Гид по Парижу, Франции, Германии, Испании и т. д.




Grand Hôtel du Louvre

 

– Билфингер! Держите меня, а то я упаду! – сказал Дэн в сторону.

Эта ужасающая фамилия нестерпимо резала слух. Большинство людей может простить неприятную физиономию и даже почувствовать симпатию к ее обладателю, но, как мне кажется, немногие способны так легко примириться с фамилией, от которой коробит. Я почти раскаивался, что мы решили взять этого человека, – настолько невыносимой оказалась его фамилия. Но что поделаешь! Нам не терпелось скорее отправиться в путь. Билфингер вышел, чтобы нанять экипаж, и тут доктор сказал:

– Ну что ж, гид вполне под стать парикмахерской, бильярду, номеру без газа и, наверное, еще многим другим экзотическим прелестям Парижа. А я‑то надеялся, что наш гид будет носить имя Анри де Монморанси, или Арман де ля Шартрез, или еще какое‑нибудь в том же роде, которое неплохо прозвучало бы в письмах домой, к нашим провинциалам, но чтобы француза звали Билфингер! Нелепость! Так нельзя. Билфингер – это невозможно, это просто тошнотворно. Давайте переименуем его. Как мы его назовем? Алексис дю Коленкур?

– Альфонс‑Анри‑Постав де Отвиль, – предложил я.

– Назовем его Фергюсоном, – сказал Дэн.

Это был голос здравого смысла, не склонного к романтике. Без всяких споров мы отвергли Билфингера как Билфингера и назвали его Фергюсоном.

Экипаж – открытая четырехместная коляска – уже ждал нас. Фергюсон уселся на козлы рядом с кучером, и мы покатили завтракать. Мистер Фергюсон стоял рядом, переводя наши заказы и отвечая на вопросы. Через некоторое время он – хитрый проныра! – между прочим упомянул, что, как только мы кончим, он тоже отправится завтракать. Он превосходно понимал, что мы не сможем обойтись без него и не захотим тратить время на ожидание. Мы пригласили его сесть и позавтракать с нами. Он, то и дело кланяясь, попросил извинить его и сказал, что это неприлично, что он сядет за другой столик. Мы властно приказали ему сесть с нами.

Так был нам преподан первый урок. Мы совершили ошибку.

С этой минуты и до тех пор, пока он не расстался с нами, наш гид непрерывно хотел есть; он непрерывно хотел пить. Он являлся рано; он уходил поздно; он не мог миновать ни один ресторан; он бросал похотливые взгляды на каждый кабачок. Предложения зайти куда‑нибудь, чтобы выпить и закусить, не сходили с его уст. Мы испробовали все, что было в наших силах, пытаясь накормить его до отвала с запасом на две недели, но потерпели неудачу. Он был не в состоянии вместить то количество пищи, которое утолило бы его нечеловеческий аппетит.

Кроме того, он отличался еще одним «несоответствием»: он постоянно пытался заставить нас что‑нибудь купить. Под самыми прозрачными предлогами он заманивал нас в магазины, торговавшие рубашками, обувью, одеждой, перчатками, – словом, в любое место под бескрайними небесами, где мы, по его предположениям, могли хоть что‑нибудь купить. Нетрудно было бы догадаться, что он получает комиссионные от хозяев магазинов, но по своей святой простоте мы ничего не подозревали до тех пор, пока эта его склонность не сделалась совершенно невыносимой. Как‑то раз Дэн мельком упомянул, что хотел бы купить шелк в подарок своим домашним. Фергюсон немедленно впился в него голодным взглядом. Через двадцать минут экипаж остановился.

– Что здесь такое?

– Магазин шелковых товаров, лучший в Париже.

– Зачем вы нас сюда привезли? Мы сказали вам, что едем в Лувр.

– Я думал, что джентльмен говорит о покупке шелка.

– Вам незачем думать за нас, Фергюсон. Мы не хотим слишком вас утруждать. Мы готовы разделить с вами бремя дневных забот. Если окажется необходимым думать, мы попробуем сделать это сами. Едем дальше, – возгласил доктор.

Через пятнадцать минут экипаж снова остановился и снова перед магазином шелковых товаров. Доктор сказал:

– Так вот он – Лувр. Чудесное, чудесное здание. А император Наполеон живет сейчас здесь, Фергюсон?

– Ах, доктор! Вы все шутите. Это не дворец; мы еще не доехали. Но, проезжая мимо этого магазина, где продается такой прекрасный шелк…

– Ах, понимаю, понимаю. Я собирался предупредить вас, что сегодня мы шелка покупать не будем, но по свойственной мне рассеянности забыл это сделать. Я также собирался предупредить вас, что мы хотим ехать прямо в Лувр, но и об этом забыл. Как бы то ни было, отправимся туда теперь. Извините мою непростительную забывчивость, Фергюсон. Едем.

Через полчаса мы снова остановились – перед новым магазином шелковых товаров. Мы рассердились, но доктор по‑прежнему оставался невозмутимым и любезным. Он сказал:

– Наконец‑то! Как величествен Лувр и в то же время как мал! Какие изящные пропорции! Какое восхитительное местоположение! Громада, одетая пылью веков…

– Пардон, доктор, это не Лувр, это…

– Так что же это?

– Мне пришло в голову – только что пришло, – что шелк в этом магазине…

– Фергюсон, как я рассеян! Я ведь собирался предупредить вас, что шелком мы сегодня заниматься не будем, и, кроме того, собирался предупредить вас, что мы жаждем немедленно отправиться в Лувр, но сегодня утром блаженство, преисполнившее меня при виде того, как вы пожираете четыре завтрака подряд, заставило меня пренебречь нашими прозаическими потребностями. Однако теперь мы едем в Лувр, Фергюсон.

– Но, доктор (взволнованно), это и минуты не займет – только минуточку. Джентльмену не надо покупать, если он не хочет, – только взглянуть на шелка, только взглянуть на прекрасную материю! (Затем умоляюще.) Только секундочку, сэр!

Дэн сказал:

– Черт бы побрал этого идиота! Мне сегодня не нужны никакие шелка, и я их смотреть не буду. Едем.

Доктор прибавил:

– Сейчас нам не нужен шелк, Фергюсон. Наши сердца тоскуют по Лувру. Трогайтесь в путь, трогайтесь.

– Но, доктор! Только секундочку – маленькую секундочку. И время сэкономится – очень сэкономится! Потому что сейчас там смотреть нечего – мы опоздали. До четырех осталось десять минут, а Лувр закрывается в четыре… только секундочку, доктор!

Вероломный злодей! После четырех завтраков и галлона шампанского сыграть с нами такую гнусную штуку! В этот день нам не удалось увидеть ни одного из тех сокровищ искусства, которые хранятся в галереях Лувра, и лишь мысль, что Фергюсон не продал ни единого шелкового купона, служила нам жалким утешением.

Я пишу эту главу, во‑первых, ради удовольствия обругать негодяя Билфингера и, во‑вторых, чтобы показать тому, кто прочтет ее, каковы парижские гиды и каково приходится американцам, попавшим в их руки. Не следует думать, что мы были глупее или легче поддавались на обман, чем большинство наших соотечественников, – это не так. Гиды обманывают и обирают каждого американца, впервые приезжающего в Париж и осматривающего его в одиночестве или в обществе друзей, столь же малоопытных, как и он сам. Когда‑нибудь я снова появлюсь в Париже, и тогда – держитесь, гиды! Я приеду в боевой раскраске и захвачу с собой томагавк.

Мне кажется, мы не тратили время зря, пока были в Париже. Каждый вечер мы еле добирались до постели. Конечно, мы посетили прославленную Международную выставку. Весь мир посещает ее. Мы отправились туда на третий день по приезде в Париж – и пробыли там почти два часа. Это была наша первая и последняя поездка на Выставку. Откровенно говоря, мы сразу увидели, что потребуются недели, даже месяцы, чтобы составить ясное представление об этом грандиозном собрании диковинок. Осматривать ее было захватывающе интересно, но разглядывать движущиеся разноплеменные толпы, которые мы там увидели, было еще интереснее. Я почувствовал, что, проведи я на Выставке месяц, я все равно рассматривал бы посетителей, а не экспонаты. Меня заинтересовали было редкие вышивки тринадцатого века, но вдруг мимо прошло несколько арабов, и мое внимание немедленно привлекли их смуглые лица и экзотические костюмы. Я любовался серебряным лебедем, который двигался и поглядывал вокруг, совсем как живой, – я любовался, как он плавает уверенно и грациозно, словно родился в болоте, а не в ювелирной мастерской; любовался тем, как он выхватил из воды серебряную рыбку, закинул голову и проделал все обычные сложные движения, чтобы проглотить ее… Но не успела она исчезнуть в его клюве, как появилось несколько татуированных обитателей тихоокеанских островов, и я последовал за ними. Вскоре я обнаружил старинный пистолет с барабаном, удивительно напоминавший современный кольт, но в ту же минуту услышал, что в одном из помещений павильона находится французская императрица, и кинулся туда, чтобы посмотреть, какая она. Мы услышали военный марш, увидели множество солдат, и толпа куда‑то заторопилась. Мы спросили, в чем дело, и узнали, что французский император и турецкий султан будут принимать парад двадцатипятитысячного войска у Триумфальной арки. Мы тут же покинули Выставку. Эти люди занимали меня гораздо больше, чем двадцать выставок. Приехав туда, мы заняли место напротив дома американского посла. Кто‑то догадался положить доску на две бочки, и мы купили право стоять на ней. Вскоре послышалась музыка; через минуту в отдалении возник и начал быстро приближаться к нам столб пыли; еще минута – и под гром военного марша стройный кавалерийский отряд с развевающимся знаменем вырвался из пыли и легкой рысью проследовал мимо. Затем появилась длинная вереница пушек; затем еще кавалеристы в пышных мундирах; и наконец – их императорские величества Наполеон III и Абдул‑Азиз. Громадная толпа дружно закричала, размахивая шляпами, в окнах и на крышах всех соседних домов снежной метелью забушевали платки, а их владельцы присоединили свое «ура!» к приветственным крикам стоящих внизу. Это было удивительное зрелище.

Однако нашим вниманием завладели две центральные фигуры. Приходилось ли народным толпам когда‑либо видеть подобный контраст? Наполеон в военном мундире – коротконогий человек с длинным туловищем, ужасно усатый, старый, морщинистый, с полузакрытыми, непроницаемыми, хитрыми и коварными глазами! Наполеон, любезно кивающий в ответ на громкие приветствия и из‑под козырька низко надвинутого кепи наблюдающий за всеми и каждым своими кошачьими глазами, как будто отыскивая в этих криках фальшь и лицемерие.

Абдул‑Азиз, самодержавный властелин Оттоманской империи, одетый в темно‑зеленый европейский костюм почти без всяких украшений и регалий, в красной турецкой феске, – низенький, толстый, смуглый человек с черной бородой и черными глазами, глупый, невзрачный, – человек, при взгляде на которого так и кажется, что, будь на нем белый передник, а в руках большой нож, никто не удивился бы, услышав от него: «Баранью ногу? Или сегодня вам будет угодно взять говяжью вырезку?»

Наполеон III – представитель высшей современной цивилизации, прогресса, культуры и утонченности; Абдул‑Азиз – представитель нации, по своей природе и обычаям нечистоплотной, жестокой, невежественной, консервативной, суеверной, представитель правительства, тремя грациями которого являются Тирания, Алчность, Кровь. Здесь, в блестящем Париже, под величественной Триумфальной аркой, первое столетие встречается с девятнадцатым.

Наполеон III, французский император! Среди ликующих толп, среди блестящих офицеров, среди великолепия своей столицы, окруженный королями и принцами, стоял человек, который терпел презрение, насмешки, позорное прозвище «незаконнорожденный» – и грезил об империи и короне; был изгнан – и увез с собой свои грезы; жил среди американского простонародья, бегал вперегонки на пари – и все это время в мечтах восседал на троне; пренебрег всеми опасностями, чтобы проститься со своей умирающей матерью, – и горевал, что она не дожила до минуты, когда он сменил плебейскую одежду на императорский пурпур; был простым лондонским полицейским, добросовестно нес службу, совершал скучные обходы своего участка – и грезил о том дне, когда он пройдет по залам Тюильри; потерпел позорное фиаско в Страсбурге; видел, как его жалкий, облезлый орел, забыв уроки, не захотел опуститься на его плечо; произносил тщательно обдуманные красноречивые тирады перед враждебными слушателями; был заключен в тюрьму; стал мишенью пошлых остряков, предметом безжалостных насмешек всего мира – и продолжал грезить о коронациях и великолепных празднествах; томился, забытый всеми, в темнице замка Гам – и все‑таки, как и прежде, строил планы и мечтал о будущей славе, о будущей власти; и вот он – президент Франции! Государственный переворот – и, окруженный ликующими войсками, приветствуемый громом пушек, он восходит на трон и поднимает перед пораженным миром скипетр могущественной империи! Что после этого романтические вымыслы? Волшебства сказок? Ничтожные триумфы Аладдина и магов Аравии?

Абдул‑Азиз, турецкий султан, повелитель Оттоманской империи! Рожденный для трона – но слабовольный, глупый, невежественный, как последний из его рабов; глава обширного государства – но марионетка в руках первого министра, послушное орудие деспотической матери; человек, который сидит на троне и одним мановением руки приводит в движение флоты и армии, который властен над жизнью и смертью миллионов людей, – но который только и знает, что спать, есть и бездельничать в обществе своих восьмисот наложниц; а когда пиры, сон и безделье приедаются ему и он, пробудившись, собирается взять бразды правления в свои руки, угрожая стать подлинным султаном, – бдительный Фуад‑паша спешит отвлечь его постройкой еще одного пышного дворца или еще одного корабля, – отвлечь новой игрушкой, словно капризного ребенка; человек, который видит, как безжалостные сборщики налогов грабят и угнетают его подданных, – но не вымолвит и слова в их защиту; верит в духов и джиннов, верит небылицам «Тысячи и одной ночи», – но презирает современных волшебников и боится их таинственных железных дорог, пароходов и телеграфа; хотел бы уничтожить все, чего добился в Египте великий Мухаммед‑Али, – и, вместо того чтобы подражать ему, предпочел бы совсем о нем забыть; человек, который вступил на трон империи, позорящей землю, империи, где царят разорение, нищета, горе, невежество, преступление и зверская жестокость, – и который, проведя в безделье положенный срок своей никчемной жизни, сойдет в могилу на съедение червям, ничего не изменив!

За десять лет Наполеон привел Францию к экономическому расцвету, который не выразишь сухими цифрами. Он заново отстраивает Париж и – хотя бы частично – все остальные города своего государства. Он обрекает на снос целую улицу, оценивает ущерб, возмещает его и возводит новые замечательные дома. Затем дельцы покупают и перепродают их, но бывшему владельцу первому предоставляется право выбора, и платит он твердую государственную цену, а распродажа дельцам начинается лишь после этого. Самое же главное в том, что Наполеон сосредоточил в своих руках все управление Францией и сделал ее сравнительно свободной страной – для тех, кто не слишком вмешивается в дела правительства. Ни одно государство не ограждает в такой степени жизнь и имущество своих граждан, и в то же время все граждане вполне свободны, – но не настолько, чтобы мешать и досаждать друг другу.

Что касается султана, то где бы ни поставить западню, за одну ночь в нее попадет не менее десяти людей умнее и способнее его.

Грянула музыка; блестящий искатель приключений Наполеон III – воплощение энергии, упорства, предприимчивости, и слабовольный Абдул‑Азиз – воплощение невежества, суеверия, лени, приготовились услышать «шаго‑о‑ом арш!».

Мы видели великолепный парад, мы видели седоусого ветерана Крымской войны Канробера, маршала Франции, мы видели… короче говоря, мы видели все и отправились восвояси, очень довольные.

 

Глава XIV

 

Собор Парижской Богоматери. – Сокровища и священные реликвии. – Морг. – Возмутительный капкан. – Лувр. – Чудесный парк. – Сохранение достопримечательностей.

Мы отправились осматривать собор Парижской Богоматери. Мы слышали о нем прежде. Иногда я просто удивляюсь: как мы все‑таки много знаем и какие мы умные. Мы сразу узнали этот древний, потемневший от времени готический храм: он был очень похож на свои изображения. Мы остановились в отдалении и, переходя с места на место, долго глядели на его величественные квадратные башни и на богато изукрашенный фасад, где повсюду видны искалеченные каменные святые, которые в течение многих столетий невозмутимо поглядывают вниз со своих насестов. Патриарх Иерусалимский стоял под ними в далекие романтические дни рыцарства, более шестисот лет тому назад, проповедуя Третий крестовый поход, и с тех пор они стоят там, бесстрастно глядя на самые захватывающие зрелища, на самые роскошные празднества, на самые необычайные события, которые печалят или радуют Париж. Эти потрескавшиеся старички с отбитыми носами видели не один отряд закованных в латы рыцарей, возвращающихся из Святой Земли; они слышали, как колокола над ними возвестили начало Варфоломеевской ночи, и видели последовавшую за этим сигналом резню; позже они видели царство террора, кровавые дни революции, низвержение монарха, коронацию двух Наполеонов, крестины принца, который командует сейчас полком слуг в Тюильри, – и, возможно, они будут еще стоять здесь, когда над обломками низверженной династии Бонапартов взовьются знамена великой республики. Жаль, что эти почтенные истуканы никогда не заговорят. Их рассказы стоило бы послушать.

Говорят, что на месте собора Парижской Богоматери во времена римского владычества, двадцать веков назад, стоял языческий храм, – его остатки до сих пор сохранились в Париже; около трехсотого года нашей эры его сменила христианская церковь, а в пятисотом году ее сменила другая; нынешний собор был заложен около тысяча сотого года. К тому времени земля, на которой его воздвигали, наверное, уже основательно освятилась. Одна из капелл этого величавого старинного сооружения напоминает о своеобразных нравах далекого прошлого. Ее построил Иоанн Бесстрашный, герцог Бургундский, для успокоения своей совести, после того как он предательски убил герцога Орлеанского. Увы! Навеки миновали те добрые старые времена, когда убийца мог стереть пятно со своего имени и избавиться от угрызений совести, просто раздобыв кирпич, известку и возведя пристройку к церкви.

Портал большого западного фасада разделен квадратными колоннами. В 1852 году перед благодарственным молебном по случаю восстановления президентской власти центральную колонну убрали, но очень скоро, в связи с некоторыми переменами, это решение было пересмотрено и колонна водворена обратно.

Часа два мы бродили по величественным приделам, глазели на многоцветные витражи, украшенные синими, желтыми, малиновыми святыми и мучениками, и пытались восхищаться бесчисленными огромными картинами в капеллах; потом нас допустили в ризницу, где показали великолепное облачение, в котором папа короновал Наполеона I; целую груду золотой и серебряной утвари для больших церковных праздников и процессий; несколько гвоздей из креста Господня, обломок самого креста и кусок тернового венца. Мы уже видели большой обломок креста Господня в церкви на Азорских островах, но гвоздей там не было. Кроме того, нам показали окровавленную мантию того архиепископа Парижского, который в 1848 году не испугался гнева восставших и, подвергая опасности свою священную особу, поднялся на баррикаду с оливковой ветвью мира, в надежде остановить кровопролитие. Это благородное намерение стоило ему жизни. Его застрелили. Нам показали маску, снятую с него после смерти, убившую его пулю и два позвонка, в которых она застряла. При выборе реликвий здесь проявляют довольно своеобразный вкус. Фергюсон сообщил нам, что серебряный крест, который мужественный архиепископ носил на поясе, был с него сорван и брошен в Сену, где и пролежал в иле пятнадцать лет, пока некоему священнику не явился ангел и не объяснил, в каком месте надо нырнуть; священник нырнул и вытащил крест, выставленный теперь в соборе Парижской Богоматери на радость тем, кого интересуют неодушевленные предметы, свидетельствующие о вмешательстве провидения в человеческую жизнь.

Затем мы отправились в морг, этот зловещий приют мертвецов, уносящих с собой в могилу страшную тайну своей гибели. Мы остановились перед решеткой и заглянули в комнату, где была развешана одежда умерших: промокшие насквозь грубые блузы, изящные женские и детские платья, изрезанные и исколотые дорогие костюмы в красных пятнах, измятая, окровавленная шляпа. На наклонной каменной плите лежал утопленник – обнаженный, распухший, лиловый; в кулаке, который смерть окостенила так, что разжать его уже невозможно, мертвой хваткой была зажата сломанная ветка – немое свидетельство последней отчаянной попытки спасти обреченную жизнь. По ужасному лицу непрерывной струйкой стекала вода. Мы знали, что тело и одежда выставлены здесь, чтобы утонувшего опознали друзья, но все‑таки мы никак не могли представить себе, что кто‑то способен любить это отталкивающее нечто или горевать из‑за этой потери. Мы невольно задумались о том, что лет сорок тому назад, когда мать этого страшного утопленника нянчила его на своих коленях, целовала, ласкала и с горделивой радостью показывала прохожим, пророческое видение такого ужасного конца вряд ли мелькнуло перед ее внутренним взором. Мне стало немного страшно при мысли, что мать, жена или брат мертвеца могут прийти в морг, пока мы стоим здесь; но ничего подобного не случилось. Входили мужчины и женщины, некоторые жадно оглядывали помещение, прижимаясь лицом к прутьям решетки, другие, рассеянно взглянув на труп, отворачивались с разочарованным видом. Я решил, что эти люди ищут сильных ощущений и посещают морг так же регулярно, как другие – театр. Когда один из них равнодушно поглядел за решетку и ушел, я невольно подумал: «Это тебе нервы не щекочет. Человек, которому начисто отстрелили голову, – вот что тебе нужно».

Как‑то вечером мы отправились в знаменитый Jardin Mabille[10], но пробыли там недолго. Однако нам хотелось поближе познакомиться с этой стороной парижской жизни, и поэтому на следующий вечер мы поехали в Аньер, где находится большой сад с подобным же заведением. В конце дня мы отправились на вокзал, и Фергюсон купил билеты второго класса. Мне не часто приходилось видеть такую тесноту в вагоне – однако не было ни шума, ни беспорядка, ни грубых выходок. Мы заметили, что некоторые из наших соседок принадлежат к полусвету, но о большинстве сказать этого с уверенностью не могли.

Женщины в нашем вагоне всю дорогу вели себя очень скромно и благопристойно, если не считать того, что они курили. Приехав в Аньер, мы заплатили за вход что‑то около франка и очутились среди клумб, газонов и красиво подстриженных кустов. Там и сям попадались укромные беседки, где можно было с удобством поесть мороженого. Мы двигались по извилистым, усыпанным гравием дорожкам в толпе девушек и молодых людей, и вдруг перед нами, как упавшее на землю солнце, засверкал белый кружевной храм, увенчанный куполом и осыпанный созвездиями газовых рожков. Рядом виднелось большое красивое здание, широкий фасад которого также был залит огнями, а над его крышей развевалось звездное знамя Америки.

– Ой, – сказал я, – а это почему? – От удивления у меня перехватило дыхание.

Фергюсон объяснил, что хозяин этого заведения – американец из Нью‑Йорка, оказавшийся грозным соперником владельца Jardin Mabille.

Толпы мужчин и женщин почти всех возрастов весело резвились в саду или сидели под открытым небом перед флагштоком и храмом, покуривая и прихлебывая вино или кофе. Танцы еще не начались. Фергюсон сказал, что прежде состоится представление. В другом конце сада знаменитый Блондэн будет ходить по канату. Мы отправились туда. Там было полутемно и множество зрителей стояло, тесно сгрудившись. И тут я допустил оплошность, на которую способен только осел, но не разумный человек. Я совершил одну из тех ошибок, которые совершаю каждый божий день. Рядом со мною стояла молодая дама. Я сказал:

– Дэн, погляди‑ка на эту девушку – какая красавица!

– Благодарю вас, сэр, за очевидную искренность вашего комплимента, но отнюдь не за то, что вы его высказали во всеуслышание, – и это на чистейшем английском языке.

Мы отправились прогуляться, но у меня очень испортилось настроение. И еще долго мне было не по себе. Почему, почему люди бывают такими идиотами, что считают себя единственными иностранцами в десятитысячной толпе?

Но вскоре началось выступление Блондэна. Он появился на туго натянутом канате высоко‑высоко над морем взлетающих шляп и носовых платков; в отсветах сотен ракет, которые, шипя, взвивались в небо мимо него, он казался крохотным насекомым. Балансируя шестом, он прошел по канату из конца в конец – примерно триста футов, – затем вернулся и перенес на ту сторону какого‑то человека; дойдя до середины каната, он протанцевал джигу, потом проделал несколько гимнастических упражнений и акробатических трюков, таких опасных, что смотреть на них было не очень приятно; под конец он нацепил на себя сотни римских свечей, огненных колес, бенгальских огней и разноцветных ракет, зажег весь этот фейерверк и, вальсируя, прошелся по канату среди ослепительного пламени, озарившего весь сад и лица зрителей, словно огромный ночной пожар.

Начались танцы, и мы проследовали к храму. Внутри него оказался ресторан с широкой эстрадой для танцев. Я прислонился к стене храма и стал ждать. Составилось двадцать пар, грянула музыка, и… я от стыда закрыл лицо руками. Но я глядел сквозь пальцы. Они танцевали пресловутый канкан. Красивая девушка в ближайшей паре сделала несколько шажков к партнеру, снова отступила, энергично подхватила с боков юбки, подняла их довольно высоко, протанцевала потрясающую джигу – такой бурной и нескромной джиги мне видеть еще не приходилось, – а затем, задрав платье еще выше, резво выбежала на середину эстрады и так брыкнула своего визави, что, будь тот семи футов роста, он неминуемо остался бы без носа. Но, к счастью, в нем было только шесть.

Вот что такое канкан. Главное в нем – танцевать со всем пылом, шумом и яростью, на какие вы только способны, обнажаться насколько возможно, если вы женщина, и брыкать ногами как можно выше – независимо от пола, к которому вы принадлежите. Это описание нисколько не преувеличено. Его правдивость может клятвенно подтвердить любой из солидных, почтенных старцев, присутствовавших при этом в тот вечер. А таких старцев там было немало. Мне кажется, что французская мораль не слишком чопорна и пустяки ее не шокируют.

Я отошел в сторону, чтобы увидеть общую картину канкана. Крики, смех, бешеная музыка, головокружительный хаос мечущихся, сплетающихся фигур, вихрь ярких юбок, подпрыгивающие головы, взлетающие руки, молниями мелькающие в воздухе икры в белых чулках и нарядные туфельки, – а затем финальный взрыв, дикие вопли и оглушительный топот! Боже великий! Земля не видала ничего подобного с тех пор, как трепещущий Тэм О’Шентер бурной ночью подглядел шабаш ведьм в «заколдованной церкви Аллоуэя».

Мы посетили Лувр – в тот день, когда не собирались покупать шелка, – и осмотрели целые мили собранных там произведений старых мастеров. Некоторые из них прекрасны, но в то же время они так убедительно показывают мелкое подобострастие своих великих творцов, что на них неприятно смотреть. Постоянное тошнотворное восхваление знатных покровителей заслоняло в моих глазах ту прелесть красок и выразительность, которая, как говорят, отличает эти картины. Признательность – дело хорошее, но мне кажется, что некоторые из этих художников заходили слишком далеко, подменяя признательность преклонением перед богатым патроном. Если такое преклонение перед человеком вообще можно оправдать, тогда, разумеется, мы извиним Рубенса и его собратьев.

Но я, пожалуй, лучше оставлю эту тему, а то как бы мне не сказать о старых мастерах чего‑нибудь такого, чего говорить не следует.

Конечно, мы ездили кататься по Булонскому лесу, по этому огромному парку, где столько рощ, озер, водопадов и широких аллей. По аллеям двигались тысячи всевозможных экипажей, кругом царило веселое оживление. Мимо нас проезжали обыкновенные наемные кареты, в которых восседали почтенные супружеские пары, окруженные выводками детей; роскошные коляски знаменитых красавиц сомнительной репутации; герцоги и герцогини катили в каретах с великолепными лакеями на запятках и не менее великолепными форейторами на каждой из шести лошадей; всюду мелькали синие с серебром, зеленые с золотом, розовые с черным и всякие другие изумительные, ослепительные ливреи, и я сам чуть было не возжаждал стать лакеем ради такого красивого наряда.

Но вот появился император – и затмил всех. Сначала проехал отряд конных телохранителей в пышных мундирах, потом показались лошади, впряженные в его карету (их была по меньшей мере тысяча), на которых ехали молодцеватые парни, тоже в шикарных мундирах, а за каретой следовал еще один отряд телохранителей. Все сворачивали с дороги, все кланялись императору и его другу султану, а они мгновенно промчались мимо и исчезли.

Я не стану описывать Булонский лес. Я не могу его описать. Это просто красивая, тщательно возделанная, бесконечная, удивительная дикая чаща. Она дивно хороша. Теперь этот лес можно считать частью Парижа, но ветхий крест в одном из его уголков напоминает, что так было не всегда. Этот крест поставлен на том месте, где в четырнадцатом столетии попал в засаду и был убит знаменитый трубадур. Именно в этом парке некто с непроизносимой фамилией прошлой весной стрелял из пистолета в русского царя. Пуля попала в дерево. Фергюсон его нам показал. В Америке это достопримечательное дерево было бы срублено или забыто через пять лет, но тут его еще долго будут тщательно беречь. Гиды будут показывать его посетителям в течение ближайших восьмисот лет, а когда оно одряхлеет и упадет, на том же месте посадят другое и будут по‑прежнему рассказывать все ту же старую историю.

 

Глава XV

 

Французское национальное кладбище. – Повесть об Абеляре и Элоизе. – «Здесь говорят по‑английски». – Американцу оказывают императорские почести. – Хваленые гризетки. – Отъезд из Парижа.

Одной из самых интересных экскурсий по Парижу оказалась поездка на Пер‑Лашез – национальное кладбище, почетное место упокоения многих величайших сыновей и дочерей Франции, последний приют знаменитых людей, не имевших наследственных титулов, но прославившихся благодаря собственным заслугам и гению. Это величественный город мертвых с извилистыми улочками, где миниатюрные храмы и дворцы белеют среди густой листвы и цветов. Далеко не всякий город населен так густо, далеко не во всяком городе так просторно. В каком еще городе найдется столько изящных дворцов, построенных из таких дорогих материалов, так искусно украшенных, таких прелестных, таких красивых?

Мы побывали в древней церкви Сен‑Дени, где на гробницах, вытянувшись во всю длину, покоятся мраморные изваяния тридцати поколений королей и королев, и были потрясены; древние доспехи, старинные одежды, умиротворенные лица, ладони, сложенные в красноречивой мольбе, – это было видение седой старины. Как удивительно было стоять, вот так – лицом к лицу – с Дагобером I, Хлодвигом, Карлом Великим – полулегендарными великими героями, тенями, мифами тысячелетней давности. Я потрогал их покрытые пылью лбы, но Дагобер был мертв, как те шестнадцать веков, которые пронеслись над ним, Хлодвиг крепко спал после своих трудов во славу Христову, а старый Карл продолжал грезить о своих паладинах, о кровавом Ронсевале и не заметил меня.

Великие имена на кладбище Пер‑Лашез тоже производят на посетителя глубокое впечатление, но совсем иное. Он чувствует, что это еще более царственная усыпальница – усыпальница царственных умов и сердец. Каждая область человеческой мысли, каждое высокое проявление человеческого духа, каждое благородное призвание представлено здесь прославленным именем. Какое странное смешение! Здесь лежат Даву и Массена, блиставшие в трагедии, которая зовется войной, а также и Рашель, снискавшая не меньшую славу в трагедиях на театральных подмостках. Здесь спит аббат Сикар – первый великий учитель глухонемых, человек, чье сердце принадлежало всем обездоленным и чья жизнь была отдана служению им; а неподалеку, обретя наконец покой и мир, лежит маршал Ней, чьей неукротимый дух не признавал иной музыки, кроме фанфар атаки. Создатель газового освещения и другой благодетель рода человеческого, который облегчил жизнь своих голодающих соотечественников, научив их сажать картофель, лежат рядом с князем Массерано и с изгнанными царицами и князьями далекой Индии. Здесь покоятся химик Гей‑Люссак, астроном Лаплас, хирург Ларрей, адвокат де Сэз; и с ними – Тальма, Беллини, Рубини, де Бальзак, Бомарше, Беранже, Мольер, Лафонтен и многие другие, чьи имена и великие труды известны в самых отдаленных уголках цивилизованного мира не менее, чем исторические деяния королей и властителей, спящих в мраморных склепах Сен‑Дени.

Но среди тысяч могил на кладбище Пер‑Лашез есть одна, мимо которой не пройдет, не остановившись, ни мужчина, ни женщина, ни юноша, ни девушка. Каждый посетитель что‑то смутно вспоминает о спящих в ней и по традиции приносит им дань уважения, хотя на двадцать тысяч не найдется и одного, кто ясно помнил бы историю этой могилы и ее романтических обитателей. Это гробница Абеляра и Элоизы. За последние семьсот лет христианский мир так почитал, описывал, воспевал и обливал слезами только гробницу Спасителя. Все посетители кладбища останавливаются перед ней в задумчивости; молодые люди уносят с нее сувениры, парижские юноши и девушки, чьи сердца разбиты, приходят сюда лить слезы и вздыхать; многие несчастные влюбленные даже из далеких провинций совершают паломничество к этой святыне, чтобы, стеная, оплакать здесь свои горести и снискать благоволение светлых теней этой могилы, возлагая на нее иммортели и распускающиеся цветы.

Когда бы вы ни пришли, кто‑нибудь непременно рыдает над этой гробницей. Когда бы вы ни пришли, она всегда убрана иммортелями и букетами. Когда бы вы ни пришли, вы увидите кучу гравия, привезенного из Марселя для восполнения ущерба, причиненного вандалами, выламывающими из нее кусочки на память потому, что их любовь оказалась неудачной.

Но при всем при том – кому, собственно, известна история Абеляра и Элоизы? Очень и очень немногим. Имена эти известны каждому, – но только имена. После долгих и трудных изысканий мне все же удалось узнать эту историю, и я намерен изложить ее ниже, отчасти для просвещения читателей, отчасти для того, чтобы убедить некоторых из них, что они впустую тратят нежные чувства, которые полезнее было бы употребить на что‑нибудь другое.

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: