КНИГА О ДОЛГЕ И МУЖЕСТВЕ




Олег Смирнов

Обещание жить

 

КНИГА О ДОЛГЕ И МУЖЕСТВЕ

 

«…Они были, их нет. Они погибли, их никогда не будет. Но как же может остаться земля без них? Какая жизнь без них? Невозможно поверить, что мир обойдется без них» — эти слова принадлежат главному герою повести Олега Смирнова «Обещание жить» лейтенанту Александру Макееву.

Да, мир не обойдется без тех, кто сложил свои головы на поле боя во имя этого мира. Незабываемы имена павших, золотыми буквами вписанные в историю человечества. И еще многие десятилетия и века человечество будет помнить о героях Великой Отечественной войны.

Все три произведения, вошедшие в книгу Олега Смирнова «Военные повести», раскрывают истоки мужества я подвига солдата, защитника своего Отечества.

Перед нами проходит целая галерея солдат и командиров многих родов войск. Это неповторимые индивидуальности, с различным духовным миром, характером, склонностями и привычками. Но всех их объединяет готовность самоотверженно, не щадя своей крови и даже жизни, защищать родную землю.

Суровым, памятным дням посвящена повесть «Июнь». Олег Смирнов знакомит нас с погранзаставой и ее небольшим (всего сорок человек) гарнизоном перед самым вторжением фашистских полчищ на территорию нашей страны и в первый день войны.

Герою повести сержанту Павлу Бурову командование предоставляет краткосрочный отпуск. Но пограничник чувствует повисшую в воздухе угрозу. «Что-то затаились наши соседушки. Не к добру, видать», — выражает общее настроение один из героев повести. И Буров, как, между прочим, несколькими днями ранее начальник заставы лейтенант Михайлов, откладывает отпуск, хотя не так-то просто это сделать: ведь в родном Малоярославце его ждет невеста.

В картине последней мирной ночи ощутимо незаурядное мастерство повествователя. Олег Смирнов рисует не только тревогу начальника заставы, усиливающего наряды и предупреждающего бойцов: будьте готовы к любым неожиданностям! Он нарисовал чуткую тревожную тишину этой предгрозовой ночи, сравнив ее со стеклянным колпаком, готовым расколоться в любую минуту даже от незначительного удара.

Профессиональное предчувствие не обмануло пограничников. Перед рассветом в Забужье взметнулись ракеты.

Тишина становится теперь не только тревожной, но и зловещей. Фитиль зажжен — до взрыва секунды.

И сержанту Павлу Бурову, через чье восприятие автор показывает начало войны, стало ясно: совершается то, чего каждый ожидал, но еще как-то надеялся, что этого не случится, еще где-то в глубине души не до конца верил в эту роковую необратимость.

Пограничники первыми приняли на себя вражеский удар. Исключительно достоверно, как это может сделать только человек, знающий войну не понаслышке, автор показал картину неравного и жестокого боя. Рассвет в то утро как будто не наступал, небо затянуло дымом, земля вздымалась под ударами бомб. Погранзастава в огне.

Воскрешая события первых часов войны, Олег Смирнов обстоятельно, в неторопливой манере, со множеством правдивых, выхваченных из солдатской жизни деталей, показывает и неравный бой пограничников и злоключения Павла Бурова, продолжающего после гибели товарищей бороться с врагами в одиночку.

В повести «Июнь», как и в других своих произведениях, писатель, рисуя героизм и мужество советского солдата, в то же время со всей правдивостью показывает личную трагедию многих своих героев.

Может быть, некоторые читатели и критики и упрекнут автора за суровый драматизм и даже трагедийность письма. Но, думается, что как раз этим и достигается правдивое, реалистическое изображение действительно полных трагического смысла событий, тем более, что герои Олега Смирнова полны оптимизма и веры в победу над врагом.

Писатель раскрывает звериную суть фашизма, проявившуюся уже с первого дня войны. Советские люди воочию увидели, что такое гитлеризм, как только враг перешел границу. И автор несколькими штрихами, но очень выразительно подчеркивает горечь переживаний советского солдата, не сумевшего предотвратить нависшую над Родиной беду. «И над селом дым пожаров, немцы били по селу, по мирному жилью. И хотя село было далековато, Бурову показалось, что от того дыма першит в горле, разъедает едкой горечью».

Конечно же, не от далекого дыма першит в горле у сержанта! Но он верит, что придет время, когда с врага спросят за его вероломство и злодеяния. Перед войной мы часто повторяли: границы Родины на замке. Это так, — думает он, — но фашисты тайно, по-бандитски сбили тот замок, и мы еще спросим с них за это, а замок снова повесим. «Как мы не хотели войны! А она заявилась, собака Гитлер наплевал на пакт о ненападении. Ну ничего, он еще повоет с тоски, мы пропишем ему по первое число, тошно станет главному фашисту».

Повесть отличается глубоким психологизмом. Как бы ни были значимы изображаемые исторические события, для писателя главное — чувства героев, их думы, их заботы. Рисуя внутренний мир своих героев, он всесторонне показывает правдивые картины боев первых дней войны.

В повести «Обещание жить» мы вновь встречаемся с бойцами Советской Армии. Встречаемся на одной из фронтовых дорог. На сей раз — это дорога наступления. От событий, происшедших на далекой западной погранзаставе, нас отделяют три года.

Лето сорок четвертого. Часть полковника Звягина на марше. Перед нами колонна солдат, среди которой и взвод главного героя повести лейтенанта Александра Макеева.

В основу сюжета положен по существу всего лишь один эпизод фронтовой жизни полка. И по времени действия повесть занимает не более трех суток. Но художник с завидным мастерством сумел проследить судьбы многих фронтовиков. Среди них, помимо Макеева, полковник Звягин, Герой Советского Союза старший лейтенант Петров (солдаты с гордостью называют его Ротным с большой буквы), командир взвода Илья Фуки, сержант Друщенков, солдаты Евстафьев, Ткачук и другие.

После тяжелых наступательных боев полк, наконец, получает передышку, остается во втором эшелоне. Но немцы делают отчаянно-обреченную попытку прорваться из окружения. Отдых не состоялся, и полк Звягина, поднятый по тревоге, вступает в трудный и кровопролитный бой.

Далеко не каждый, даже бывалый фронтовик видывал столь ожесточенную схватку с врагом. Не считаясь с потерями, фашисты бросают цепь за цепью на высоту, где закрепился полк Звягина.

Контрнаступление озверелого противника было остановлено ценою неимоверных усилий и многих жизней. Погибли полковник Звягин, командир роты, бросившийся под фашистский танк взводный Фуки и многие солдаты.

После боя лейтенант Макеев узнает и о постигшем его личном горе. Фашисты стерли с лица земли село Шумиличи, погибли все его жители и Рая — любимая Макеева. Лейтенанту кажется, что он не перенесет происшедшего за эти сутки.

Но полк звягинцев (так стали называть оставшиеся в живых солдаты свою часть) остается в тылу для переформировки. И у лейтенанта Макеева, теперь уже командира роты, появляются новые заботы. Вместе с тем он, не торопясь, осмысливает прошлое, в том числе и недавние фронтовые события. Горечь утрат не сломила звягинцев, не сломила и молодого лейтенанта.

Хочется остановиться на одной детали в повести «Обещание жить».

На всю жизнь в памяти Александра Макеева сохранилась картина встречи наших войск с жителями освобожденного села Шумиличи.

После боя и ранения, попав на пепелище, он явственно слышит голос женщины — матери троих детей: «Уж мы ждали вас, ждали, моченьки нету… Бывало, выйдешь во двор, ляжешь на траву, ухо — к земле, слушаешь, не идут ли наши…»

Но вот это село вновь попадает в лапы фашистов и, верные людоедскому приказу своего командования, они уничтожают его…

Художественно убедительно показывает автор социально-нравственное превосходство Советской Армии-освободительницы над фашистским зверьем в солдатской одежде.

В памяти участников войны цепко держатся картины больших и малых боев, тех мест, где приходилось наступать или сдерживать натиск врага. И бывших фронтовиков — это очень остро подметил в повести «Обещание жить» Олег Смирнов, — постоянно тянет туда, где они проходили с боями, освобождая города и села, где были ранены или оставили навечно своих друзей и товарищей. Так, майор запаса Макеев, спустя много лет, уже в послевоенное время, оказался на одной из улиц вновь отстроенного города.

В памяти возникают одна за другой сцены боев, перед глазами встала и та, запомнившаяся на всю жизнь улица. Впрочем, она уже не та. Тогда было: полуобвалившаяся стена, изба, охваченная огнем, во дворе колодец и ветла на пустыре. Как раз у «ветлы и жахнул танковый снаряд — два осколка мои», — думал Макеев.

Сейчас новые двухэтажные домики, свежие палисадники. О войне напоминает только памятник.

Но боль утрат бывает настолько велика, что и у бывалого воина не всегда хватает душевных сил побывать в том месте, где он перенес тяжелое потрясение, где потерял товарищей, друзей и свою первую любовь. В село Шумиличи Макеев так и не может никак съездить, хотя намечает эту поездку каждый год и… каждый раз откладывает.

Прошло уже немало и пройдет еще много лет, а люди будут вспоминать войну и ее начало, анализировать, изучать, искать причины, как ищет их Александр Макеев: как случилось, что в июне сорок первого мир перевернулся. Когда мы засыпали субботним вечером безмятежным сном, — думает он, — вражеские танки и пехота выходили на исходные позиции, генералы вермахта допивали в это время свой вечерний кофе — черный кофе, черной ночью, перед черным делом.

Последняя глава повести «Обещание жить» тесно переплетается по содержанию с третьей в этой книге повестью «Барханы», являющейся как бы логическим продолжением двух первых произведений.

В «Барханах» Олег Смирнов с присущими ему страстностью, любви к человеку и большим проникновением во внутренний мир своих героев повествует уже о советских пограничниках наших дней, о новом поколении солдат — преемниках и сыновьях тех, кто боролся с врагом в годы Великой Отечественной войны.

В основе сюжетной линии здесь также по существу один эпизод из жизни погранзаставы на юге нашей страны.

Ночью пограничный наряд обнаруживает следы неизвестных нарушителей. Кто они? С каким намерением пожаловали к нам?

Проходят считанные минуты — и поисковая группа во главе с начальником заставы капитаном Долговым уже идет по следу нарушителей. Такова завязка повести.

Сложность состоит в том, что нарушители ушли далеко и по бездорожью и пескам пустыни не так просто их обнаружить и взять живыми. К тому же, нарушители, пытаясь замести свои следы, расходятся разными путями. Но пограничники, проявляя большую стойкость и мужество, обезвреживают врага.

Как видим, сюжет вроде бы несложен — все ясно: обнаружили, обезвредили. Но внешняя сторона дела нужна автору лишь для того, чтобы показать, что мужество и стойкость рождаются не сами по себе. Это результат длительной и упорной физической и особенно моральной подготовки. На последнем обстоятельстве Олег Смирнов и сосредоточивает внимание читателя.

Сыновья несут эстафету отцов. Пограничник Шаповаленко постоянно помнит наказ своего отца, полного кавалера орденов Славы: «Служи, Петро, як твой батько, а сможешь — и лучшей! Не спускай вражине».

Служи так же, как твой батька… Об этом думает и главный герой повести Андрей Рязанцев. Мать, провожая его в армию, говорила, что с этого же вокзала июньским днем она проводила на войну его отца, которому не суждено было вернуться: погиб 8 мая 1945 года.

Поисковая группа долго идет по следу нарушителей. Жара невыносимая, солнце жжет беспощадно, песок под ногами раскален, одолевает мучительная жажда. Тело отказывается повиноваться разуму. Но здесь-то и вступает в свои права моральная закалка, высокое чувство долга.

И не случайно у Андрея Рязанцева возникает по существу (на первый взгляд, странная, но, очевидно, закономерная) такая же мысль, как и у Павла Бурова из повести «Июнь»: можно ли радоваться, когда тебе сулят пулю. Оказывается, можно. Павел Буров, погибая, смотрит смерти в лицо, он исполнил свой долг до конца. Андрей Рязанцев тверд в этой же мысли: «Нельзя радоваться, если сулят пулю? Можно».

Да, можно, если смерть твоя остановит и погубит врага, если она во имя мира и счастья людей! Ради того, чтобы черные силы не смогли творить зло на земле, надо идти в бой. Даже и в том случае, если враг угрожает тебе пулей.»

Олег Смирнов, создавая образы советских солдат, неизменно подчеркивает присущую им скромность. Андрей Рязанцев так и не решился написать своим друзьям в Москву об участии в ответственной операции по задержанию вооруженного лазутчика, а ограничился словами: новостей особых нет, по-прежнему тяну солдатскую лямку. На самом же деле Рязанцев, как и другие участники группы поиска, совершает подвиг.

В своих произведениях Олег Смирнов неизменно подчеркивает постоянное стремление советских людей к миру. В короткие минуты передышки между ожесточенными боями с немецко-фашистскими захватчиками советский воин мечтает о мирной жизни на земле, заботится о том, как лучше и интереснее ее устроить. Он уверен, что послевоенная жизнь зависит от него даже и в том случае, если он погибнет. «Потому что и своими смертями мы будем участвовать в ее создании», — утверждают герои повести «Обещание жить». И солдату небезразлично, каким станет мир после войны, коль свою жизнь он за него кладет.

В заключение хотелось бы отметить одну из особенностей мастерства Олега Смирнова. В сюжетосложении повестей, в лепке образов писатель пользуется приемом, который представляется единым для ряда его произведений.

В основе сюжета — острый драматический эпизод, персонажи раскрываются в часы суровых испытаний и смертельной опасности. Порой как будто воссоздаются похожие одна на другую сцены. Так, в повести «Обещание жить» — солдаты на марше, догоняют отступающего врага. Жара, неимоверная усталость валит их с ног. Идут целый день. В повести «Барханы» — также погоня за врагом, солдаты идут час, два, полдня. Жара, душит жажда.

Но это «повторение» — отнюдь не следствие бедности авторской палитры. Оно наполнено глубочайшим внутренним смыслом. Этим приемом как бы подчеркнута ответственность, сложность солдатской жизни, требующей огромной убежденности и морально-физической закалки, и в военное и в мирное время.

Вот она, незыблемая идейная убежденность: фашистских агентов, шпионов и диверсантов, тайно пробирающихся через наши границы, солдаты не решаются назвать людьми. Один из героев повести «Барханы» называет их «двуногими», определяя этим словом их человеконенавистническую суть. «Это даже похуже хищных зверей», — заключает он.

Нарушить планы «двуногих», не дать им возможности вершить свои черные дела — вот та благородная цель, которой служат пограничники мирного времени.

Предлагаемая читателю книга «Военные повести» Олега Смирнова, как, впрочем, и другие его произведения о Великой Отечественной войне, о современной армии, — романы «Эшелон» и «Северная Корона», повести «Девичья Слобода», «Зеленая осень», «В отрогах Копет-Дага», многочисленные рассказы — своеобразный монумент советскому воину, дань уважения мужеству и героизму, людям, отстоявшим мир от фашистской чумы и стерегущим нерушимые границы родной советской земли.

А. БУТАКОВ.

 

ОБЕЩАНИЕ ЖИТЬ

 

 

Пот заливал глаза, склеивал ресницы, и мир божий виделся смутным, расплывчатым, да, по совести, и не хотелось его видеть, мир божий. Макеев устал, выдохся, в немощи расписался. Не потому, что за день оттопал километров тридцать — это не в диковинку, все топали, и никто не расписывался. А потому, что нездоровилось: побаливало горло, побаливала голова, вполне возможно, была температура. Наверное, от слабости он так неимоверно потел. Нижнее белье хоть выжимай, на гимнастерке проступали темные пятна. Впрочем, и здоровые потели дай бог: июльский солнцепек, духота, жарища, а ты знай топай и топай.

Макеев стер рукой пот со лба, встряхнул ею, сбрасывая влагу, и она, влага, каплями упала на проселочный песок. И песок поглотил эти капли, вкус которых — соль, Макееву доподлинно про то известно. Он подумал: «С чего разглядываю след капель, всосанных песком, ведь пот снова наплывает на глаза, все видится смутно». Еще подумал: «И с чего употребляю словечки «бог», «божий»?» И еще подумал, что горло у него разболелось, по всему, после того, как вчера, разгоряченный, распаренный, напился из холодного ручья. Зубы тогда заломило, глотку как обожгло, а он пил и пил: ах, вкусна водичка, ах, хороша! Ну вот и прихватило. По всему, ангина. Очень уместно расхвораться на марше!

Они шли четвертый день. С тех пор как сбили немцев за Оршей. Немцы после Орши то чесали весьма ходко, пытаясь оторваться, то занимали оборону, пытаясь задержать наше продвижение. Когда их сбивали с рубежа, начиналось преследование. Последние три дня оно было непрерывным, то есть пехота торопилась за подвижными отрядами, а те рвались на запад, за отступающим противником. Пехота шла днем, ночью отсыпалась. Ночи были сырые, туманные, дни — пыльные, душные, прокаленные солнцем. Походные колонны держались лесов: чтоб трудней засечь немецкой авиации. Она, однако, засекала, но бомбили немцы редко, видимо, не хватало самолетов, да и наши «ястребки» не давали разгуляться.

Дороги были проселочные, суглинистые и песчаные, в колдобинах, в размывах, кое-где позараставшие подорожником, поросятником и прочей ползучей травкой. Когда же на привалах сходили с дороги, то ноги заплетались в цветах и траве, высоченной, по пояс, — колокольчики, маки, иван-чай, лебеда. Валились, как в зеленую мягкую колыбель, и качались, лежа на спине, глядя в синее, без облачка, небо.

А сейчас Макеев стоял на проселке и смотрел себе под ноги. Привала не объявляли. Так, какая-то заминка: колонна остановилась, от головы колонны проскакал адъютант командира полка, потом он проскакал обратно, а за ним неспешно, с достоинством проехали на низкорослых мохнатых лошадках комбаты. Собирают начальство. Что-то уточняют. Может быть, маршрут. Ходить по карте — штука непростая, легко и заплутать. У нас уже было. Ничего, разберутся. А возможно, и что иное. Вот именно, об этом бы ему думать, лейтенанту Макееву, а не о боге и своих мокрых подштанниках. Короче говоря, думать о деле.

Макеев заставил себя забыть о горле, о своей усталости. Он это умел делать — усилием воли переключаться с одного на другое, так, что оно, другое, оттесняло все и становилось единственно важным сейчас. Он сглотнул — гланды будто настолько распухли, что слюна с трудом проходила в горле; отметил это и тут же забыл — пошел вдоль строя. На середине спросил:

— Как дела, ребята?

Голос был сиплый, неприятный самому себе, сиречь Александру Макееву.

Солдаты нехотя повернули голову в его сторону. Кто-то из сержантов отозвался по обязанности:

— Нормально, товарищ лейтенант.

Солнце уже пекло не так, как в разгар дня, но ветер был жаркий и сухой. Он волновал листву берез на взгорках, гнал по полю душное тепло, взвихривал на проселке пыль и швырял ее в лица солдатам. И они отворачивались, как подумал Макеев, не от пыли, а от него, от пустых, ненужных слов, что он произнес. Почему, однако, ненужных? Он спросил твердо:

— Потертости ног есть?

Все молчали, даже отделенные не отозвались. Макеев сказал:

— Значит, нет? Очень хорошо!

Хотя он наверняка знал, что потертости есть. Не раз бывало: не признаются, а перед ночевкой разматывают портянки — ступни прелые и, увы, потертые. Но у каждого такого гаврика солдатская гордость, она не позволяет выказать слабость и сесть в повозку. Ехать и смотреть, как топают твои товарищи? Нет, гаврики молодцы!

Так, гавриками, Макеев стал называть своих солдат с легкой руки Ильи Фуки, да, да, ударение на последнем слоге, вот именно. Макеев внутренне усмехнулся, еще раз оглядел понурых, горбившихся солдат и приказал:

— Первый взвод! Принять вправо от дороги. Отдыхай!

Его солдаты переглянулись и, заспешив, дружно шагнули с проселка в поле, на травку. Они уже разлеглись, а Макеев еще стоял у бровки, глядя, как ухмыляется Илька Фуки, когда командир роты обернулся и, мгновенно покраснев от гнева, сказал:

— Макеев, кто разрешил? Опять самовольничать? Отставить!

— Товарищ старший лейтенант, — сказал Макеев, морщась. — Чего ж стоять на ногах, ежели неизвестно, когда тронемся?

— Колонна стоит, и твой взвод постоит! Мне дать команду или сам скомандуешь?

Еще больше морщась, Макеев приказал:

— Первый взвод, встать! Становись в строй!

Теперь он отворачивался от своих солдат, глядел вбок, как раз туда, откуда ветер сыпал пылью. Глаза порошило, они слезились, и он подумал, как все это глупо. Что именно? Да все: его неуместная сердобольность, мгновенный, как вспышка, гнев ротного, ухмылка Ильки Фуки, с легкой руки, а точнее, с легкого, пустомелющего языка которого он называет подчиненных гавриками. Есть и взаправду гаврики, мальчишки, семнадцатилетние, но есть и старички, годящиеся ему в отцы. Липучие словечки выбрасывает из себя комвзвода-два лейтенант Фуки, по национальности хозар, племя загадочное, а сам Илька загадки не представляет, смельчак, пустобрех и юбочник. Хотя временами поворачивается иными гранями своего в общем-то устоявшегося характера. И тогда берет сомнение: а не ошибаешься ли ты в Ильке, не прячет ли он за трепом, развязностью, бравадой что-то серьезное, настоящее? Но слишком он, ей-ей, глубоко прячет это. И редко обнаруживает. Чаще он такой, как сейчас. Которого легче и привычней воспринимаешь.

Илья снова ухмыльнулся, подмигнув Макееву и дурашливо, гундося, пропел: «Саша, ты помнишь наши встречи в приморском парке, на берегу… у-у…» Макеев пожал плечами, смахнул пот. Затошнило, слабость словно ударила под коленки, и на секунду вспомнилось, как во дворе дразнили его младшую сестренку: «Ленка — слаба в коленках!»; он и сам так дразнил ее, когда конфликтовали; давно это было, в детстве, до войны. Подумал: «Как все-таки может командовать взводом Илька Фуки, человек в принципе несерьезный?» И следом подумал, что надо подавить недомогание. Он и это умел делать — усилием воли подавлять худое самочувствие, заменять одно физическое состояние другим. Ну, конечно, не совсем заменять, но, внушая себе, чувствовать, будто заменил.

Макеев приказал себе: «Забудь, что ты хвор! Ты здоров, понял?» И вроде бы ощутил, что ему стало лучше. Стараясь держаться бодрей, уверенней, он прошел в голову выстраивающегося взвода, встал прямо и прямо, не отводя глаз, смотрел на своих солдат. Все заморенные, пропыленные. Гимнастерки в мокрых пятнах. Как и у него. Не больше. Но и не меньше, пожалуй.

В придорожной траве сновали воробьи, похожие на полевых мышей. А может, наоборот, полевки походили на воробьев? На пригорках с обнаженными пластами суглинка шевелили ветвями плакучие березы, суля тень и прохладу. Подальше дымчато синел бор. В нем, в бору, гудели моторы, по большаку танковая колонна шла на запад; видно было, как желтое пыльное облако вставало над лесом, отмечая ее путь. Над бором и над полем пролетали штурмовики и бомбардировщики — и тоже на запад. Наши, краснозвездные!

Когда шум моторов стихал, слышалось — стрекочут кузнечики. Летают бабочки, мухи, стрекозы. Словно не пролетели только что боевые самолеты. Странно. То бомбардировщики, то бабочки. А то бог весть откуда взявшийся обрывок газеты, поднятый ветром, кувыркается, будто турман, так, кажется, именуют голубя, умеющего кувыркаться при полете (голубей держал сосед Макеевых, недоросль Гришка, за свой длинный рост прозванный столь же некоротко — «Дядя, достань до колокольни»).

Где-то на северо-западе, у горизонта, приглушенно громыхала артиллерия. Она стреляла непрерывно и служила как бы фоном для гудения танков, рокота самолетов и треска кузнечиков. Значит, не везде немцы драпают, кое-где и огрызаются; на северо-западе, судя по канонаде, довольно крепко. И, значит, там бой: кровь, мучения, смерть. Через что не единожды проходили эти солдаты и он, лейтенант Макеев, и до сих пор живы. Иначе говоря, кровь и мучения были, а смерть погодила. Ну пусть и впредь погодит, нам не к спеху спознаться с нею.

Макеев стоял сгорбившись, ослабив одну ногу, и думал, сколько еще продлится сегодня марш, сколько вообще продлится преследование. Хоть и устали, хоть и выдохлись, но обретутся силенки, лишь бы подольше преследовать. Хорошо, если немцы не зацепятся за какую-нибудь речку. У них правило — цепляться за водные рубежи.

Проехал на маленькой, как ослик, лошади комбат. Через минуту по колонне — от головы до хвоста — прошлась команда: «Шагом марш!» Макеев тоже повторил эту команду, шагнул и услыхал, как за спиной затопали солдатские сапоги и ботинки. И так же топали они впереди.

Остановка, хотя и краткая, позволила передохнуть, отдышаться, к тому же он сказал себе: «Ты не устал, ты свеженький!» И он шел сейчас не так затрудненно, как раньше. Будто и пот не такой обильный, и мир видится четче, и горло не болит. Вот чего можно добиться самовнушением! И не только этого. Как поется в песне: «Кто весел, тот смеется, кто хочет, тот добьется, кто ищет, тот всегда найдет…» Она в военном училище сходила за строевую, а Саша Макеев был запевалой в роте. Не потому, что голос хороший, потому, что у других курсантов голоса еще хуже. Саша Макеев выкладывался, вздувал жилы. «Кто хочет, тот добьется…» Понятно? Захоти — и добьешься. Легко и просто.

 

* * *

 

А в жизни все сложно и трудно. То, что я себе внушаю, — самообман. Ибо внушенное живет во мне недолго, а умерев, еще более обостряет понимание реальности как она есть. Реальность — хочешь принимай ее, хочешь не принимай, она от того не исчезнет, — открылась для меня 22 июня 41-го года. Если выпадет на долю выжить, я до конца дней своих не забуду этих чисел: 22 и 41. Жестокие, беспощадные, кровавые числа. Как жесток, беспощаден и кровав предстал передо мной мир. Он словно перевернулся в тот июньский день. А что? Так оно, наверное, и есть: мир перевернулся.

У нас в школе в субботу 21 июня был выпускной вечер. Лопоухие щенки, мы резвились, не подозревая о том, что до нападения Германии на Советский Союз остались считанные часы. Потом я не раз вспоминал об этом: кружусь в танце с Анечкой Рябининой, ненароком прижимаюсь щекой к щеке, болтаю и слушаю милую болтовню Анечки, с которой мы целуемся всю четвертую четверть, а в это время танки и пехота вторжения выходят на исходные позиции, самолеты заправляются горючим, разворачиваются орудия, генералы вермахта допивают неурочный кофе — черный кофе, черной ночью, перед черным делом. И когда, проводив до дому Анечку, поцеловав ее и поклявшись в вечной любви, я улегся перед рассветом в разобранную прохладную постель, там, на западе, упали первые снаряды, бомбардировщики пересекли воздушную границу, танки рванулись к пограничным мостам, а костистые, сухопарые генералы в прорезиненных плащах и фуражках с высокой тульей разглядывали из кустарника в цейсовские бинокли нашу территорию. И видели: вздымаются разрывы, стелется дым, встают пожары.

Впоследствии я никогда не мог простить себе этой моральной неподготовленности к событиям, своей, что ли, детскости довоенных восприятий. Хотя, в сущности, едва ли я был в этом так уж виноват. Комсорг батальона, когда я впервые попал на фронт, мальчишка, мой ровесник, но дважды орденоносец, поучал меня: все, дескать, постигается опытом. Правильно. Добавлю лишь: иногда довольно болезненным. И я многое постиг этим опытом, сам уже давно дважды орденоносец. Школьные, предвоенные годы, разные штучки-дрючки тоже были, конечно, реальностью, но весьма однобокой, глупо-праздничной, не готовой к тому, чтобы столкнуться с иной реальностью, с коей шутить не придется.

Я не совсем понимаю, зачем делаю эти свои волевые усилия — то ли на потребу моменту, то ли для самоутверждения, то ли еще для чего. Не понимаю, а делаю. Психологический парадокс. Или что-то менее научное, более житейское. Скажем, попытка приспособиться к окружающему. Но не слишком ли я суров к себе, однако?

И все-таки сейчас, оглядываясь в прошлое, могу сказать: отнюдь не суров. Положа руку на сердце: в том, что был инфантилен, повинны, вероятно, не столько мой возраст и обстоятельства, сколько я сам. Мне боком вышли самоуверенность, беззаботность, облегченность мыслей и чувствований.

После 22 июня я начал стремительно мужать и умнеть и теперь в шутку говорю: я мудрый, как змий. Хотя кое в чем, признаю, остался мальчишкой. Но, в общем, повзрослел, это факт. И знаете, что было бы здорово? Стать взрослым, опытным, закаленным и сохранить ребячью незамутненность души. Так бывает?

На многое я стал смотреть по-иному после 22 июня. Вместе с отцом мы подали заявления об отправке на фронт. Его отправили, мне в военкомате сказали: поедешь в военное училище. Отца провожали мама, сестренка и я. А меня — мама, сестренка и Анечка Рябинина.

Я уже не говорил ей о вечной любви. Гладил руку и целовал в губы не так, как прежде, по-новому-как женщину, которую я в состоянии действительно полюбить всерьез. Если б не война. Нынче не до любви, не до женитьбы. И в том, как держалась на перроне Анечка, я видел те же изменения, что произошли во мне. Очевидно, во многих произошли эти перемены. Я уехал в училище, через три месяца Анечка уехала в действующую армию медсестрой: окончила курсы. Мы переписывались, и по остаточной наивности я строил планы: повстречаемся на фронте, всякое может случиться, это гора с горой не сходится… Еще три месяца спустя Анечка написала, что полюбила одного человека, просит меня не сердиться и, видимо, лучше прекратить переписку. Сердиться? Не имею права. Горевать? Не с руки. Все это серьезно, и я принимаю эту серьезность, эти необратимые реалии. Я написал Анечке так, ни о чем, чтоб только поддержать рвущуюся связь. Она ответила с большим опозданием, сообщила, что беременна и рожать поедет к родным мужа, в Челябинск. И опять попросила: Саша, дорогой, давай прекратим переписку. И я прекратил. Будь счастлива, Анечка!

Была она высокая — выше меня, — смуглая, с золотистыми волосами, заплетенными в две косы, с доверчивой улыбкой на полных, бантиком, губах, и когда двигалась, то покачивала бедрами. Почему была? Она и есть такая. Где-то в Челябинске.

А в Смоленске вот что было. Город освободили, но немецкие указатели и вывески еще не успели снять, в разреженном сентябрьском воздухе прогоркло пахло гарью, под ногами хрустело битое стекло. Я топал по этому стеклу, и мне почему-то казалось, что можно порезаться и сквозь толстые подошвы кирзачей. Развороченной улицей я поднялся к центру, к площади, и здесь, в сквере, увидел: перед старым, дуплистым тополем с полуоблетевшей желтой листвой стоит женщина, смотрит на дерево и плачет. Она была одета в порыжевший плащик и стоптанные боты, из-под косынки выбивались седеющие прядки, а по морщинистым щекам текли слезы. Она промокала их скомканным платочком и снова плакала. Женщина перехватила мой взгляд, сказала:

— Каждый раз, когда прохожу мимо, останавливаюсь. На этом тополе немцы с полицаями повесили Володю. Это мой сынок, подпольщик был. От жены ушел, разлюбил, а она требовала: живи со мной, иначе донесу в гестапо. Он не вернулся к ней. Схватили Володю, пытали, да он никого не выдал…

У меня не повернулся язык расспросить женщину о сыне, о его бывшей жене: что теперь с ней. Мне показалось неуместным и как-то успокоить женщину, утешить ее ободряющими словами. Я только подошел к ней, легонько обнял за плечи и сказал:

— Ладно, мамаша, ладно.

Всех женщин, которым за сорок, я называю мамашами, двадцатилетний. А сколько же было Володе, сыну? Немногим больше, чем мне. Женщина по возрасту — как моя мать.

Да, вот вам и любовь. Разная она бывает.

 

* * *

 

— Шире шаг!

— Шире шаг!

— Шире шаг!

— Шире шаг!

Басовитые и тенористые, хриплые и звонкие, орущие и негромкие голоса перекатами передавали эту команду до хвоста батальонной колонны, где она и замирала. Нельзя сказать, что исходившая от комбата команда так уж подстегивала идущих. Правда, Макеев, как и другие офицеры, начинал шагать ходче, но взвод не очень торопился, и между Макеевым и первой шеренгой, где топала его надёжа — отделенные командиры, образовался разрыв. Если уж сержанты не проявляют прыти, чего же ждать от рядовых бойцов! Однако он упрямо поворачивался: «А ну, ребята, шевелись!» — взглядом приказывал не отставать от него, и постепенно сержанты, а за ними и солдаты подтянулись, пошли резвее. Никто, видимо, не догадывался, что тошней всех приходится лейтенанту. Как ни напрягай волю, горло болит, слабость сковывает движения, пот льет в три ручья. Нет, определенно: мир божий туманен, расплывчат и не радостен для взора. Но крепись, лейтенант Макеев!

Он крепился. Угнув голову, подавшись корпусом вперед, переставлял отяжелевшие ноги, отдувался, фыркал, сплевывал, а временами выходил к обочине, пропуская свой взвод, смотрел, нет ли отстающих — их не было, — и опять занимал место во главе взводной колонны, и шагал, шагал. Говорил себе: «Дойду до того бугра». Доходил. «Дойду до той рощи». Доходил. «До поворота дойду». И до поворота доходил. Проселок вилял меж взгорками, иногда взбирался на них, и подниматься и спускаться было трудно, по ровному идти ловчей.

«Дойду до камня».

Но до большого округленного валуна в лишайнике Макеев не дошел, потому что по колонне прокатилось: «Стой!» А затем раздалась команда: «Привал!» После остановки прошли совсем мало, и уже привал. Впрочем, начальству виднее. Привал — это мы всегда приветствуем. Вместе с солдатами Макеев сошел с дороги.

Он будто физически ощутил покачивание, когда прилег на землю. Прикрыл глаза, и оно усилилось, вызывая что-то вроде головокружения. Он разлепил веки и увидел лейтенанта Фуки, подходящего к нему, загребая носками пыль возле солдатских лиц. Макеев сказал:

— Осторожней. Не пыли.

— Есть, товарищ Маршал Советского Союза! Фуки присел, вытянул ноги в запыленных яловых сапогах, достал из кармана серебряный портсигар, щелкнул крышкой.

— Прошу угощаться. — Сделал удивленные глаза. — Ах да, прошу извинить, товарищ Маршал Советского Союза: забыл, что вы не курите. И все мои попытки совратить вас остались безуспешными.

— Верно, безуспешными, — сказал Макеев и подумал: «Охота же Ильке трепаться, тут от усталости языком не ворочаешь».

Фуки попыхивал папиросой, выпуская дым колечками, наблюдал за ними, ухмылялся, посвистывал, и было похоже, что он не очень-то притомился. Двужильный он, этот парень, с вислым, хищным носом, черноволосый, бровастый, с блестящими глазками, словно подернутыми то ли слезой, то ли маслом. Эти глазки веселы, уверенно-нахальны; Макеев никогда, пожалуй, не видел их другими. Ну что он здесь точит лясы, бросив взвод? Взводный должен быть со своими солдатами. Как лейтенант Макеев, например.

Фуки докурил, смачно сплюнул, отбросил окурок и раскрыл рот, чтобы что-то сказать Макееву, но не сказал — подковылял связной, пожилой, сутулый солдат в высоко, под колено, намотанных обмотках: лейтенанта Фуки вызывает ротный. Илья чертыхнулся и, лениво поднимаясь, сказал в нос:

— Не дадут пообщаться с Маршалом Советского Союза. Отрывают, чтобы сделать небось нагоняй за отставших на марше. И чего у тебя не отстают, не пойму!

Когда Фуки ушел, макеевский помкомвзвода, он же командир первого отделения, произнес неодобрительно:

— Липнет он к вам, товарищ лейтенант. Вы ему шибко не доверяйтесь, уж больно он цыганистый…

— Как это? — спросил Макеев.

— Чернявый, нос горбатый… Конокрадистый!

— Он хозар.

— Не слыхал таких. Видать, нацмен?

Макеев кивнул. Помкомвзвода хмыкнул, передернул лицевым мускулом — это на миг скривило рот — и сказал:

— Фук — это в шашках берут фука. И вообще фуки-пуки, хе-хе!

— За что ты его, Друщенков, невзлюбил?

— Конокрадистый он, хитроват…

— Да брось! У лейтенанта Фуки хитрости и в помине нет.

— Симпатизируете ему, — с осуждением сказал Друщенков и, встав, отошел в кусты.

И Макееву бы



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: