Оконные рамы слегка задрожали. Издалека донесся нестройный перезвон колоколов: «Господи помилуй! Господи помилуй!»
Голова Карола склонилась на неподвижную руку Оливии, плечи его чуть вздрагивали.
Утром, когда Оливия проснулась, Карол варил кофе. Она с недоумением посмотрела на него, потом все вспомнила и вскочила, но тут же снова упала навзничь, сжав руками виски.
— Не торопитесь, еще рано, — с улыбкой кивнул ей Карол. — После чашки кофе голова перестанет болеть.
Оливия медленно, с трудом выпрямилась.
— Вы не спали из-за меня всю ночь! Не надо было привозить меня сюда. Вы, наверно, не сомкнули глаз.
— Я? Ошибаетесь. Спал как убитый вот в этом кресле. Хотите вставать? Вот чистое полотенце, а тут теплая вода. Я выйду покурить.
Когда Оливия умылась и позвала Карола, он вошел в комнату с какой-то бумагой в руках. Прочитав ее, он нахмурился.
— Если дать вашему отцу телеграмму, он сможет приехать за вами? — спросил он после долгого молчания, помешивая ложечкой кофе.
— Моему отцу? Я ни за что на свете не соглашусь вызвать его сюда.
— Может быть, вызвать кого-нибудь другого? Я не могу оставить вас здесь одну, а мне надо завтра уехать.
Руки Оливии упали.
— Вы уезжаете?
— У меня нет другого выхода: я должен ехать, иначе меня арестуют. Истек срок моего разрешения. Я просил в полицейском управлении продлить его. И получил отказ. Вот он. Мне приказано выехать завтра утренним поездом.
Оливия поднялась и стала одеваться.
— Нам пора идти. А что до вашего отъезда, то, конечно, уезжайте, раз это необходимо. Я останусь одна. Мне никого не нужно.
— Обсудим это после. Между прочим, ваш паспорт готов, вы можете получить его в любое время. Требуется только ваша подпись.
|
— Мне ведь уже переменили паспорт, когда я приехала сюда.
— Да, но он годен только на время вашего пребывания здесь. Вы не можете выехать за границу, не получив назад английского паспорта и не имея на руках разрешения властей. Позавчера я подал заявление от вашего имени.
— Но я не могу ехать. Я не уеду, пока…
Голос ее задрожал и пресекся.
— Я знаю. Но чтобы вам не пришлось долго ждать разрешения, когда вы захотите уехать, я оформил все заранее через знакомых. Если на этой неделе паспорт вам не потребуется, достаточно лишь написать новое заявление. Вот деньги на дорогу. Тут есть немного английских, их вполне хватит на путевые расходы. Если после моего отъезда вы и сами захотите вскоре уехать, то, возможно, не успеете сходить за деньгами в банк.
— Карол, вы всегда за всех обо всем думаете?
Подняв глаза, она увидела, как губы у него дрогнули, но тут же приняли обычное решительное выражение.
— Не за всех, — сказал он, берясь за шляпу.
Его превосходительство занят, объяснили Оливии, когда она попросила пропустить ее к директору департамента полиции. Но с ней может поговорить секретарь, к которому она вчера обращалась. Когда Оливия вошла в комнату, секретарь встретил ее с улыбкой, и она сразу похолодела. Вчерашний разговор с ним оставил гадкое впечатление, но ей еще не приходилось видеть его улыбающимся.
— Вы пришли, если не ошибаюсь, насчет…
— Владимира Дамарова.
— Ах, да, разумеется. Он ведь не родственник вам, правда? Если память мне не изменяет, вы с ним помолвлены?
— Да.
Чиновник с состраданием покачал головой.
— Ах вы бедняжка! Неужели такая красивая девушка не могла найти себе жениха получше?
|
Карол был, оказывается, прав, — можно и в самом деле приспособиться. Она пропустила эти слова мимо ушей,
— Должен сказать, он совсем не думает о вас, — продолжал чиновник. — Я его вчера видел, он вами нисколько не интересовался.
Оливия молчала, не спуская с него глаз. Он откинулся в кресле и с видимым удовольствием неторопливо поглаживал усики.
— Уверяю вас, совсем не интересовался. Вам лучше подыскать себе другого возлюбленного. До свидания.
В коридоре разговаривали два офицера в голубых с серебряными галунами мундирах. Когда Оливия проходила мимо, один из них посмотрел ей вслед, потом нагнал ее.
— Это вы спрашивали о Дамарове?
— Да.
— И эти… — он кивнул в сторону двери, за которой сидел секретарь, — наплели вам, наверное, невесть что?
Оливия молчала. Он понизил голос:
— Они дурачат вас. Он вчера умер. Примите… мое искреннее соболезнование.
И вернулся к своему собеседнику.
— Возможно, что это и правда, — сказала Оливия Каролу, когда он помогал ей снять пальто. — Но как могу я быть уверена?
До тех пор, по дороге к ее дому, они молчали. В комнате он снял с нее боты и только потом спросил:
— Как выглядит тот офицер, что заговорил с вами в коридоре?
— Я не очень внимательно его разглядела. Высокий, с рыжеватыми, седеющими усами.
— С крючковатым носом, в мундире полковника?
— Кажется, да.
— Это Петров. Он человек порядочный. Самый порядочный из них. Значит, это правда.
— Может быть, правда. А может быть, шутка. Там ведь любят шутить.
Он никак не мог поколебать ее безнадежного, упрямого недоверия. На все его доводы она снова и снова повторяла:
|
— Откуда я знаю, что это не одна из их шуток?
— Вы поверите, если я раздобуду доказательства?
— Доказательства? Какие же?
— Я не уверен, что смогу это сделать, у меня слишком мало времени. Но если бы мне удалось найти человека — не из этих, конечно, а честного человека, который своими глазами видел его мертвым…
Оливия, стиснув пальцы, шептала про себя: — Если бы я только знала, что он действительно умер… если бы я только знала…
— Я попытаюсь, — сказал Карол. — Ждите меня здесь, я могу задержаться.
Вернувшись в полдень к Оливии, он застал ее на том же месте, где оставил. Она смотрела на свои тонкие руки, лежавшие на коленях. Когда вошел Карол, она подняла глаза и тут же снова опустила их.
— Одевайтесь как можно теплее и едемте со мной.
Она повиновалась, ни о чем не спрашивая. Они долго ехали в грязной конке, набитой празднично разодетым рабочим людом, и сошли на фабричной окраине возле реки. Там царило буйное, безудержное веселье. Уличные торговцы наперебой предлагали сласти, игрушки, цветные банты; мчались наперегонки с бешеной скоростью сани, заставляя гуляющих шарахаться в стороны, а седоки — мужчины, женщины и дети — хохотали, что-то выкрикивали и жались друг к другу. Ямщики, встав во весь рост, размахивали над головой длинными кнутами и понукали лошадей пронзительными воплями, которым вторила ревущая толпа. Праздник начинал превращаться в пьяную оргию.
Немного дальше, там, где кончались дома, было поспокойнее. С одной стороны тянулся низкий бугристый берег, и чахлые ивы клонились к неподвижной, замерзшей реке. На другой стороне виднелась кладбищенская стена, а за ней простиралось поросшее жидким кустарником болото. Ветер трепал и гнул оголенные, сухие ветви. Впереди всходил бледный месяц; позади, под облачным красноватым небом, шумел город.
Они свернули с дороги за кладбищем, там, где следы на снегу вели к чахлым редким кустам. Карол молча шел по утоптанной тропинке, вившейся между кустами. Оливия, как во сне, следовала за ним.
Они описали по болоту широкий полукруг и, обогнув кладбище, подошли к нему со стороны, наиболее удаленной от дороги. Канава и земляная насыпь позади нее отмечали границы кладбища. За канавой тянулись длинные ряды незарытых пустых могил, — продолговатые, заранее выкопанные и наполовину засыпанные снегом ямы ждали своих будущих обитателей. Между могилами высились кучи выброшенной из ям промерзлой земли, которой потом засыплют могилы. Самый дальний ряд был уже засыпан, и в головах возвышались небольшие одинаковые с виду деревянные кресты. Это было военное кладбище, где за каждой ротой был закреплен свой ряд. Более высокие кресты отмечали могилы вахмистров и фельдфебелей. За военным кладбищем началось место погребения нищих — там беспорядочно сгрудились кое-как насыпанные земляные холмики с покосившимися гнилыми крестами, сколоченными наспех из обрезков еловых досок. Вдалеке в сгущавшихся сумерках поблескивали пышные надгробия и часовни кладбища для состоятельных людей.
Из-за чахлых деревьев вышел мужчина и направился к ним. Увидев голубой мундир, Оливия задрожала. Карол подошел к незнакомцу.
— Большое спасибо, что пришли. Не беспокойтесь — поблизости никого нет. Это девушка, на которой он должен был жениться. Расскажите ей все, что знаете.
Жандарм украдкой взглянул на Оливию и тут же снова опустил глаза, разминая сапогом снежную глыбу.
Он был еще совсем молод, с широким добродушным лицом и круглыми светло-голубыми испуганными глазами.
— Я дежурил вчера в коридоре, барышня, — заговорил он с сильным волжским акцентом и умолк.
— В той крепости, куда его привезли, — вставил Карол.
— Было уже почти утро. Я видел, как его несли по коридору. Он повернул голову и посмотрел на меня, но ничего не сказал. Его поместили в третью камеру.
— В одиночку?
— В одиночку, барышня. Он вел себя очень спокойно. За все утро я ничего не слышал, разве как он кашлял. Но когда Васильич принес ему обед, он что-то сказал, только очень тихо.
— А Васильич кто — тюремный надзиратель?
— Да. Он дежурил, разносил обед. Он вышел оттуда очень злой и говорит: «Чистый грех — пропадают задарма такие хорошие щи. Он уж почитай что помер, даже глазом не повел на миску. Я бы лучше сам эти щи съел!» Вот что он сказал.
— А кроме Васильича, никто к нему не заходил?
— Вечером, ваша милость, заходил старший тюремщик с доктором. Они очень скоро вышли обратно, и я слышал, как доктор сказал: «Какой прок? Он не протянет до утра». Но он протянул.
— Сколько он еще прожил?
— До полудня следующего дня. Это было вчера. Я опять ночью дежурил. В восемь часов меня сменили, а как пришел я вечером, слышу — он стонет и что-то сам с собой говорит. Но слов я не разобрал. В горле у него хрипело, а один раз я слышал, как он просил воды. Потом в шесть утра меня сменил Осип, и я ушел.
— И Осип дежурил весь вчерашний день?
— Так точно-с, барышня. Он сейчас вон в той деревне, нас обоих отпустили по случаю праздника. Осип этот пошел и напился допьяна, а мне сказал: «По нашей работе надо беспременно пить, не то не стерпишь. Вот и сейчас все слышу, как он стонет да просит: «Воды! Воды! Воды!» Осип у нас очень душевный человек.
— Он ему дал напиться?
— Что вы, барышня, разве кто посмеет? Запрещено приказом.
— Довольно, я думаю, — сказал Карол, кладя руку на плечо Оливии. — Теперь вы верите?
— Молчите, я должна знать все. Значит, он умер вчера в полдень, когда вас на дежурстве не было?
— Да, барышня. Осип говорил, он стонал все тише и тише, а потом послышалось вроде как кто пилил дерево, и после ничего не стало слышно. А вечером нас послали вынести тело. Нам дали ящик, чтоб его положить. Нет, барышня, не гроб, а большой сосновый ящик. Мы вынесли его из крепости — это было, кажись, часа в два ночи — и свезли сюда.
— Так, значит, он похоронен здесь? Я хочу видеть могилу.
Жандарм робко, искоса взглянул на нее.
— Это… это не могила, барышня. Не как положено у христиан. Я вам покажу.
На самом краю кладбища валялось несколько свежих комьев земли. Чтобы они не бросались в глаза, их наспех забросали снегом. Подойдя поближе, жандарм остановился и, увидя, что Карол стоит с непокрытой головой, снял фуражку, потом опустился на колени и пощупал руками снег.
— Здесь.
Он разгреб снег и показал им конец вбитого в землю деревянного кола.
— Кол заколачивают, чтобы не копать в том же месте, — тихо проговорил Карол.
— Яма была мелкая, — сказал жандарм, неловко подымаясь на ноги, — еле и такую выкопали. Уж больно земля промерзла.
Оливия посмотрела на жандарма. Между ними лежали свежие комья земли.
— А вы уверены, что он был мертв, когда его клали в яму?
Жандарм, разинув рот, глядел то на Оливию, то на Карола. Потом перекрестился трясущейся рукой:
— Христос с вами, барышня! Да неужто мы похоронили бы его заживо?
— Откуда я знаю? — спросила она тем же ровным, безжизненным голосом.
Карол тронул жандарма за рукав.
— Вы видели его лицо? Расскажите ей.
— Видел. — Жандарм содрогнулся. — Он… он, видать, сильно намучился. Рубашка была вся в крови. Он был совсем застывший.
— Теперь все ясно, — сказал Карол. — Вы возвращайтесь вдоль канавы, а мы обойдем кругом. Так безопасней. До свидания. Спасибо вам.
Жандарм еще раз перекрестился и ушел, оставив их у могилы. Стемнело. Немного погодя Карол взял Оливию под руку.
— Идемте.
Они пошли назад через чахлый кустарник.
— Думайте только об одном, — проговорил Карол, — что бы ни было — он мертв, и они ничего больше не могут ему сделать. Это слабое утешение, но мне оно очень помогло, когда у меня умерла сестра.
Оливия медленно повернула голову и посмотрела ему прямо в глаза.
— Мне оно тоже помогает. Но вы уверены, что он был мертв, когда они его закопали?
— Совершенно уверен, дорогая.
Оливия уехала в Англию той же ночью. Если б она задержалась, Карол не мог бы проводить ее: по настоянию полиции он должен был наутро покинуть город. Он упаковал ее вещи, расплатился с хозяйкой, купил билет. Оливия пребывала в полнейшей апатии. Она ела, одевалась и ходила, только когда он напоминал ей об этом. Она не разговаривала, но время от времени задавала ему тихо один и тот же вопрос:
— А вы уверены, что он был мертв, когда…
— Совершенно уверен, — следовал неизменный ответ.
Она спросила об этом и в вагоне, когда он укутывал ей пледом ноги.
— Совершенно уверен. — повторил Карол. Послышался удар колокола. Кондуктор крикнул:
— Занимайте места!
Карол спрыгнул на платформу, и дверь вагона захлопнулась.
— Это второй сигнал. Через минуту поезд тронется. Я телеграфировал вашим родным, чтобы вас встретили в Дувре.
— Карол
Она поднесла руку ко лбу, стараясь что-то вспомнить. Он вскочил на подножку и заглянул в окно.
— Да?
Послышался тот же вопрос — единственный, который ее интересовал:
— А вы уверены, что он был мертв, когда они бросили его в яму?
— Совершенно уверен, дорогая, — все с тем же неистощимым терпением ответил он.
В третий раз ударил колокол. Карол поднял руку.
— До свидания. При первой возможности я приеду в Англию и повидаюсь с вами.
Глаза Оливии, неподвижные и потухшие, смотрели куда-то мимо него. Поезд тронулся. Когда он скрылся из виду, Карол повернулся и пошел было назад по платформе, но вдруг остановился, схватившись руками за горло. К нему подошел носильщик.
— Что с вами, барин? Может, позвать кого?
— Скажи, чтоб мне подали… водки, — прошептал Карол. Он судорожно всхлипывал, как истеричная гимназистка. Носильщик побежал в буфет. Карол побрел за ним и по дороге задел кого-то из провожающих. Тот вначале сердито оглянулся, но потом, удивленно вскрикнув, протянул руку:
— Доктор Славинский! Боже мой, что с вами?
Карол злобно оттолкнул его в сторону.
— Убирайтесь к черту! Я хочу напиться.
Часть II
Глава 10
В Дуврском порту Оливию встретил Дик Грей. Мистер Лэтам был в тот день занят, и Дик, успевший за это время стать другом семьи, предложил свои услуги. Когда она спускалась по сходням, он бросился к ней навстречу со словами приветствия, но умолк на полуслове и замер, не сводя с Оливии глаз. Она, казалось, не заметила этого. Дик взял у нее чемодан, и она машинально последовала за ним к поезду. В вагоне он долго не решался заговорить и обращался к ней, только когда было необходимо. Наконец он отложил газету и наклонился к девушке. Они проезжали мимо полей, с которых уже был убран хмель. Оливия молча смотрела в окно.
— Оливия, неужели он…?
— Он умер, — ответила она, не шевельнувшись, и Дик благоразумно воздержался от дальнейших расспросов.
Но родители и сестра проявили гораздо меньше чуткости. Правда, они тоже ни о чем не спрашивали, но ошеломленное лицо отца, исполненный ужаса крик, невольно сорвавшийся с его уст: «Боже милостивый, да это Оливия!», безуспешные попытки принять непринужденный вид («Как ты напугала нас, дорогая, ведь мы ожидали тебя с вечерним поездом») были хуже всяких расспросов. А Дженни, вначале молча смотревшая на сестру, вдруг разрыдалась и выбежала из комнаты. Особенно потрясена была мать Оливии.
Первое время родные думали, что она умирает от какого-то неизлечимого недуга. Уж не подхватила ли она злокачественную малярию? Они убеждали ее показаться врачу. Оливия пыталась возражать и устало доказывала, что вполне здорова, но потом, коль скоро родственники продолжали настаивать, она согласилась, — лишь бы ее оставили в покое. Отец повез Оливию в Лондон и показал специалисту.
— Малокровие и сильное истощение нервной системы, — сказал доктор. — Возможно, ей пришлось пережить какое-то потрясение или она чем-то угнетена.
— Но вы только посмотрите на нее! — вскричала миссис Лэтам, когда ей сообщили диагноз. — Она превратилась в настоящий скелет! Рот ввалился, волосы поблекли. Неужели все дело только в нервном истощении?
К сожалению, дело было только в этом. Окажись Оливия от природы не так крепка и здорова, заболевание ее протекало бы гораздо более тяжело, и это могло принести ей хоть одно облегчение: избавить от необходимости участвовать в повседневной жизни семьи. Но Оливия была слишком вынослива, чтобы всерьез слечь, и только медленно, неотвратимо угасала. По словам матери, она превратилась в «настоящий скелет» и, несмотря на тщательный уход, все больше и больше худела. За три месяца она так ослабла, что задыхалась, дойдя до конца садовой дорожки; сердце начинало учащенно биться, стоило ей подняться на несколько ступенек. Ее мучили бессонница, невыносимые головные боли, ночные кошмары, внезапные ознобы. И это было все.
Первые месяцы никто не заикался о ее будущем, да и сама Оливия, по-видимому, не думала об этом. Она вернулась в Англию, повинуясь слепому инстинкту, гнавшему ее домой. А может быть, она сделала так по настоянию Карола, а ей… не все ли было равно, куда ехать? Возвратясь домой, она безучастно подчинилась привычному распорядку и равнодушно принимала или терпела все мелочи, в которых выражалась любовь ее матери: крепкий бульон, экстракт солода, робкие ласки и тому подобное. Она и в самом деле стала глубоко равнодушна ко всему на свете, даже к памяти погибшего возлюбленного. Возможно, ей было суждено испытать в дальнейшем боль утраты, но пока ее мучили лишь невыносимые боли в затылке да нескончаемые кошмары, терзавшие ее ночь за ночью и гнавшие прочь сон. «Если б я могла заснуть, — думала она, — если бы мне только заснуть… Из-за этой ужасной бессонницы меня так страшит наступление сумерек и мне так тяжко, так зябко днем. Сон сделал бы меня прежней Оливией…»
Но еще до наступления лета ей уже стало казаться, что все будет хорошо, если только она не заснет. Ведь когда бодрствуешь, всегда можно усилием воли защитить себя и отогнать самые страшные видения. Спящий же человек не властен над собой и бессилен с ними бороться. Ее возмущала эта несправедливость, эта предательская всеобщая потребность во сне, которую она теперь считала ловушкой, куда попадаются даже самые предусмотрительные люди. Можно упорядочить свою жизнь, мысли, поступки и воспитать свои чувства, чтобы они, подобно верному псу, следовали на поводу у разума. И все-таки оказываешься вдруг во власти сна, который превращает тебя в немощную и безвольную жертву страшных видений, все время роящихся в мозгу. Если бы не эти ночные кошмары, она сумела бы как-нибудь все забыть. Они проходили перед ней нескончаемой вереницей: ледяные поля, болота, слепящий снег; она, Оливия, разгребающая мерзлую землю, чтобы проверить, была ли у него агония, не похоронили ли его заживо; смеющиеся лица; красные сластолюбивые губы, шепчущие непристойности; лабиринты коридоров, коридоров, нескончаемых коридоров с побеленными стенами. Иногда, заблудившись в этих коридорах, она бродила всю ночь, стараясь идти на слабый, далекий голос: «Воды! Воды! Воды!» В другие ночи тот же едва слышный зов доносился из-под растрескавшихся глыб льда, а она блуждала, скользя и спотыкаясь, среди могил. Ища опоры, она протягивала во мраке руки, но наталкивалась лишь на деревянные колы, вбитые в землю.
По ночам к ней часто вбегали обеспокоенные мать или сестра. Они заставали Оливию в постели: она спала с широко раскрытыми глазами, бормоча во сне что-то невнятное. Когда ее будили, она лишь говорила: «Дурной сон», — и снова ложилась, словно собираясь заснуть, но глаза ее были полны ужаса. Днем она большей частью молчала, а порой становилась чрезмерно разговорчивой, болтала и смеялась по каждому пустячному поводу. Но в каком бы настроении ни была Оливия, она ни разу не обмолвилась о том, что ее тяготило. И отец с матерью ничего не понимали. Впрочем, расскажи она им все — они и тогда не поняли бы ничего.
Для Дженни — избалованной любимицы всех домочадцев — приезд неузнаваемо изменившейся сестры был тяжелым и горьким разочарованием, первым в ее жизни. За минувшие полгода Дженни очень изменилась: в легкомысленной и тщеславной девушке пробудилось вдруг чувство долга. Натура у нее была податливая, восприимчивая, и она старалась во всем подражать старшей сестре.
— Конечно, я никогда не буду такой умной, как Оливия, — говорила она матери, — но я постараюсь стать такой же доброй.
В этом стремлении сказалось в известной степени влияние молодого священника, с каждым днем возраставшее. Тем не менее оно было вполне искренним, и Дженни честно старалась претворить его в жизнь: она неоднократно отказывалась от развлечений, чтобы посидеть у постели больной матери. Сожалея о пропущенных танцульках и несостоявшихся свиданиях с молодыми людьми, она утешала себя тем, что скоро приедет Оливия и похвалит ее за примерное поведение. Но домой приехала не Оливия, а какое-то привидение с запавшими щеками и тяжелым взглядом, которое явно не интересовалось ее благонравием. И бедняжка Дженни с недоумением и страхом взирала на человеческую трагедию, впервые разыгравшуюся у нее на глазах.
Разочарование и растерянность, переживаемые Дженни и миссис Лэтам, еще больше сблизили их, но зато отдалили от Оливии. В защищенной от невзгод жизни миссис Лэтам не было места страданию. С домашними заботами и неурядицами она давно свыклась и вот уже восемнадцать лет покорно сносила свои телесные недуги и безотчетные религиозные сомнения. Но и только. В своей жизни она познала лишь одно подлинное горе — смерть маленького сына, но с тех пор жизнь ее текла ровно и спокойно, лишь изредка волнуемая мелкими огорчениями и неприятностями. Все было так же незыблемо и знакомо, как смена времен года.
Вначале ее тяготило такое однообразие, но потом она привыкла. А теперь в ее размеренное, серенькое существование ворвалось извне что-то мрачное, страшное, почти угрожающее. Оливия не прожила дома и месяца, как мать уже стала с тайным недоверием присматриваться к ней и бессознательно все больше сближаться с младшей дочерью, словно только она была ее настоящей плотью и кровью, а та, другая, — чужой и лишней. Тем не менее и она и Дженни относились к Оливии очень заботливо. Если бы Оливия вернулась домой с каким-либо понятным им горем, которое они разделили и оплакали бы с ней, как свое собственное, их любовь только возросла бы от этого. Но Оливия вернулась с печатью мертвого молчания на устах и не выдавала своей тайны.
Отец тоже молчал. Он один смутно догадывался о том, что происходило с Оливией. Конечно, он не понимал, что именно могло превратить его цветущую дочь, которой он так гордился, в эту измученную незнакомку; но, вглядываясь в тоскливые глаза Оливии, он понимал, что ее надо оставить в покое, не мучить вопросами и назойливым участием. И до некоторой степени он был вознагражден за свою сдержанность: Оливия избегала его меньше, чем остальных. Правда, его заветная надежда, что когда-нибудь она сама ему во всем откроется, постепенно угасла.
— Мне кажется, она сторонится меня меньше, чем матери и сестры, — неуверенно сказал он домашнему врачу, очевидно, боясь поверить даже такому незначительному предпочтению, — но, может быть, она просто не замечает меня, потому что я ее не беспокою.
Если бы и другие дали Оливии возможность не замечать их, она чувствовала бы себя гораздо уверенней и свободней. Но укоряющие, испуганные глазки Дженни, озабоченное лицо матери и ее робкие нежные ласки, молчаливое сочувствие Дика, полные жалости взгляды соседей — все это казалось ей жестокой и бессмысленной навязчивостью. «Почему они не хотят оставить меня в покое? — с гневом и возмущением думала она после каждого очередного проявления непрошеного соболезнования. — Почему они не оставят меня в покое?»
Ее обострившаяся чувствительность носила какой-то удивительно поверхностный характер: самые незначительные события повергали ее в настоящее смятение, но душа оставалась холодна и безучастна. Умри кто-нибудь в семье — она вряд ли огорчилась бы, но одно неосторожное слово доводило ее до умопомрачения. Так же мучительно несоразмерны были и ее физические восприятия. Как-то миссис Лэтам, проходя мимо кушетки, на которой Оливия проводила теперь почти все время, поправила на ней сползшую шаль. Оливия вскрикнула, словно от острой боли, и подняла руку. Широкий рукав сполз к плечу, и на коже — там, где к ней слегка прикоснулись пальцы матери, — проступили красные, как от ожога, пятна.
Однажды в мае миссис Лэтам встретила на пороге вернувшегося из банка мужа.
— Старайся ступать тише, Альфред, — сказала она, — Оливия на кушетке в гостиной, я едва уговорила ее уснуть. Мы так намучились с ней за день.
— Опять головная боль?
Оливия вставала теперь поздно, и мистеру Лэтаму не удавалось повидаться с ней до ухода.
— Да, и на этот раз просто чудовищная. Все утро она бродила взад и вперед по комнате, не находя себе места. Я послала за доктором Мортоном.
— Он уже был?
— Да. Дал ей что-то успокаивающее, но говорит, что не может назначить никакого систематического лечения. Он только и делает, что повторяет слова лондонского специалиста: Оливия чем-то угнетена, и если б она поделилась с кем-нибудь, ей стало бы легче. Альфред, не попытаться ли тебе вызвать ее на откровенность? Если б мы только знали…
— Бесполезно снова возвращаться к этому, Мэри. Не можем же мы подвергнуть ее допросу! Придет день, когда она, быть может, заговорит сама.
— Она не сделает этого, скорее умрет. Пойди взгляни на нее, она сейчас крепко спит. До сегодняшнего дня я не представляла себе, как она исхудала.
Мистер Лэтам вошел в комнату в войлочных туфлях и, затаив дыхание, склонился над Оливией. Халат распахнулся, и были видны ее иссохшие руки и шея. Лицо во сне заострилось, как у трупа. Отец отвернулся и отошел к окну.
— Боже милостивый! — чуть слышно проговорил он. Миссис Лэтам подошла к мужу и взяла его за руку.
— Альфред, она умрет.
Мистер Лэтам ничего не ответил.
— К нам идет почтальон, — прошептала она, выглянув в окно. — Как бы он не разбудил ее.
Мистер Лэтам открыл окно.
— Пожалуйста, не стучите в дверь Я сейчас…
Но почтальон не слышал. Он дважды сильно стукнул во входную дверь, и Оливия с диким воплем, разнесшимся по всему дому, вскочила с дивана:
— Жандармы! Жандармы!
Очнувшись, она увидела отца с матерью. Никто не проронил ни слова. Оливия ушла к себе, а мистер и миссис Лэтам остались в гостиной, избегая смотреть друг другу в глаза.
На следующий день миссис Лэтам застала Оливию в саду. Она лежала в шезлонге. Миссис Лэтам неслышно подошла сзади и обвила шею дочери руками.
— Не надо, мама, — сказала, отвернувшись, девушка, — ты делаешь мне больно.
Миссис Лэтам поспешила отдернуть руки; она уже давно примирилась с непонятной, противоестественной чувствительностью дочери к прикосновениям. Взгляд ее скользнул по руке Оливии, лежавшей на подлокотнике: крошечные волоски на ней то поднимались, словно от холода или испуга, то опускались.
— Оливия, дитя мое, — произнесла она наконец, — расскажи мне, что с тобой происходит?
— Я ведь уже говорила тебе, мама, что со мной ничего не происходит. Я просто устала, и мне слегка нездоровится — вот и все.
Миссис Лэтам посмотрела в сторону, на маргаритки.
— Видишь ли, дорогая, вчера мы с отцом невольно услышали, что ты сказала, когда тебя разбудил почтальон.
Оливия зловеще стиснула зубы.
— Я ничего не сказала.
— Дитя мое, я не хочу быть навязчивой, но подумай только, каково было нам с отцом услышать это одно-единственное слово. Если б ты только призналась нам, что…
И осеклась. Оливия встала и, сжав губы, молча смотрела на мать.
— Так, значит, вы подслушиваете, что я говорю во сне? Хорошо хоть, что ты поставила меня в известность! Если живешь среди шпионов, лучше уж знать об этом!
— Оливия! — вне себя вскричала миссис Лэтам. Ни разу в жизни с ней никто так не разговаривал. И подумать только, что такое сказала ее собственная дочь!
В глазах Оливии вспыхнул недобрый огонек. С минуту она смотрела на мать, потом повернулась и медленно пошла к дому.
Когда мистер Лэтам вернулся, он застал жену в слезах. Безутешно рыдая, она мало-помалу рассказала ему обо всем случившемся. Лицо мистера Лэтама побледнело. Подобная грубость была так не свойственна Оливии, что смутные догадки, мучившие отца, стали принимать вполне определенные формы.