ИЗ НЕОПУБЛИКОВАННЫХ СТИХОТВОРЕНИЙ ФЕЛИКСА РИВАРЕСА 6 глава




Он перевернул медальон. Там за стеклом лежали две прядки детских волос.

— Волосы моего брата и сестры — близнецов. Они умерли от дизентерии, когда я был еще совсем маленьким. Одно из самых ранних моих воспоминаний, что я сижу у нее на коленях и хочу схватить медальон. Она отняла его и сказала: «Нельзя». Потом поцеловала его и заплакала. Мне, наверное, было тогда года три-четыре. Мне было только шесть, когда она умерла. Много лет спустя отец рассказал мне, как она горевала по ним.

Беатриса внимательно смотрела на его лицо. Да ведь оно стало совсем другим — в нем нет ничего отвратительного!

Генри все еще колебался.

— Боюсь, что он немножко старомоден, но если все-таки он может подойти…

— Я с радостью надену его, если тебе не будет неприятно, — мягко ответила она и чуть смущенно наклонила голову, чтобы ему легче было надеть ей на шею цепочку. — Спасибо. Мне приятнее носить это, чем какую-нибудь драгоценность.

Она поглядела на крохотные светлые прядки за стеклышком. Ей почему-то стало легче, словно они были счастливым талисманом.

— Лучше спрячь его в шкатулку до понедельника, — сказала она и начала снимать цепочку. Но у самого горла цепочка зацепилась за что-то острое, и Беатриса уколола палец.

— Кажется, здесь осталась булавка, — сказала она. Генри подошел к ней.

— Дай, я посмотрю. Да, прямо в кружевах какая-то изогнутая проволочка.

— Ах да, помню. На ней держались лилии леди Мерием, а то они все падали.

Ее лицо снова стало суровым при воспоминании о том, как ее мать святотатственными руками украшала символом непорочности тело, которая сама предала на поругание. Наверное, когда-нибудь откроют, что Иуда Искариот был женщиной и матерью.

Она дрожащими пальцами перебирала кружево.

— Дай я помогу, — сказал Генри.

Он осторожно отцепил проволочку. Вдруг кровь бросилась ему в голову, он раздвинул мягкий атлас и прижался лицом к ее груди.

— А-ах, какая кожа!

Она рванулась назад с такой силой, что проволочка выскользнула из его пальцев.

— Милая, я тебя оцарапал?

Генри поднял проволочку с пола. И тут он увидел побелевшее лицо Беатрисы, ее руки, судорожно сжавшие платье у горла.

— Любимая, любимая, прости! Я не хотел… Я только…

Когда, исполненный раскаянья, он хотел подойти к ней, она с придушенным криком отвернулась и выбежала из комнаты.

Задыхаясь, словно спасающийся от охотников зверек, она заперла дверь спальни и сорвала с себя платье вместе с цепочкой; потом, все еще с содроганием ощущая прикосновение жадного рта, налила воды в таз для умывания и терла оскверненное место до тех пор, пока белая кожа не побагровела. Если бы можно было выжечь его каленым железом!..

Животное! Усыпляет твою осторожность, одурачивает тебя ложью о своей матери и ее умерших детях — только ради этого.

Ночью ты знаешь, чего ожидать. Можно стиснуть зубы, взять себя в руки и как-нибудь терпеть. Но не иметь ни одной спокойной минуты и днем, всегда опасаться ловушек и засад…

А она еще убеждала себя, что он добр, раз ласкает собак. Где была его доброта в ту ночь на пристани? Ты готова? Что ему было до ее муки, до ее ужаса, раз дело шло о его удовольствии!

Она услышала легкий стук в дверь и застыла, словно окаменев.

— Беатриса, любимая, открой мне! Ну, пожалуйста, открой.

Комната принадлежит ему. Если он вздумает выломать дверь — это его дверь. Она облизнула губы и заставила себя заговорить:

— Будь добр, Генри, подожди минутку.

Она подняла подвенечное платье и положила его на кровать, потом подняла цепочку. Одно звено было сломано.

Что толку! Вместо каждого сломанного звена будут выкованы два новых. Ей от него не вырваться.

Она умылась, надела домашнее платье, накинула на плечи шарф, крепко зашпилила его на груди и отперла дверь. Генри переступил порог с видом побитой собаки.

— Любовь моя, прости меня, прости.

Она стояла, глядя на него. Потом с трудом сделала несколько шагов, опустилась на стул, и на лбу у нее выступили капельки пота. Она стиснула зубы, испытывая злобную ненависть к себе.

«Встань, идиотка, встань! Так ты его не остановишь. Встань и не теряй головы. Обморок, тебе не поможет. Он подходит все ближе».

Но комната плыла у нее перед глазами. Что с ней?

Теперь он стоит на коленях рядом с ней, обнимает ее, прижимаясь головой к ее ногам.

— Радость моя, сокровище мое, я не хотел оскорбить твою стыдливость, скромница моя. Я так виноват; как я мог так забыться! У меня такое чувство, словно я растоптал фиалку.

— Генри, — еле выговорила она, — пожалуйста… уйди. Мне надо побыть одной. Нет, я не больна, но мне хочется прилечь… Нет, нет, мне ничего не нужно. Ради бога, уходи скорее! Я — меня тошнит.

Он уже встал и теперь пристально смотрел на нее. Выражение надежды, сомнения и благоговейного страха быстро сменялись на его лице. Потом он на цыпочках вышел из комнаты, и она снова заперла дверь.

Когда приступ тошноты наконец миновал, она кое-как доплелась до кровати и легла. Вскоре она поймала себя на том, что смеется.

Словно он растоптал фиалку! А для чего же еще существуют фиалки?

Ее отец однажды сказал о цветах странную вещь. Кто-то восхищался портретом его бабушки. «Да, — сказал он потом, — наверное, она была красива, но она убивала красоту во всем, к чему прикасалась. В ее присутствии даже полевые цветы становились простыми сорняками».

Скольким еще цветам суждено стать простыми сорняками? В ту ужасную ночь в Брайтхелмстоне была минута, когда Генри сказал: «Моя лилия, моя белая лилия». А потом он стал плакать, плакать над лилией — если это была лилия, которую только что извалял в грязи.

Об этом всегда пишут в стихах. Даже цветам приходится служить тому же.

И вся твоя жизнь от детства и до старости — словно «Пастуший календарь», где у каждого цветка есть свой эпитет: невинная маргаритка, непорочная лилия, стыдливая фиалка, пунцовая роза. А дальше что? «А дальше — плодоносная яблоня».

Она села на постели. Нет, только не это. Пусть женщины — рабыни, но никто не смеет навязывать им это последнее из унижений. За девять месяцев еще будет время, много времени, чтобы найти какой-нибудь выход.

А что если это ложная тревога? Тошнота могла быть случайной. Но даже если нет, каждая женщина имеет право выбирать; стоит только принять яд, и все будет кончено.

«Не обманывай себя. Это следовало сделать пять недель тому назад. У пристани было глубоко, и у тебя в руке был острый нож, а что ты с ним сделала?»

«Разве я не должна была сдержать слово? Как будто я не предпочла бы…»

«Лги кому-нибудь другому. Ты выбросила нож потому, что испугалась смерти. Ты струсила, моя милая, ты струсила».

Что все это значит? В комнате никого нет. Спорит ли она сама с собой, как делают сумасшедшие? Или…

Женщина на портрете! Мать-чудовище, которая уговаривала свою дочь повеситься… Или она вернулась спустя пятьдесят лет, чтобы снова приняться за прежнее?

Отец говорил, что трус… Что он говорил? «Трус-это человек, который говорит себе, что в следующий раз не подчинится». Как страшно он это сказал.

«И теперь ты знаешь — почему. Да, в твоих жилах течет рабская кровь его кровь. Он знал, на какой женщине женился, но до самой смерти оставался ее рабом; и ты сделана из того же теста».

«Ты меня не испугаешь. Я никогда не покорюсь».

«Ты думаешь? О, без сомнения, сначала ты будешь скулить. Что же, скули — кому какое дело? А когда тебе надоест, ты перестанешь скулить. И ты будешь плодоносить столько раз, сколько заблагорассудится твоему хозяину».

А после плодоносной яблони — что? Кислый, сморщенный, никому не нужный старый дичок. И в конце концов — гниющая, пахнущая падалью поганка.

Она снова рассмеялась — нехорошим смехом.

Нет, она все перепутала! Ведь это его эмблема. Эмблема каждого торжествующего самца: веселка[151], на которую она недавно наткнулась в орешнике. Сперва ей показалось, что где-то рядом валяется падаль, но потом она чуть было не наступила на эту мерзость.

Она старалась взять себя в руки. Довольно, довольно! Как гнусно!

Вот до чего она дошла. Она льстила себе, что не дала тому, первому, загрязнить себя, раз чуть не выцарапала ему глаза. Но они оба загрязнили ее: один — тело, а другой — ум, если в ее воображении рождаются такие образы.

«Ну, а пока медальон с волосами двух щенят, умерших от дизентерии, понравится леди Монктон своей скромностью и благородством и, кроме того, даст возможность не тратить лишние деньги».

 

Глава 8

 

На званом обеде Генри не раз пришлось удивляться. Сначала он немного боялся и за себя и за Беатрису. Ему приходилось бывать в замке на заседаниях избирательного комитета и на других деловых собраниях, но к обеду он был приглашен сюда впервые.

Войдя в большую гостиную, он увидел знакомые лица, не раз приводившие его в трепет. Томас Денверс лорд Монктон, фэгом[152]которого он был в школьные годы, стал теперь молчаливым молодым человеком с тяжелой челюстью, но маленькие глазки, которые в колледже св. Катберта так часто проникали в самые тайные помыслы Генри, остались прежними. В этот вечер он впервые встретил их взгляд без прежнего ощущения беспричинной неловкости и сознания собственного ничтожества. С этого дня он принадлежит к избранным.

Вдовствующая графиня, в тяжелом бархатном платье и сверкающих драгоценностях похожая на толстого восточного идола, поманила его пальцем, оторвав от разговора со своим сыном.

— Генри, пойдите скажите Беатрисе, что она мне нужна.

Во время обеда он краешком глаза следил за тонкой белоснежной фигуркой рядом с седовласым доктором богословия Паркинсоном, добродушным и благообразным епископом. Соседкой Генри по столу была молодая жена местного баронета всего год как вышедшая замуж. На ней было роскошное платье с пышными розовыми оборками и, пожалуй, слишком много бриллиантов. Она пользовалась репутацией остроумной женщины, и местные сплетни в ее изложении было бы приятно слушать, если бы не ее захлебывающийся визгливый голос, которого он, впрочем, и не заметил бы несколько месяцев назад. Но теперь, привыкнув к спокойному, серебристому голосу Беатрисы, он недоумевал, как может баронет терпеть болтовню своей супруги.

Леди Крипс любила не только делиться пикантными новостями, но и собирать их.

— Ах, скажите мне, — чирикала она, — это правда, что миссис Телфорд ужасно ученая? Я слышала, что в письме к леди Мерием вы описывали, как она дни и ночи напролет читает книги по-гречески и по-латыни.

Отеческая улыбка сбежала с лица доктора Паркинсона. Он бросил на Беатрису испепеляющий взгляд. Хозяйка дома оторвалась от блюда, над которым трудилась, и шутливо сказала:

— Берегитесь, ваше преосвященство. Вы сидите рядом с весьма ученой дамой.

— Ну вот видите! — воскликнула леди Крипс. — Я буду ее бояться!

Генрн просиял. Теперь, когда он немного свыкся с необычайной начитанностью своей возлюбленной, это ее качество уже казалось ему столь же восхитительным, как и все остальные.

— Насчет греческого я не уверен, — ответил он со скромной гордостью, но латынь она, правда, знает как свои пять пальцев.

— Неужели? А какие книги она читает?

— Ну, это немножко не по моей части. Я никогда не увлекался латынью.

Слишком много доставалось за нее в школе, а, Монктон? Я лучше разбираюсь в лошадях. Но как-то в Брайтхслмстоне мне случилось взять одну из книг моей жены. Про сатиров и всякое такое. Какой-то древний автор, забыл — какой.

Петро… Как там его.

Тут он заметил, что все внимательно слушают его, а епископ побагровел.

Что он такое ляпнул?

Ах да! Паркинсон! Ведь это тот самый епископ, чья проповедь в осуждение женского образования вызвала такой скандал прошлой весной. Какая-то герцогиня встала и удалилась из Виндзорской церкви в знак протеста, когда он начал поносить ученых женщин, называя их «ярмарочными обезьянами» и «нечестивыми французскими гиенами» и утверждая, что их следовало бы хорошенько выдрать плетьми. И леди Монктон не нашла ничего лучшего, как посадить рядом с ним Беатрису!

Он в ужасе бросил взгляд через стол на жену. Она слушала с вежливым вниманием и только чуть-чуть улыбалась.

«А теперь, — думала она, — произойдет взрыв. Я знала, что рано или поздно это должно случиться. Доктор Паркинсон, в отличие от Генри, знает, кто такой Петроний Арбитр».

Ею овладела дерзкая беззаботность. Из-под опущенных ресниц она посмотрела на разъяренного защитника мужской монополии.

«Ты тайком хихикаешь над ним, — подумала она, — и прячешь его под пухлыми богословскими фолиантами. А теперь, йеху, ты покажешь нам, какой ты высоконравственный».

К счастью, епископ не расслышал неоконченного имени. Он оседлал своего конька и уже мчался сломя голову. Мощные раскаты звучного голоса, каким он проповедовал с кафедры, обрушились на Генри.

— Мне грустно слышать это, сэр. Молодой жене более пристало учиться своим домашним обязанностям, нежели заниматься материями, постичь которые она все равно не в состоянии.

Потом он гневно напал на Беатрису:

— Поверьте, сударыня, женщины вызывают гораздо больше восхищения, когда не выходят за пределы назначенной им сферы.

Генри багрово покраснел. Если леди Монктон думает, что он спокойно позволит оскорблять свою жену…

— Ваше преосвященство… — начал он, но леди Монктон перебила его негодующую речь в самом начале.

— Ах, ваше преосвященство, ваше преосвященство! Ведь дочерняя любовь не возбраняется нашему полу. Миссис Телфорд занималась латынью только для того, чтобы читать вслух своему слепому отцу — по примеру дочерей Мильтона.

На мгновение епископ уставился на нее, совершенно опешив; затем он со смущенным смешком укоризненно покачал головой.

— Touche![153]Я вижу, что ваше сиятельство по-прежнему любит устраивать засады и ловушки.

Он снова повернулся к Беатрисе, и его доброе лицо сморщилось, как у ребенка, готового заплакать.

— Нижайше молю вас о прощении, мое милое дитя. Мне следовало бы догадаться, что столь очаровательное личико не может быть маской, за которой скрывается отвратительнейшее существо-женщина, претендующая на ученость.

Все ждали ответа Беатрисы.

— О ваше преосвященство, я не претендую ни на какую ученость. Правда, мой отец научил меня немного читать по-латыни, но сейчас я изучаю поваренную книгу, — тут она обезоруживающе засмеялась. — С вашего разрешения, я признаюсь в одном очень вольном поступке: сегодня утром я бросила в камин несколько латинских книг Мне было очень скучно сидеть над ними, ведь гораздо интереснее учиться печь пирог с дичью.

Епископ расцвел в улыбке.

— Весьма похвально. О, если бы некоторые головы постарше были бы столь же мудры. Он поклонился Генри.

— От души поздравляю вас. В наш развращенный век красота, скромность и здравый смысл — поистине редкое сочетание.

Неожиданно Беатриса заметила, что лорд Монктон буравит ее своими глазками, так похожими на глаза его матери.

«Он понял», — подумала она.

В гостиной старая графиня погладила ее по плечу.

— Умница! Не обижайтесь на беднягу Паркинсона. У него золотое сердце; но, к сожалению, он плохо воспитан. И сердился он на меня, а не на вас. Его мать служила в горничных у одной из моих теток, которая была синим чулком и к тому же настоящей фурией. Она позволяла моим кузенам дразнить его, когда он был стеснительным, неуклюжим мальчишкой, и он не может забыть этого. А теперь его собственные дочери помыкают беднягой, как хотят.

— Я прощен? — спросил епископ, склоняясь над рукой Беатрисы, когда она уезжала. — И вы не откажетесь принять мои искренние пожелания, чтобы ваши труды над пирогом с дичью увенчались полным успехом? Я убежден, что счастливцы, которые будут его вкушать, найдут его столь же достойным всяческого восхищения, как и прекрасную хозяйку, испекшую его.

Она сделала реверанс.

— Может быть, когда дело пойдет у меня на лад, ваше преосвященство окажет мне честь отведать мой пирог? Тогда и я буду знать, что прощена.

Не успела карета тронуться, как долго сдерживаемые чувства Генри вырвались наружу.

— Милая, ты была удивительна, удивительна! Если бы ты знала, как я тобой горжусь! Все говорили только о том, как великолепно ты держалась, когда Паркинсон был с тобой так груб. Как могла леди Монктон подвергнуть тебя такому… Знаешь, еще немного, и я вздул бы его, хоть он и епископ!

— Он не хотел меня обидеть, — ответила она. — Он просто не понял. Ты слышал, как он потом извинялся? Между прочим, я пригласила его как-нибудь пообедать у нас — надеюсь, ты ничего не имеешь против?

— Против? Но, дорогая, он и не подумает приехать!

— Леди Монктон собирается привезти его на будущей неделе. Он гостит у нее, и ему хотелось бы осмотреть старую церковь. Надо приготовить для них обед получше, и чтобы непременно был пирог с дичью: они оба любят поесть. Я уверена, что миссис Джонс не пожалеет никаких трудов. А ты позаботишься о вине, хорошо?

Минуту Генри сидел молча, открыв рот от изумления, затем снова пробормотал: «Ты удивительна», — и заснул, положив голову к ней на плечо. От него немного пахло вином. Очень осторожно она высвободилась, не разбудив его.

«Итак, — думала она, вглядываясь широко открытыми глазами в сумрак кареты и прислушиваясь к мирному похрапыванию мужа, — на этот раз обошлось.

Но когда-нибудь Генри узнает, что я читаю и что думаю, — нет, то, что я думаю, принадлежит мне. А в будущем — пусть узнает все остальное, когда уже нечего будет узнавать».

Страшный двойник, которого она начала бояться, снова принялся нашептывать беспощадные возражения и предположения.

«Это еще неизвестно. Лорд Монктон понял, что означает «Петро». Он завтра же может заехать и открыть Генри глаза. А если нет, разве он не захочет, чтобы ему заплатили за молчание? Или ты думаешь, что люди хранят чужие тайны даром?»

«Чепуха. Кругом столько женщин, а я вовсе не красавица».

«Ты не красавица, но достаточно хороша собой. Сегодня за столом не было женщины красивее тебя, ты это знаешь. И он тоже».

«Это еще не так много».

«Достаточно молодости и нежной кожи. Что ты сделаешь, если он начнет тебе угрожать?»

«Наверное, буду отбиваться, как и всякая загнанная в угол крыса. Ах, все это глупости: он ничего не может сделать. Даже если ему удастся убедить Генри, муж не может развестись с женой только из-за того, что, по чьим-то словам, она читает дурные книги. Ни в чем другом меня обвинить нельзя. А от книг остался только пепел. Надо только придумать какую-нибудь ложь. Лгать легко, стоит только привыкнуть. Сегодня вечером это получилось у меня неплохо».

«Да, ты была в своей стихии. Мерзкая лицемерка, какое отвращение почувствовали бы к тебе отец и Уолтер!»

«Они не знают, что значит быть женщиной. Я дорого заплатила за свое убежище и не хочу его лишиться. И потом — у, меня сейчас хватает других забот».

Она снова начала считать: сентябрь, октябрь; и тошнота теперь каждое утро.

«Скулить не из-за чего. Ты всегда можешь покончить с собой, если захочешь. Да нет — где тебе! У тебя будет младенчик — милый, невинный младенчик-йеху с хорошенькими голубыми глазками, как… ты знаешь, у кого, и со ртом, как у Генри. И все будут поздравлять тебя».

Генри спал с открытым ртом. Она посмотрела на него и пожала плечами.

Могло быть и хуже. Это чудовище, как и Полифем, не слишком сообразительно.

Лорд Монктон сидел в будуаре матери и курил, пока она, как обычно, пила «на сон грядущий» ром с горячей водой. Они были хорошими друзьями, и он часто укрывался здесь от легкомысленной болтовни своей супруги. Порой они могли просидеть так целый час, не промолвив ни слова.

— Не слишком ли сильно вы нынче дергали дьявола за усы? — заговорил он.

— Была минута, когда я думал, что старик Паркинсон вот-вот проглотит бедную девочку живьем. А в следующую минуту, насколько я знаю Телфорда, у его преосвященства был бы расквашен нос.

Леди Монктон продолжала прихлебывать свой пунш.

— Я хотела ее испытать. Должна сказать, что она недурно выдержала экзамен.

— Превосходно. И Паркинсон — неплохая добыча. Но все-таки это было жестоко по отношению к девочке — ее первый званый обед.

— Я следила за ней, — хладнокровно ответила его мать. — Но я знала, что она с ним справится. Понаблюдай за этим ребенком, Том; конечно, она еще малое дитя и к тому же насмерть перепуганное, но она многое унаследовала от судьи Риверса — гораздо больше, чем ты думаешь, да и она сама тоже. И я не удивлюсь, если окажется, что кое-что перешло к ней и от старой ведьмы-француженки. Дай ей три-четыре года, чтобы подрасти, и младенца, чтобы остепениться, и — если только я не очень ошибаюсь, — она сумеет обвести вокруг пальца самого сатану и всех присных его.

Он выбил пепел из трубки.

— Во всяком случае, моя высокочтимая мать, я не сомневаюсь, что к тому времени вы многому ее научите.

— Надеюсь. Сестра Каролина немножко опасалась этого брака, потому что Телфорд неровня Беатрисе. Но за ней ничего не давали, ее мать опозорила семью, а этот негодяи превратил их дом в притон — и предложение любого достойного человека было для нее счастьем. Когда я узнала, что с ней не хотят даже танцевать, я посоветовала сестре познакомить их как можно скорее.

Во всяком случае, он держится вполне прилично, а она сумеет воспитать его.

— Ну, — а пока. я полагаю, большая удача, что он осел.

— Весьма большая.

— Гм. Между прочим, хотел бы я знать, какие это книги она сегодня бросила в огонь.

Леди Монктон допила свой пунш. Когда она поставила стакан, ее сходство с умиротворенным Буддой стало еще больше.

— Женская тайна, мои дорогой. Но она скоро повзрослеет и забудет все эти глупости.

Он встал.

— Ну, это ваше дело. Спокойной ночи, мама.

В дверях он остановился.

— Мне было бы жаль, если бы у Телфорда случилось какое-нибудь горе. Он глуп, как бревно, но добрый малый и был моим фэгом. Человек, которому ты в свое время надавал столько оплеух…

Она кивнула.

— Не беспокойся, я присмотрю за девочкой. Мне нравился Стенли Риверс.

Но всему свой черед. Сначала надо было вырвать ее из этого дома.

 

Глава 9

 

Как-то ноябрьским утром Беатриса принесла мужу еженедельный список расходов, покупок и предполагаемых изменений. Как всегда, он был составлен с большой тщательностью.

— Кое-какие расходы мне кажутся излишними, — заметила она. — Со временем я, возможно, смогу навести некоторую экономию, особенно в молочной, но, пожалуй, лучше подождать с новшествами до рождества. Я сама знаю еще слишком мало, чтобы указывать другим.

— Поступай так, как сочтешь нужным, — сказал Генри. — Ты чудесно со всем справляешься; я бы никогда не поверил. что кто-нибудь сможет так быстро освоиться с порядками в доме. Все слуги ведут себя безупречно. Но ты слишком много работаешь. По-моему, ты хлопочешь весь день напролет.

— Это только пока я учусь, — ответила она, задумчиво закрывая свою записную книжку, и тут же, почти не изменив тона, прибавила:

— Генри, кажется, у меня будет ребенок.

Когда его первые восторги улеглись, он вспомнил, что молодые жены вполне естественно боятся первых родов и что мужьям полагается рассеивать их страхи. Но его попытку успокоить ее она встретила с такой снисходительностью, словно он был ребенком, который боится темноты.

— Не волнуйся. Ничего страшного нет. Я вполне здорова, и все будет как надо.

Конечно, очень хорошо, что она так благоразумна, но эта хладнокровная рассудительность несколько обескуражила его.

Она заговорила о том, что надо сделать в ближайшие месяцы. Он спросил, не нанять ли ей горничную для личных услуг.

— Мне кажется, незачем входить в лишние расходы. Миссис Джонс позаботится, чтобы наши горничные делали все, что потребуется. Она очень добра.

— Правда? Я немножко беспокоился. Мне казалось, что она дуется.

— Так было только в самом начале, пока мы не познакомились поближе. Это вполне естественно — ведь она прожила здесь столько лет. Но теперь у нас прекрасные отношения.

Действительно, хотя и с большим трудом, но ей уже почти удалось завоевать симпатии старой экономки. Миссис Джонс, честная, доброжелательная и хозяйственная женщина, знала Генри еще в пеленках и правила Бартоном с тех давних пор, как овдовел его отец. Сперва она испытывала сильное предубеждение против будущей хозяйки, которая того и гляди, не успев приехать, начнет вводить всякие столичные глупости и перевернет все в доме вверх дном. Застенчивая новобрачная с нежным голосом, всецело признающая превосходство ее опыта и знаний и всегда готовая прибегнуть к ее совету, оказалась приятной неожиданностью, и миссис Джонс уже не раз говаривала слугам, что молодую супругу их хозяина, наверное, вырастила хорошая мать.

Надо будет в течение года осторожно подсказать миссис Джонс различные способы экономнее и лучше вести хозяйство и потом, как только та забудет, что не она их придумала, ввести их от ее имени. Так будет проще всего.

Днем Генри встретил приятеля и, не удержавшись, поделился с ним чудесной новостью. Выслушивая поздравления, он сиял, но эта радость мгновенно исчезла, когда его спросили, скоро ли приедет теща.

У него вытянулось лицо.

— Моя теща?

— Молодые жены обычно предпочитают, чтобы в такое время матери были с ними, особенно если это в первый раз.

Генри направился домой, тоскливо задумавшись. Страшно представить себе, что эта отвратительная женщина завладеет Бартоном. но раз она нужна Беатрисе, ничего не поделаешь! Теперь нельзя огорчать бедную девочку отказом. Он должен быть очень деликатен.

Она лежала на диване в гостиной, глядя на пляшущее в камине пламя. Он сел рядом и нежно обнял ее, прежде чем коснуться трудного вопроса.

— Ах да! — начал он затем. — Ты уже написала матери? Я полагаю, мы должны известить ее как можно скорее. Беатриса по-прежнему смотрела на огонь.

— А нужно ли ей вообще знать об этом?

— Что ты, Беатриса! — голос Генри стал почти строгим. Он очень обрадовался тому, что она, казалось, вовсе не жаждала приглашать к ним эту ненавистную женщину, но все-таки приличия должны быть соблюдены.

— Что ты. дорогая! Конечно, ты знаешь, что я совсем не… то есть я хочу сказать, что мы с твоей матерью очень разные люди. Но нам следует помнить о своих обязанностях. Ведь она все-таки твоя мать.

— Да. Именно это я и стараюсь забыть.

Она прикусила язык. Как глупо она проговорилась!

«Вот именно, дорогая; ты только навредишь себе, выбалтывая все, словно разговариваешь с Уолтером. Погляди, какое у него возмущенное лицо! Еще минута, и он решит, что пригласить ее — ваш священный долг».

«Я не хочу, чтобы она приезжала. Я лучше покончу с собой».

«Ну так останови его; придумай что-нибудь».

Фраза из эссе Бэкона, который она читала отцу перед началом последнего припадка, всплыла в ее памяти:

«Если вы хотите, чтобы человек был в вашей власти, вы должны либо знать его характер и привычки и тем подчинить его… либо его слабости…»

Она бросила на мужа беззаботный взгляд.

— Да, конечно. Я только подумала, не разумнее ли будет это отложить.

Видишь ли, если мы им сообщим, будет невежливо не пригласить их сразу же; а если они прогостят здесь долго… я просто немного испугалась: а вдруг он решит использовать твои связи в обществе? Например, если он займет деньги у лорда Монктона… Но раз ты считаешь, что надо написать немедленно, я, конечно, напишу.

Генри похолодел.

— Нет, нет, любимая. Ты совершенно права. Мы подождем, пока все благополучно кончится. Это лучше и для нее — ей останется только радоваться, не испытав перед этим никакой тревоги.

— Спасибо. Ты всегда заботишься о других.

И снова так же горячо, как каждое воскресное утро в церкви, он возблагодарил создателя, даровавшего ему хорошую жену.

Прежде чем наследник Бартона успел без особого шума и волнений появиться на свет. Генри, так же как и миссис Джонс, были уведены еще дальше по приятной тропе забывчивости: если миссис Карстейрс когда-нибудь и узнала, что стала бабушкой, она узнала это не из первых рук.

Беатриса лежала, глядя на своего новорожденного сына. Такой крохотный, такой беззащитный — и в таком мире. Бедняжка, лучше бы ему умереть. Но ведь это было бы лучше для всякого, и, однако, все хотят жить. И она тоже. Зачем?

Ведь жизнь — это мерзость и страх, стыд, боль и ненависть. И все-таки, хотя ей предстоят еще испытания вроде последнего, она цепляется за жизнь потому лишь, что сама жизнь сильна в ней. Она готова по-прежнему служить желаниям Генри, снова и снова переносить ужасы деторождения, плодить новых и новых ненужных и жалких детенышей, таких же отвратительных, как и их родители, — и для чего? Чтобы они в свою очередь могли плодить новых. Бесконечная цепь осквернителей и оскверненных.

Ребенок ткнул ручонкой в ее грудь, и она, содрогнувшись от этого прикосновения, спрятала лицо в подушку.

Бедный, бедный малыш! Что его ждет? Зачатый в отвращении, рожденный в страдании, рожденный матерью, которая никогда, никогда не сможет его полюбить…

Она злобно одернула себя. Плаксивая дура, готовая разреветься оттого, что ее собственному отродью предстоит разделить судьбу всего сущего! Как будто она не знает, что вся эта болтовня о материнской любви — одно лицемерие и ложь! Кошки, возможно, любят своих котят, пока они малы, и некоторые женщины — особенно самые глупые — чувствуют животную привязанность к отпрыскам их собственной гнусной плоти. Но ребенок — естественный враг своей матери: он возникает ценой ее мук, уродует ее, паразитирует на ее теле, ненавидимый и ненавидящий. Если бы она хоть чем-нибудь отличалась от своей чудовищной матери, она убила бы себя, только бы не дать жизнь беспомощному существу, раз жизнь такова. Однако она сделала это, она бросила в воду нож, который спас бы и ее и маленького; и теперь, просто из чувства порядочности, она должна заботиться о нем, пока он не вырастет и не научится в свою очередь презирать и проклинать ее, как она проклинает…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: