря, я уверен, ты не станешь зря болтать.

— Конечно, не стану.

— Все будет хорошо, — успокаивающе сказала Оливия. — Боря у нас умница и поможет мне присмотреть за малышами. Иди, Боря, сейчас к детям и поиграй с ними на дворе, а я пойду к тете Соне. Пойдем, Володя, со мной, перед тем как отправиться, ты позавтракаешь.

— Я сейчас. Надо оседлать лошадь. Не волнуйся, дорогая, завтра утром я буду дома.

Наклонившись к мальчику, он стал успокаивать его. Борис больше не плакал, ему уже не было страшно. Владимир осторожно прикрыл сокола влажной тряпкой.

— Вот видишь, — сказал он, с улыбкой обернувшись к Оливии, — цыплята все-таки кое-что значут.

Со дня отъезда Владимира прошло два томительно-долгих дня. Воздействуя на тетю Соню то утешениями, то мягкими увещаниями. Оливии удалось успокоить ее. Она даже заставила всех заняться своими повседневными домашними делами. Дети пока что не подозревали о случившемся. Но к концу второго дня тетя Соня опять разволновалась. Оливии все трудней было сдерживать старушку, когда та, невзирая на присутствие детей, начинала сетовать на поведение их отца.

— Уже шесть часов вечера! А Володя должен был вернуться еще утром. Вот увидите, Оливия, там что-нибудь стряслось. Я знала, что добром это не кончится. Володя всегда так строг с ним, и теперь, наверно, бедный Петя что-нибудь над собой сделал, а мы тут сидим сложа руки…

Она громко, по-бабьи, заголосила.

— Дети, — звонким, решительным голосом сказала Оливия, — бегите-ка к трем соснам и посмотрите, не едет ли дядя Володя. А ну живо, кто добежит быстрее! Раз, два, три!

Все, кроме Бориса, выскочили из-за стола, а он устремил на Оливию серьезный, недетский взгляд и продолжал молча есть хлеб с вареньем.

— Дорогая! — От возмущения старушка даже перестала плакать. — Разве можно во время еды посылать их куда-то наперегонки? Это же так вредно!

— Гораздо вредней слушать подобные разговоры, — спокойно проговорила Оливия. — Дайте я налью вам еще чаю, тетя Соня.

Старушка снова заплакала.

— Сразу видно, Оливия, что вы всегда жили без забот и хлопот. Потому у вас нет жалости к другим.

— Боря, — произнесла Оливия, — передай мне, пожалуйста, чашку тети Сони. Вы напрасно так волнуетесь, тетя Соня. Просто Володя задержался немного дольше, чем рассчитывал. Может быть, дорогу снова затопило.

Но старушка лишь тяжко вздохнула и покачала головой.

— И Ваня не пришел к обеду. И куда только он…

Громкий визг, долетевший с улицы, заставил всех вздрогнуть. Борис вскочил и кинулся к двери, но Оливия опередила его. Мягко отстранив мальчика, она вышла из комнаты, прикрыв за собой дверь.

Ваня, в съехавшей набекрень шапке и запачканных глиной сапогах, стоял на крыльце, держа за шиворот босоногого, заплаканного крестьянского мальчишку. Когда Оливия открыла дверь, он как раз опустил свой тяжелый кулак на его грязную, взлохмаченную голову.

— Я тебе покажу, как смеяться над господами! По-твоему, я пьян? А? Пьян?

Огромный кулак поднялся для второго удара. Оливия молча шагнула вперед и крепко схватила Ваню за руку. Тот вывернулся и, яростно ругаясь, обернулся к ней. Лицо его, обычно бессмысленно-добродушное, раскраснелось от водки и горело звериной злобой.

— Беги! — приказала Оливия мальчишке, уцепившемуся за ее подол. — Живо!

Тот бросился наутек, всхлипывая и утирая на ходу слезы. Ваня грубо схватил Оливию за плечо.

— А, так это ты, благороднейшая мамзель! Скажите, какие нежности — нельзя и уши надрать оборванцу! Ладно, так и быть, только поцелуй меня за это. — И он приблизил к ней свое красное, разгоряченное лицо. Оливия чуть отвернулась, стараясь не вдыхать водочный перегар, и, не выпуская руки Вани, ловко вывернула ее. Ваня отпустил плечо Оливии, и девушка быстро отскочила.

— Осторожней, — язвительно сказала она, — тут ступенька. Сейчас мы все обсудим. Только войдите сначала в комнату, не могу же я говорить с вами на крыльце. Ключ? Вот он, ваш ключ, дайте я открою дверь. Хотите поцеловать меня? Ну что ж, сейчас.

В один миг она втолкнула его в комнату и повернула в замке ключ. С трудом переводя дух, Оливия прислонилась к стене. Ваня был здоровяком, и хотя благодаря своей ловкости она одержала верх, победа стоила ей вывихнутого пальца. Теперь он пытался высадить дверь, вопя во все горло, изрыгая проклятия и безобразные ругательства. На шум выбежала тетя Соня и, как всегда, расплакалась.

— Милочка, я думала, он вас убьет!

— Пустое, — отвечала Оливия, выпрямившись. — Думаете, мне впервые воевать с пьяницами? Я немного повредила палец, пойду промою его. А вы, тетя Соня, допивайте чай, хорошо? Не бойся, Боря, ничего ведь не случилось.

Снаружи донеслось цоканье копыт по каменистой дороге, и Боря бросился во двор. Владимир спускал на землю самого младшего из племянников. Остальные сгрудились вокруг него, не обращая внимания на своего отца, который молча слез с понурой наемной лошади и отдал поводья подоспевшему крестьянскому мальчишке.

— Отведи ее Ицеку, — хрипло произнес он и, не сказав больше ни слова, ушел в дом.

Володя вошел в гостиную. Двоих малышей он усадил на плечи, а трое остальных не отставали от него ни на шаг. Он был страшно бледен, под глазами залегли синие тени.

— Голубчик ты мой, родной ты мой! — бросилась к нему тетя Соня, как всегда готовая к чувствительной сцене. — Как тебя долго не было! А мы тут ужасно беспокоились! Привез ты его? Я всю ночь не смыкала глаз. Петя-то как?

— Минуточку, тетя Соня, — прервал ее сдавленным голосом Владимир. Он никак не мог отдышаться и присел к столу. У него начался один из тех ужасных приступов кашля, которые всегда так его изматывали.

Дети притихли, глядя на него широко раскрытыми, испуганными глазами. К счастью, вскоре пришла Оливия. Видя, в каком он состоянии, она, ни слова не говоря, напоила его прежде всего крепким чаем.

— Что у тебя с рукой? — спросил он, ставя чашку на стол.

Рука у Оливии была забинтована.

— Да ничего особенного. Порезала палец.

— А куда пошел Петр?

— Заперся в своей комнате. Посиди, отдохни немного.

Владимир встал и отстранил руку Оливии

— Я уже отдохнул. Выйдем со мной на минутку, я хочу тебе кое-что сказать.

Они вышли в прихожую.

— Петра нельзя оставлять одного. Он сегодня дважды пытался покончить с собой.

— После того как ты увез его из города?

— Первый раз в кабаке, где я его нашел, — там он пытался повеситься. А второй раз по дороге домой, — он обогнал меня и кинулся к озеру. Там, где обрыв, ты знаешь это место. Ночью я побуду с ним, а ты постарайся успокоить тетю.

— Ты, наверно, и прошлую ночь не спал?

— Я искал его до двух ночи. А когда нашел — он не хотел уезжать. Связался с какими-то тремя скотами из местного гарнизона, и те заключили пари со своими дамами, что выиграют у него медальон с миниатюрой его покойной жены.

— И выиграли?

— Да. Этот медальон — единственная вещь, которую он никогда не ставил на кон. Но я получил его обратно.

— Выкупил?

— Одного мерзавца я просто сшиб с ног, а двое других согласились отдать медальон. Потом я, конечно, заплатил им. А теперь, любимая, иди. Мне надо узнать, что он затевает.

Она поцеловала его и ушла Владимир постучался в комнату брата.

— Петр! Петр! Это я, отвори!

— Уходи, — послышался из комнаты невнятный, глухой голос, — уходи, оставь меня в покое.

Соседняя дверь неожиданно затряслась под градом сыпавшихся на нее ударов. Это запертый в своей комнате Ваня, до тех пор молчавший, вновь разбушевался, услышав рядом голоса.

— Она меня заперла! — вопил он, колотя в дверь изо всей мочи кулаками и ногами. — Слышишь? Эта английская ведьма заперла меня… меня… дворянина…

— Петр! — резко и повелительно крикнул Владимир. — Сейчас же выходи!

Дверь отворилась, и на пороге появился злополучный картежник. Он сбросил пальто, но не переоделся и не умылся. Трясущиеся руки его были в грязи, спутанные волосы взмокли от пота, костюм измят и растерзан. Мутные глаза с ужасом уставились на гневное лицо Владимира.

Оливия, услышав шум, поспешно вернулась. Ей тоже стало не по себе, когда она увидела выражение лица Владимира. Он смотрел на ее забинтованную руку.

— А теперь надо расправиться с другой скотиной, — сказал Владимир, распахивая дверь в комнату Вани. Разъяренный маньяк с диким воплем бросился на Оливию. Она спокойно отстранилась, а Владимир, схватив его за руку, швырнул назад в комнату.

— Ложись спать, — приказал он. — Неужели у тебя не осталось ни капли стыда? — Глаза его сверкали гневом.

С минуту Ваня, раскрыв рот, смотрел на брата, потом повалился на пол и громко зарыдал.

— Ложись спать, — строго повторил Владимир. Сраженный раскаянием, Ваня молча повиновался.

Владимир запер дверь и, держа в руке ключ, подошел к Петру. Тот, опустив глаза, молча стоял рядом.

— Ты видел, что он сделал с ее рукой? Картежник медленно поднял глаза и вновь опустил их. На лице его выступили красные пятна.

— Это натворил Иван, пока я рыскал по всей округе, разыскивая тебя. Ей пришлось защищать от этого мерзавца твоих детей.

Из комнаты, где был заперт пьяница, доносились безудержные стенания:

— Володенька, не сердись! Христа ради, не сердись! Петр поднес к горлу дрожащую руку. Он хотел что-то сказать, но губы его так тряслись, что он не мог вымолвить ни слова.

— Я говорил тебе, — наконец вымолвил он, — надо было оставить меня… это единственное спасение…

Владимир усмехнулся:

— Значит, в довершение всего… еще и следствие?

Оливия, не выдержав, вмешалась. Надо во что бы то ни стало положить конец отвратительной сцене. Для нее в неприкрытом позоре этого падшего человека было что-то абсолютно недопустимое. Он походил на преступника, закованного в колодки и выставленного на всеобщее посмешище. Она шагнула вперед и взяла из рук Владимира ключ.

— Послушайте, — обратилась она к Петру. — Будьте же благоразумны. Володя со вчерашнего дня не спал и не ел, да и вы тоже. Нельзя допустить, чтобы Володя снова заболел. Прошу вас, возьмите ключ и присмотрите за Ваней. Если вам хочется побыть вечером одному, я принесу вам ужин в комнату. Пойдем, Володя.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: