— Нет, уважаемый Николай Прокофьич, — с достоинством ответил за меня Миша, — вовсе не враки. А если бы мы и предполагали, как вы изволите выражаться, строить над вами надсмешки, вряд ли бы только для этого потратили так много времени.
Я сказал:
— Клад закопал крестьянин в 1757 году. Когда клад был закопан, крестьянину было лет сорок — сорок пять. Собирал он этот клад больше двадцати пяти лет и с каждым годом богател. Скорее всего, он был одиноким, как вы. Крестьянин был мобилизован в армию, воевал с немцами и был убит.
— Враки, ой, враки! — все так же горестно сказал Николай Прокофьич. — Мало того, что клад отобрали, так ты ещё враки свои заставляешь слушать. Ну, вот скажи, — тут Прокофьич немного оживился, — почему это его закопал крестьянин?
— От Москвы до Деревлева расстояние порядочное, — ответил я. — Каких–либо следов древнего города здесь нет. А вот деревни издавна были. Значит, и закопал местный житель — крестьянин. Москвич спрятал бы клад где–нибудь у себя во дворе или в доме, а не потащил бы за тридевять земель на древнее сельское кладбище. Да и сумма не особенно большая — двести с небольшим рублей. Для крестьянина в то время это и правда было целое состояние — четверть ржи тогда стоила не больше рубля.
— Ну, положим, — заинтересованно сказал старик. — А почему клад закопан в 1757 году?
— Самые поздние монеты в кладе чеканены в 1757 году.
— Ага, — протянул Николай Прокофьич. — А почему крестьянину было лет сорок — сорок пять, когда он закопал клад?
— В кладе монеты от 1725 года до 1757 года. Конечно, и сейчас и тогда ходят монеты разных годов чеканки. Только в этом кладе монеты каждого года чеканки от 1725 до 1757. Ни один год не пропущен. Это не коллекция — иначе бы её не закопали. Это сбережения, которые откладывались каждый год — с 1725 до 1757 года. Когда мог начать откладывать сбережения крестьянин? Когда стал взрослым. Вряд ли раньше лет восемнадцати — двадцати. А монеты он откладывал двадцать семь лет. Вот и считайте.
|
— Так, так, так, — быстро пробормотал Николай Прокофьич и тут же спросил: — А почему он с каждым годом богател?
— Монет каждого года чеканки чем позже, тем больше. Монет 1725 года всего на полтора рубля, монет 1726 года — на три с половиной, 1727 — на пять рублей, а монет самого последнего года — 1757 — больше чем на восемнадцать рублей, — показал старику Миша.
— А почему он одинокий? — стараясь не дать опомниться, спросил Николай Прокофьич.
Но нас уже не так–то легко было сбить с толку.
— Иначе оставил бы деньги семье или сказал бы, где закопаны, когда уходил на войну, — тут же сказал я.
— А почему он пошёл на войну, почему его убили, почему воевал с немцами? — В азарте закричал старик.
— Клады чаще всего закапывают во время нашествия врагов и войн, — спокойно ответил Миша. — До 1757 года, когда был закопан клад, в Подмосковье да и вообще в России была тишина. Ни один вражеский солдат не был в это время в нашей стране. Что же могло заставить человека спрятать в землю все, что он накопил больше чем за двадцать пять лет? В 1757 году Россия вступила в Семилетнюю войну с Пруссией. В тот год в Пруссию были посланы не только гвардейские, но и армейские полки. Солдаты для армии набирались из Московской, Нижегородской, Владимирской и других центральных губерний. По возрасту крестьянин вполне подходил для призыва в армию. Трудно представить себе какую–нибудь другую причину, заставившую его именно в этом году закопать клад. Русские войска разгромили наголову «непобедимую» армию Фридриха Второго, взяли в 1760 году столицу Пруссии Берлин и со славой вернулись домой. А клад — всё, что так долго копил крестьянин, — так и остался невыкопанным. Значит, он погиб в бою с немцами — пруссаками, а то бы обязательно выкопал.
|
— Истинно, истинно так, — тихо сказал старик и почему–то перекрестился. — Господи, помяни душу убиенного от поганых немцев раба твоего, моего односельчанина, вот только имя не ведаю.
— Нет, Николай Прокофьич, — ответил Миша, — наверное, так, но не истинно.
— Да что ты мне городишь! — сердито завопил старик. — Сами же все как есть изъяснили. Так и было, и баста, и молчи!
— Да нет, Николай Прокофьич, — упрямо отозвался Миша. — Так могло быть. Трудно по–другому все объяснить. Так скорее всего и было. Но прямых и полных доказательств у нас нет. Это и называется научная гипотеза.
— Да–а, вот так, — неопределённо протянул старик и сейчас же куда–то ушёл.
Его не было так долго, что мы уже решили отправиться домой, оставив записку, как вдруг старик вошёл в комнату, таща в руках большой чугунок и пыхтя от натуги. Он поставил чугунок на стол и торжественно сказал:
— Откушайте, гости дорогие, своими руками вырастил и накопал.
Чугунок был полон дымящейся, горячей, свежесваренной картошки.
Пока мы, безмерно удивлённые, перемигивались, усаживались за стол, старик откуда–то из–за печки достал мутную бутыль с самогоном и большой кусок сала, с которого он ножом аккуратно счистил верхний серый слой, и нарезал сало маленькими ломтиками. Но мы отказались с ним пить. Николай Прокофьич не настаивал и налил сам себе. Подняв стопку, он торжественно провозгласил:
|
— За науку эту вашу самую, никак не выговорю, как её назвать! Учитесь, ребята! Большое дело — ученье!
Через некоторое время Николай Прокофьич изрядно захмелел, и тут его вредная натура снова начала брать своё.
— А вот ты мне скажи, — прищурившись, обратился он к Мише, — а какой в Москве последний извозчик? А?
— Да в Москве вообще нет извозчиков, — с деланным недоумением отозвался Миша, — откуда я могу знать, кто из них был последним?!
— А вот и врешь! — радостно завопил старик. — Ты учёный, а не знаешь, а я не учёный, а знаю. Последний извозчик в Москве на театре стоит, четвёркой каменных коней управляет. Я сам видел! Вот как!
Старик пришёл в такой восторг, что больше уже ни разу не плакался по поводу своих упущенных возможностей с кладом.
Через несколько дней мы закончили раскопки Деревлевской курганной группы и с облегчением навсегда покинули избу Прокофьича. Вскоре я засел за первый в жизни отчёт об итогах раскопок.
А клад? Его судьба началась с одной войны — Семилетней, которая была в XVIII веке, а кончилась с другой войной — в XX веке.
Когда началась Великая Отечественная война, клад уже давно был самым тщательным образом описан и хранился на нашей кафедре археологии в университете. Научной ценности сами монеты не представляли, зато они составляли довольно большой вес высокопробного серебра.
По общему решению, клад был сдан в фонд обороны и сослужил свою службу уже в этой войне.
В ЛЕСНОМ СЕЛЕ
Более двадцати лет назад, летом, археологическая экспедиция Академии наук СССР, в состав которой входил и я, тогда ещё студент, приступала к раскопкам древнерусского города в лесной полосе Южной России. На месте городища находилось небольшое село. Мы увидели его, выбравшись из нескончаемого, казалось, леса. На высоком холме стояли рубленые избы. Неширокая река плавно огибала подножие холма. Внизу в долине раскинулись поля. Вокруг со всех сторон темнел вековой лиственный лес.
Лошади по крутой разбитой дороге подтащили к околице подводы, скрипящие от тяжести экспедиционного оборудования. Замолкли шутки и болтовня, которые не прекращались до этого все время.
Я заметил, что мой товарищ и однокурсник молчаливый черноволосый Володя незаметно озирается. Он оглядывал все вокруг каким–то настороженным и даже чуть угрюмым взглядом. Я догадался, почему он так озирается: я и сам испытывал, вероятно, те же чувства. Неужели здесь, на этом холме, под маленьким неказистым селом находится один из чудных городов, которые на первом месте упоминал древний поэт, воспевая «светло светлую и украсно украшенную землю Русскую»? Где же они, хоть какие–нибудь приметы древнего города?
Прозрачна и чиста огибавшая холм речка. Она совсем мелкая. Как несла она на себе корабли, нагруженные золотыми и серебряными украшениями и драгоценными тканями из причерноморских городов?
Впрочем, река могла обмелеть за тысячу лет. Но как здесь, в этой страшной лесной глуши, мог раскинуться шумный город, столица целого княжества, не раз упоминавшийся в летописи? Славный город, из–за обладания которым так часто ссорились и воевали беспокойные черниговские князья! Неужели он здесь? И неужели мы все–таки отыщем его?
Перед выездом в экспедицию мы ещё раз проштудировали все упоминания о нем в летописях. Разведка, направленная сюда начальником экспедиции, обнаружила на холме культурный слой, то есть слой, в котором находятся древние остатки вещественной деятельности человека. И все же сомнения и тревога, даже какая–то щемящая тоска одолевали нас…
С тех пор прошли многие годы. Я работал на десятках различных древних поселений, но каждый раз, когда впервые видел место, где предстояло работать, меня снова и снова охватывали сомнения и тревога, как и тогда, когда неопытным студентом стоял я на вершине холма у околицы лесного села. Теперь я твёрдо знаю, что если, принимаясь за раскопки, я когда–нибудь не испытаю этих чувств, — значит, всё, значит, конец мне как археологу. Потому что без тревоги, без надежд нет научного поиска. Не бывает. Ни поиска, ни постижений.
Но тогда мы ещё не знали этого, и нас охватила тоска.
С надеждой взглянул я на начальника экспедиции — нашего учителя, того, кто должен был вести нас по следам истории. Сейчас он уже академик, знаменитый учёный, его труды переведены на многие языки. А в то время он был ещё молодым, тридцатилетним доцентом. Впрочем, для нас он и тогда служил живым воплощением нашей чудесной науки. Он обладал необыкновенным даром восстанавливать далёкое прошлое так, что оно становилось зримым, ощутимым, живым, полным красок, огня, ароматов, звуков, бьющейся плоти. Я хотел, чтобы он ободрил меня. Но он молчал, и я с горечью уловил в его взгляде отражение того же тревожного и щемящего чувства.
У въезда в деревню я посторонился, пропуская встречную телегу, и внезапно замер перед воскресшим видением. На примятом, ещё не высохшем сене сидела молодая женщина в старинном русском национальном костюме и, не торопясь, со вкусом ела большое желтоватое яблоко. На ней было льняное белое, вышитое на груди и на рукавах платье–рубаха, шерстяная в клеточку понёва, на голове — красный, расшитый бисером кокошник, до плеч свисали нарядные лалы[2].
Посмотрев на меня, «видение» рассмеялось, приветливо сказало: «Здравствуйте!» — и бросило мне яблоко, которое я самым глупым образом не успел поймать. Видевший эту сцену начальник экспедиции улыбнулся:
— Ну что ж, быть Вам нашим интендантом!
Я сердито посмотрел на него.
Экспедиция въехала в село. Все или почти все женщины в этом селе носили домотканую русскую одежду, а мужчины одевались в вышитые рубахи–косоворотки. Казалось, мы попали в чудом сохранившийся уголок древней Руси, к людям, о которых столько читали, вещи которых так внимательно изучали, а теперь нежданно–негаданно увидели воочию.
Без труда сняли две избы для жилья. Начальник экспедиции послал меня на поиски поварихи. Дело не клеилось. Пора была страдная, все были заняты в поле. Наконец одна старушка, которую все звали Семёновной, посоветовала мне:
— Вон, видишь, миленький, изба? Сходи–ка туда, спроси Стешу Шатрову. Для поля она слабая, всё только в дому хлопочет. А вам много ли надо? Сготовь, подай, убери. Это она сдюжит. Баба совестливая!
Я очень обрадовался, повернулся и пошёл к избе, указанной старухой, но она окликнула меня:
— Погоди–ка, миленький!
— Что, бабушка? — нетерпеливо спросил я.
Старуха мялась и ничего не говорила. Я, заподозрив подвох, уже раздражённо сказал:
— Ну что? Или уж говори прямо: больна она? Готовить не умеет?
— Что ты, что ты! — воскликнула старуха. — И готовить мастерица, и вовсе не больная. Так, слабая. — И, помявшись, с огорчением добавила: — А ты–то прыткий какой! Сказать ничего нельзя! Ведь я — жалеючи тебя. Человек, вижу, служивый, работать приехал! Она из себя неладная, — решилась наконец старуха и посмотрела на меня сердито, будто я в чем провинился, — с души воротит… Дурнушка, одним словом.
— И все? — Посмеиваясь про себя, перебил я бабку. — А готовит она как?
— Сказано тебе: мастерица! Да ведь я не про то. Беспонятный ты какой! — И мне показалось, что старуха окончательно рассердилась. Но я не обратил на это внимания.
— А раз хорошо, то и ладно. Что нам до её внешности — нам с ней детей не крестить.
Через несколько минут я уже входил в избу. Худенькая женщина, стоя ко мне спиной, что–то доставала ухватом из печки. Больше никого в избе не было.
— Здравствуйте! — Поздоровался я. — Стеша Шатрова здесь живет?
— Здесь! — Тихо ответила женщина, однако не оборачиваясь. Руки её по–прежнему были заняты.
— А где ж она?
— Я Стеша, — продолжала женщина так же тихо и наконец обернулась.
И я сразу замолк. Передо мной стояла худенькая, стройная женщина лет двадцати с небольшим. Темно–русые волосы, гладко зачёсанные назад, были свиты на затылке в большой клубок. На тонком, очень бледном лице чудно светились неправдоподобно огромные карие глаза. Она была непередаваемо красива — чистой, гармонической ц странной красотой рублёвской иконы.
…Видно, уж очень пристально и изумлённо смотрел я на женщину. Она смутилась, вспыхнула, отчего стала ещё краше, слезы выступили у неё на глазах; она прикрыла лицо рукой.
— Это вы Стеша Шатрова? — Озадаченно спросил я наконец.
— Я.
Я не удержался. Не помня себя, подошёл к ней и, поцеловав её в щеку, пробормотал:
— Ну и красавица же вы!
Однако Стеша, закрыв лицо обеими руками, горько заплакала.
— Что с вами? — Испугался я. — Не плачьте! Ну что я такого сделал? Да ну, не плачьте, — утешал я её, уверенный, что она обиделась на меня за поцелуй. — Я просто никогда не видел такой красавицы… Как–то само собой получилось…
Но мои утешения нисколько не подействовали на неё. Наоборот, она ещё горше заплакала.
В это время открылась дверь, и в избу вошёл молодой, приятный, умный на вид парень, в просоленной потом белой рубахе. Он кинулся прямо к Стеше, обнял её и ласково, с беспокойством, спросил:
— Стешенька, что с тобой, кто обидел?
Я рассказал все, как было.
— Нехорошо! — Ответил мне, помрачнев, парень. — Вы человек образованный, я вижу, учёный, а над женщиной измываетесь. Разве она виновная, что такая уродилась? Да и не одна красота, что на лице. У неё душа такая, что на свете другой не найдешь. Я её ни на какую раскрасавицу не променяю! Так что вы над жинкой моей не смейтесь, не дело это.
— Черт вас всех возьми! — Закричал я. — Вы что, с ума, что ли, все посходили в этом селе?! Да Стеша и есть красавица, из красавиц красавица, неужели ж вы не видите?!
Стешу её муж утешал с гораздо большим успехом, чем я. Она перестала плакать и глядела на него с благодарностью и даже боязливой радостью. Но мои слова, вернее сказать, вопль моей души испугал или смутил её. Она спряталась за мужа, однако я успел уловить мимолётный взгляд её, и в нем было какое–то новое выражение.
А муж, задумчиво взглянув на меня, вдруг протянул руку лопаточкой и сказал без улыбки. — Фёдор Шатров. Я тоже представился. Фёдор жестом пригласил к столу:
— Садись. А ты, Стеша, поднеси–ка нам.
Стеша быстро поставила на стол початую бутылку водки, сметану, огурцы, сало, круглый деревенский хлеб. Мы выпили по стаканчику.
— Откуда приехал? — Спросил Фёдор.
— Из Москвы.
— Работать?
— Работать. Землю копать. Здесь раньше, давно когда–то, город существовал. Будем остатки его искать в земле.
— Да–а, — протянул Фёдор, — так ты говоришь, красавица?
— Ну конечно! Неужели ты сам–то не видишь?
— Город, значит, искать? Интересно… Ты, я вижу, всерьёз. Вот ведь, и хлипкая она, и глаза как тарелки, и лицо вроде извести. А знаешь, бывает, как погляжу на неё, так и глаз не оторву. Душа, думаю, её глядит. Мне одному видна. Хорошо…
— Послушай, Федя, — горячо ответил я, — это, конечно, замечательно, что у Стеши такая душа. Но разве ты не видишь, какая она красивая?
— Ладно, хватит об этом. Ты, однако, с чем пришёл? — Дружелюбно и задумчиво спросил Федя.
— В поварихи жену твою нанимать. Готовить нам нужно, для экспедиции.
— Что, Стеша, а? — Спросил Федя. — Пожалуй, иди, я все равно теперь и днем и ночью в поле.
— Не знаю, управлюсь ли? — Снова зарумянившись, ответила Стеша.
— Да чего там, — принялся я убеждать её, — у нас все запросто. В месяц будешь получать триста рублей. И питание наше. А дрова наколоть, воды принести — это тебе всегда ребята помогут. Ну как — согласна?
Стеша кивнула головой. Я обрадовался и стал торопить её, сказал, что срочно нужно принимать хозяйство. На самом деле я просто хотел скорее показать её товарищам. Кроме того, мне не терпелось, чтобы Стеша увидела, как ребята отнесутся к ней. Она с мужем так заморочили мне голову, что я уже стал чувствовать себя вроде сумасшедшим. Обо всем этом я только думал и, конечно, не сказал вслух. Подбивал я и Федю пойти с нами, но ему было некогда — и так много времени прошло. Федя взял оселок и отправился в поле. Мы же со Стешей пошли в экспедиционную избу.
Нас было восемь студентов–археологов москвичей. Восемь молодых, жизнерадостных, довольно легкомысленных, любящих своё дело, весёлых и дружных. Когда я вошёл в избу, все уже давно были в сборе и наводили красоту в своих уголках. Я сказал: — Вот, братцы, наша новая повариха — Стеша Шатрова! — И вытащил смущённую Стешу на середину избы.
Наконец–то я получил полную компенсацию за вредную старуху и за моё мучение с супругами Шатровыми! Какой поднялся шум! Кто кричал «ура», кто с ходу начал говорить Стеше всякие незамысловатые комплименты. Её окружили со всех сторон, спрашивали о чем попало, восхищались бурно и открыто. Стеша, конечно, очень смутилась, раскраснелась и чуть было снова не заплакала… Но ведь не заплакала, вот что интересно! Я смотрел на эту сцену с чувством гордого удовлетворения, как будто сам породил Стешу, и невежественные люди долго не ценили этого шедевра, но наконец прозрели и отдали дань восхищения моему творению. Так Стеша и осталась у нас работать.
Но почему же все–таки старуха Семёновна, Федя, сама Стеша и, как позже выяснилось, вся деревня считали её чуть ли не уродом? Эта загадка объяснилась быстро и просто. Большинство девушек и женщин в селе были плотными, румяными, круглолицыми, курносыми, крепкими, с маленькими быстрыми глазами. И кто был плотнее, румянее, круглолицее, у кого глаза были быстрее, та и почиталась красивее всех. Стеша же была совсем другой. Это была какая–то очеловеченная сказка о Гадком Утёнке, яркое доказательство относительности в понимании и создании идеала красоты, историзма этого понятия и этого идеала. Впрочем, мы все меньше думали о сказках, о философии и других скучных вещах. Мы гордились и восхищались нашей Стешей, все ухаживали за ней. Самые заядлые лентяи и лежебоки до седьмого пота кололи для кухни дрова и носили воду — ещё и ссорились между собой за очередь! На кухне всегда крутилось несколько человек. Мы читали Стеше книги и дарили ей всякую чепуху из наших нехитрых запасов: одеколон, конфеты, книжки, а я, например, исчерпав возможности, преподнёс ей даже свой НЗ — кружок твердокопчёной московской колбасы. Стеша пробовала отказываться от подарков, но, конечно, ничего у неё не получалось.
Начальник экспедиции и его заместитель — люди серьёзные, женатые да к тому же и приехавшие с жёнами, с завистью смотрели на нас. Начальник экспедиции все же не выдержал и под предлогом сбора этнографических материалов начал непрерывно фотографировать Стешу. После того как количество снимков достигло пятидесяти, жена начальника наконец возмутилась.
А Стеша? Стеша сначала очень смущалась и обижалась. Однако вскоре все изменилось. Она поняла, что никто над ней не смеется, что и правда все её считают красавицей. Она расцвела. Раньше Стеша была какой–то забитой, ходила все ближе к стенке, в глаза говорящим с ней старалась не смотреть, движения у неё были робкими и угловатыми. Теперь же Стеша разговаривала открыто, весело, даже сама начала шутить, — правда, по старой привычке, смущаясь при этом и краснея. Двигалась легко, плавно. Федя, когда улучал минутку и прибегал к нам с поля, только диву давался. Он, как и раньше, смотрел на неё ласково, но теперь появились в его простодушном взгляде и новые чувства: гордость, а может быть, и беспокойство. А Стеша ничуть не зазналась. Недаром Федя говорил про её душу. Она оставалась все той же скромной, тихой, милой Стешей. Мы дурачились, ухаживали за ней, но если всерьёз говорить, то относились к ней бережно и просто. А она — единственная женщина в нашей студенческой компании (начальство жило в отдельном доме) — была со всеми приветливой и ровной. Чуть–чуть она выделяла из других меня, вроде как крестного. Но, может быть, мне это только казалось?
Стеша сразу же стала не только поварихой, но и полноправным членом нашей экспедиции. В полдень, принеся нам прямо на место раскопок второй завтрак, она подолгу задерживалась, присматриваясь к новым, каждый раз неожиданным находкам. По вечерам мыла и шифровала фрагменты древней керамики, которые мы находили за день. Зашифровать фрагмент — это значит надписать при помощи условного шифра место находки, год, а также название экспедиции. Она искрение заинтересовалась нашей работой. Мне это было очень дорого и приятно… Ведь археология — наука о человеческом труде, наука, в которой сочетается радость первооткрытия с научным предвидением, точное знание с богатым воображением, мысль, устремлённая в прошлое, с живым общением с людьми и с природой.
Закончив шурфовку и съёмку разреза и плана холма, мы приступили к разбивке больших стационарных раскопов. Это очень важный и волнующий момент в работе археологов. Ведь раскоп — дверь в незнаемое, в прошлое, которое мы ищем. Надо не ошибиться «дверью». Исследования даже самого небольшого поселения требуют огромного труда, средств, времени. Необходимо найти остатки жилищ, производственных, хозяйственных и оборонительных сооружений. Ошибка в размещении раскопов может свести на нет труд всего коллектива экспедиции. Конечно, места раскопов выбираются не по наитию — сначала проводится большая подготовительная работа.
Нет ни одного настоящего археолога, который при разбивке раскопов не выполнял бы всех положенных правил, и все же это всегда риск — сквозь землю не видно! А где риск — там и суеверие. Считается, что есть археологи «счастливые» и «несчастливые» и первым всегда везет.
Я думаю, что дело здесь просто в том, что «счастливцы» — это чаще всего те, кто, даже не отдавая себе в этом отчёта, умеют полностью взвесить и сопоставить все предварительные данные.
Наш учитель принадлежал к археологам «счастливым», и мы гордились этим безмерно: ведь приятно работать с «везучим» археологом.
Мы и правда были счастливыми. Уже через несколько дней после начала раскопок было сделано очень важное открытие.
В древних летописях история нашего города упоминалась всего на протяжении нескольких десятилетий. Но когда и почему в нем прекратилась жизнь — этого никто не знал. А мы узнали!
Судя по летописным данным, татаро–монгольские полчища, захватившие в тридцатых годах XIII века Русь, по пути из Смоленщины на Киевщину проходили в районе нашего города. Вряд ли, конечно, они миновали при этом столицу княжества. Однако фактов, подтверждающих эту догадку, пока не было. И вот мы обнаруживаем, что верхний горизонт культурного слоя наших раскопов насыщен углем и золой, и в них в изобилии попадаются железные наконечники стрел, железные части арбалетов и другое оружие — остатки пожара и битвы, после которых жизнь на городище не возобновлялась. Находки позволяли чётко датировать время бедствия: 1230—1240 годы. Значит, наш город разделил трагическую судьбу сотен других русских городов, жители которых погибли в неравных боях с ордами монголов…
Это ли не открытие? Мы не вылезали из раскопов.
Прежде всего необходимо было определить толщину культурного слоя, его насыщенность и стратиграфию — естественное расположение культурных отложений в почве. Исследование и разборка культурного слоя ведутся двумя способами: пластами и слоями. Первый способ проще, второй интереснее. Пласт — условное понятие, это часть культурного слоя определённой (чаще всего двадцатисантиметровой) толщины. Прослойка — естественно отложившаяся часть почвы с вещественными остатками деятельности человека, отличающаяся от других частей культурного слоя особым цветом, структурой, специфическими примесями строительных остатков, керамики, вещами.
На нашем городище более или менее ясно выделялась только одна прослойка: с углем, золой и оружием, и время, к которому она относилась, мы определили довольно быстро. Но город был обитаем на протяжении трёх столетий — об этом можно было судить, сравнивая самые ранние и самые поздние вещи из найденных при раскопках. Поэтому очень важно и интересно было попробовать расчленить культурный слой городища на естественные прослойки и восстановить таким образом материальные черты различных этапов истории города на протяжении всех этих трёх столетий.
Наш руководитель и пошёл по этому трудному пути, проявив при исследовании удивительное терпение, остроумие и точность.
Прежде всего, мы, по его указанию, расчистили край ровного плато на вершине холма, где находился город. Руководили этой работой Володя и я. Показались три едва заметные прослойки, чуть–чуть отличавшиеся друг от друга по цвету. Однако, как только влажная земля прогрелась под лучами яркого летнего солнца, границы их исчезли. Я растерялся. На тех поселениях, на которых мне приходилось работать раньше, разница в прослойках прослеживалась очень чётко или их не было вовсе. Пришлось приостановить работы. Володя, который, как и я, удручённо сидел возле раскопов, внезапно поднялся и куда–то молча двинулся. Вернулся он минут через двадцать с большой лейкой, доверху наполненной водой. Потом взял у рабочего лопату, снова зачистил часть профиля и принялся поливать землю из лейки. Почва впитала в себя влагу, и прослойки проступили вновь. Так был найден выход из, казалось бы, безвыходного положения. Возле каждого рабочего мы поставили человека с лейкой или ведром, часть рабочих выделили на непрерывную подноску воды. Пришлось произвести зачистку снова. Археологи прочерчивали ножами в почве границы прослоек. Но стратиграфический разрез культурного слоя следовало подтвердить или опровергнуть также другими данными. Для этого вдоль всей зачищенной части и кромки плато были заложены узкие длинные раскопы. Исследование и разборку культурного слоя в них мы вели по уже намеченным прослойкам. Мы изучали самые характерные для каждой прослойки образцы посуды и различных изделий, исходя из предположения, что за три столетия существования города облик керамики и других вещей, естественно, менялся. Это была кропотливая работа, но результаты её позволили твёрдо установить стратиграфическое деление культурного слоя.
Прослоек действительно оказалось три. Сопоставив найденные в них вещи и сооружения с летописными упоминаниями о городе, мы определили хронологические периоды, в которые эти прослойки образовались. Первая пришлась на XI и половину XII века — период образования города, сравнительно мирный.
Вторая прослойка относилась к нескольким годам середины XII века. В это время, как свидетельствует летопись, из–за княжеской междоусобицы город подвергался длительной и жестокой осаде. Земля сохранила скелеты убитых людей, лежавших прямо на дворах и улицах, остатки сгоревших домов, железные наконечники стрел.
Особенно значительна была одна находка: железная, покрытая серебром и позолотой «личина» от шлема. Это рельефная железная кованая полумаска с очень реалистически сделанным носом и надбровными дугами. Она надевалась на лицо и прикрывала его от ударов меча и стрел.
Третья прослойка свидетельствовала о конце осады и дальнейшей жизни города вплоть до 1238 года, когда полчища татаро–монголов нахлынули на Русь.
Так археологически были прослежены основные этапы истории города и судьбы его обитателей. А исследования открытых жилищ и различных мастерских позволяли ещё конкретнее и живее представить себе, как жили здесь люди, что они умели делать…
По мере углубления раскопов увеличивались наши знания истории города, возрастал объем работ, а рабочих рук между тем не хватало. Ревностно выполняя обязанности интенданта, я нанимал рабочих. Охотнее всего помогали экспедиции школьники, но шли к нам и люди постарше. Особенно выделялся среди них некий Паниковский — тощий, с сильной проседью человек, облачённый в белую рубаху–косоворотку и в поношенные военные брюки. Как страстный почитатель творчества Ильфа и Петрова, я выпросил у начальства Паниковского на мой раскоп, хотя звали его и не так роскошно, как у Ильфа и Петрова — Михаил Самуэлевич, а скромно и даже буднично: Григорий Иванович.
Григорий Иванович показался мне человеком, видавшим виды. В первый же день работы он рассказал мне, как в сентябре 1914 года в Мазурских болотах попал в плен к немцам и был послан батрачить на какого–то мелкого прусского помещика. Однако он вовсе не желал обогащать своим трудом помещика. Вместе с тем ему не улыбалось и другое — подвергнуться репрессии за отказ от работы. Присмотревшись к обстановке, Паниковский увидел, что помещика отличают два основных качества: непомерная глупость и такая же непомерная страсть к тщательности и порядку. Григорий Иванович решил использовать и то и другое. Если помещик приказывал ему разбить грядку на огороде, он разбивал её неделю. Он окапывал канавку с такой тщательностью, с какой гранят и шлифуют алмаз. Помещик приходил в дикий восторг, принимая работу, и всем хвастался, какой у него «гроссер рюски майстер». Так Паниковский прожил у него до самой революции. Но, к сожалению, подобная манера работать не покинула его и после революции, когда он уже вернулся на родину. Ничего не скажу: он копал необычайно аккуратно, но с такой иссушающей мозг медлительностью, что я прямо не знал, что предпринять! А постоянно делать замечания человеку, который был старше меня вдвое, мне было неудобно. Да и кроме того, я не раз ловил себя на том, что сам с интересом прислушиваюсь к рассказам Паниковского. А ещё припоминал я великое монгайтовское движение первой экспедиции и не мог быть слишком строг с Григорием Ивановичем.