Глеб Николаевич Голубев
Шлиссельбургская нелепа
Глеб Голубев
Шлиссельбургская нелепа
«Оù est la vérité?» [1] (Любимая фраза любимого попугая Екатерины II).
Попытка доследования одной темной истории
Ненастным, дождливым и холодным выдался тот давний день 15 сентября 1764 года. После небывало жаркого лета осень забирала круто. Всю ночь шел дождь, но утром перестал, оставив повсюду большие лужи, грязь, слякоть. С Невы налетал порывами пронизывающий ледяной ветер. Но ничто не могло помешать любопытствующим к десяти часам утра заполнить самый грязный в столице Обжорный рынок.
Сегодня рыночную площадь немножко привели в порядок. Самые убогие ларьки и будки снесли. А посреди площади за ночь воздвигли эшафот, выкрашенный в черный зловещий цвет.
Эшафот окружили солдаты, держа на изготовку ружья с примкнутыми штыками. Солдат было необычно много, они выстроились и вдоль дороги, что вела к мосту через Кронверкский канал от Петропавловской крепости.
А народ все прибывал. Самые любопытные забрались на крыши окрестных домов, на деревья, сидели, как птицы, на ветках в мокрой листве. Толпа забила и мост, тесня солдат. Людей собралось много, несколько тысяч. И взгляды всех привлекала, притягивала плаха на эшафоте – и воткнутый в нее тяжелый топор с огромным лезвием… Возле помоста с деловым видом похаживал палач – здоровенный детина в красной рубашке, рыжий, бородатый, с крепкими и белыми как сахар зубами. Сведущие люди в толпе говорили, будто накануне нескольких палачей испытывали, заставляли рубить головы баранам с особенно густой шерстью, сумеют ли с одного удара. И этого будто бы признали самым опытным и ловким.
|
Представление готовилось важное. Кроме самого генерал‑полицмейстера, прибыл еще военный генерал с большой свитой.
А многие почему‑то считали – казнь будет ненастоящей. Старики напоминали, что вообще ведь смертное наказание в России, слава богу, было отменено еще больше 20 лет назад – по случаю счастливого восшествия на престол Елизаветы Петровны. Конечно, не станет его восстанавливать и нынешняя императрица. Только попугает, матушка, а потом помилует.
Сквозь серые тучи прорвался луч солнца, сверкнув на лезвии топора. Все притихли, и тут громко загремел барабан, послышалось:
– Стройся!
– Ведут! – зашумели в толпе.
Привставая на цыпочки и вытягивая шеи, люди пытались рассмотреть человека, которого вели к эшафоту солдаты.
– Мирович!
– Смотри, Мирович!
Он был в зеленом офицерском кафтане, эполет с плеча и все пуговицы спороты, среднего роста, сухощавый, с длинными, отросшими в тюрьме волосами. Нездоровая тюремная бледность делала исхудалое лицо совсем молодым. Но черные глаза смотрели по сторонам живо, с интересом и вроде бы даже весело.
За Мировичем понуро, но по привычке шагая в ногу, шли осужденные солдаты, неся в скованных руках большие погребальные свечи.
Всех поразило, что Мирович вовсе не выглядел человеком, которому собираются отрубить голову. Шел он спокойно, неторопливо, словно отправился на прогулку. С любопытством поглядывал по сторонам, будто тоже пришел сюда зрителем. Так же спокойно он поднялся на эшафот, с интересом огляделся вокруг, словно не замечая плахи. Вставшие рядом с ним старенький священник, аудитор в золотых очках, готовившийся читать приговор, и даже сам здоровенный палач, похоже, волновались больше преступника.
|
Видно, Мирович и в самом деле был закоренелый злодей – «по крови своей отечеству вероломный». Так было сказано о нем в манифесте, обнародованном еще 17 августа.
Из этого манифеста Россия с изумлением узнала, что, оказывается, почему‑то сидел в Шлиссельбургской крепости какой‑то Иоанн Антонович, который двадцать четыре года назад «был незаконно во младенчестве определен к Всероссийскому престолу Императором», а затем «судьбою Божией низложенный». Все думали, что он давно уже уехал с родителями за границу или умер. А он, оказывается, двадцать четыре года томился в темнице! За что?
Матушка‑императрица, говорилось в манифесте, «по природному человеколюбию» давно думала, как бы несчастному узнику «сделать жребий облегчающий в стесненной его от младенчества жизни»… Но не успела. Нашелся злодей – прирожденный бунтовщик подпоручик Мирович, замыслил Иоанна Антоновича похитить и вернуть на престол. Мирович взбунтовал солдат и повел их штурмовать каземат, где содержался узник под охраною «верных и честных гарнизонных двух офицеров» – капитана Власьева и поручика Чекина.
«Вышеупомянутые капитан Власьев и поручик Чекин, увидя пред собою совсем непреодоленную силу и неизбежнопредтекущее погубление (ежели бы сей вверенной был освобожден) многаго невиннаго народа от последующего чрез то в обществе мятежа, приняли между собой крайнейшую резолюцию, пресечь оное пресечением жизни одного к нещастию рожденного».
|
И они умертвили узника – «не устрашась, что тем самым живот свой подвергали мучительной смерти от отчаянного столь злодея…».
Злодей же Мирович был схвачен, допрошен и отдан под суд. И вот теперь аудитор, протерев платочком очки и торжественно откашлявшись, начал громко, на всю притихшую площадь читать «сентенцию» – приговор суда: «Объявляется во всенародное известие!»
Пожалуй, из нескольких тысяч людей, заполнивших площадь, невнимательней всех слушал Мирович, чтобы словно нарочно подтвердить сказанное о нем в «сентенции»: «…примечены с удивлением и прискорбностию отважное в злодействе его незазорство и некоторая человечество превосходящая и паче зверская окаменелость…» – прочитал аудитор и на миг остановился, покосившись на стоящего рядом Мировича. А тот слегка усмехнулся, вдруг наклонился и что‑то сказал стоявшему рядом священнику. Тот испуганно отшатнулся и перекрестился. Мирович засмеялся. Потом уже узнали, что он сказал:
– Посмотрите, батюшка, как на меня глазеет народ. А ведь совсем бы иначе смотрели и даже приветствовали меня, ежели бы удалось мое предприятие…
«Сентенция» была длинной. И все время, пока аудитор читал ее, Мирович стоял с равнодушным и скучающим видом, словно был ни в чем не повинен и речь шла вовсе не о нем, – переминался с ноги на ногу, поглядывал по сторонам, будто высматривая в толпе кого‑то, иногда вдруг задумывался и даже улыбался.
В толпе перешептывались: конечно, Мирович знает, что матушка‑императрица его помилует. Никто ему рубить голову не будет, просто его сошлют куда‑нибудь в Сибирь или заточат в темницу. Он знает это, потому особенно и не переживает.
И все же непонятно, почему он улыбается, когда аудитор срывающимся голосом выкрикивает:
– «Отсечь ему, Мировичу, голову, и оставя тело его народу на позорище до вечера, сжечь оное потом купно с эшафотом, на котором та смертная казнь учинена будет»!
Почему Мирович смеется?!
Года за два с небольшим до этого страшного утра где‑то в укромных покоях Зимнего дворца у императрицы Екатерины II состоялся один тайный, доверительный разговор.
«Откуда вы знаете?» – одернут меня историки. Они привыкли иметь дело с проверенными фактами и документами. Но что делать, когда порой даже точные бесспорные факты оказываются загадочными, непонятными.
Казнь Мировича наблюдали тысячи людей. Некоторые из них оставили письменные свидетельства. Но почему Мирович смеялся на эшафоте, никто из видевших это толком не понял. Некоторые, очень немногие, только догадывались.
Загадка эта до сих пор не дает покоя историкам. Привлекала она и писателей. Над ней задумывались Достоевский, Вячеслав Шишков, Данилевский.
Посвятив заговору Мировича несколько страниц в романе «Емельян Пугачев», В. Я. Шишков, следуя в основном традиционной версии, высказал сомнение в ее достоверности.
«Однако то была одна лишь догадка, – писал он, – ни один человек в то время не знал ни секретных бумаг, ни изустных тайных приказов, ни сокровенных пружин, пущенных в дело укрепления власти.
Но ныне, перед судом истории, все налицо. И старые дворцовые ребусы могут быть правдоподобно разгаданы».
Сам Шишков такого детального расследования, к сожалению, провести не успел.
Попробуем наконец разгадать этот зловещий «старый дворцовый ребус». А для этого нужно проследить и подвергнуть тщательному анализу всю цепочку событий с начала – не только занесенных в официальные документы, но и тайных, секретных, которые тщательно старались скрыть.
О многом, разумеется, нам придется догадываться. Никто ведь не записывал секретнейших разговоров, которые вела наедине Екатерина II со своими ближайшими помощниками и советниками в щекотливых делах в те годы – с Никитой Ивановичем Паниным и Григорием Николаевичем Тепловым.
В то далекое лето 1762 года Екатерина была счастлива и радостна. Она только что заняла престол, свергнув мужа, Петра III. Переворот был тщательно подготовлен и блистательно удался – «самая веселая и деликатная из всех нам известных, не стоившая ни одной капли крови, настоящая дамская революция», как насмешливо заметил В. О. Ключевский.
Пожалуй, это не совсем точно. Кровь все же пролилась, хотя и не сразу. Через неделю из Ропши, куда отправили свергнутого Петра, нарочный привез Екатерине записку. Развернув измятый листочек бумаги, она даже не сразу узнала почерк Алексея Орлова. Он был силач – одним ударом перерубал шею быку, играючи приподнимал карету, в которой сидела императрица. Но тут рука у него оказалась неуверенной, нетвердой, похоже, от сильного подпития.
«Свершилась беда: он заспорил за столом с князь Федором; не успели мы разнять, а его уже не стало. Сами не помним, что делали; но все до единаго виноваты, достойны казни», – запинаясь, прочитала Екатерина.
Объявили, что Петр Федорович скончался от геморроидальных колик – была такая модная болезнь, смертельно опасная для свергнутых императоров. Позднее насмешник Вольтер лукаво восхитится везучестью Екатерины: не знала, что делать со свергнутым мужем, и вдруг такой счастливый случай, судьба сама развязывает ей руки.
В то лето ей везло, все удавалось – и успех кружил голову. Только одно, пожалуй, омрачало счастье – то, о чем она доверительно и секретно беседовала с Никитой Ивановичем Паниным.
Это наверняка тревожило ее еще и раньше – еще до переворота, а теперь требовало неотложного разрешения. Она привыкла никому не доверять и во все тонкости таких сложных дел непременно входить самолично. И конечно, тщательно просмотрела все секретнейшие документы касательно трудной «комиссии».
Пожалуй, все началось еще с того дня, когда Петр I взял да и отменил два прежних порядка наследования престола – или царскими детьми по завещанию, или тем, кого выберет собор. Отныне, приказал он, самодержец всероссийский станет назначать себе преемника по собственному усмотрению – кого захочет.
И по иронии судьбы Петр сам первый стал жертвой необдуманного решения. Умирая, он успел написать хладеющей рукой только два слова: «Отдайте все…», а кому – неизвестно.
И началась чехарда! Провозгласили императрицей его вдову Екатерину. После ее смерти престол ненадолго перешел к внуку Петра – Петру II, потом к племяннице великого преобразователя – Анне Иоанновне, герцогине Курляндской.
Самым, пожалуй, нелепым и взбалмошным в чехарде вокруг престола было удивительное решение Анны Иоанновны. Вскоре после своего воцарения она неожиданно провозгласила своим наследником ребенка, которого должна была родить ее племянница Анна Леопольдовна, а той в то время было всего… тринадцать лет!
И у всех подданных стали брать подписку с присягой на верность этому неведомому наследнику – или наследнице? – которые вообще могли не родиться! Такое самодурство во многих местах вызвало настоящие восстания. Их беспощадно подавляли.
Когда в 1740 году взбалмошная императрица умерла, ее фаворит Бирон, чтобы сохранить свою власть, напомнил об этом вздорном завещании и провозгласил императором всероссийским Ивана VI – двухмесячного сына Анны Леопольдовны и принца Антона‑Ульриха Брауншвейгского. На всякий случай младенцу присягнули еще раз.
Но Бирон просчитался. Через полгода с помощью другого немца – Миниха – Анна Леопольдовна его свергла и отправила в ссылку, рассудив, что будет приятнее править от имени сына самой.
Поначалу судьба улыбалась царственному младенцу. Палили из пушек над его роскошной колыбелью. Вельможи наперебой лобызали его ножку.
Но так продолжалось совсем недолго. Осенью 1741 года с помощью гвардии совершает очередной переворот дочь Петра I – Елизавета.
Только что, не задумавшись, она отреклась от своей недавно поставленной подписи на присяжном листе в верности царю‑младенцу – и тут же первым делом потребовала, чтобы теперь свергнутая Анна Леопольдовна ей «в верности присягу учинила и в том за себя и за сына своего Иоанна подписалась…».
Младенца с родителями арестовали. В суете переворота уронили на пол его крохотную сестренку, да так, что она осталась на всю жизнь глухонемой. Ничего не поделаешь: издержки переворотов…
Елизавета поспешила вытравить навсегда память о злополучном Иване VI. Приказала уничтожить монеты и медали с его изображением, прислать в Сенат для сожжения все бумаги, в которых упоминалось его имя. Но уже через семь месяцев после ее воцарения открылся новый заговор. Камер‑лакей Турчанинов, прапорщик Ивашкин да сержант Измайлов замыслили ее умертвить и вернуть на престол свергнутого Ивана. Заговорщиков сослали в Сибирь, вырезав языки и вырвав ноздри.
Через год объявилось «лопухинское дело». В нем оказался уже замешан иноземный агент – австрийский посланник маркиз Ботта.
Саксонский резидент доносил секретно: «Я не в состоянии описать страшную боязнь и тайное смятение, овладевшее двором вследствие этого приключения. Куракин в течение нескольких ночей не решался ночевать у себя в доме, сама императрица устроила свой образ жизни таким образом, чтобы проводить всю ночь в обществе многих лиц; зато она почивает днем, а через это происходит много беспорядка в делах»…
Сначала свергнутого младенца с родителями хотели отправить восвояси к их родичам за границу. Но тут вступил в игру Фридрих II. Он посоветовал русскому посланнику Чернышову услать на всякий случай все брауншвейгское семейство в место столь удаленное, чтобы о них вообще все забыли.
В июле 1744 года все семейство отправили в Архангельск, чтобы поселить в Соловках. Принца Иоанна приказали везти отдельно майору Миллеру с такой инструкцией: «Когда Корф вам отдаст младенца четырехлетнего, то оного посадить в коляску и самому с ним сесть, и одного служителя своего или солдата иметь в коляске для бережения и содержания оного; именем его называть „Григорий“. Ехать в Соловецкий монастырь, а что вы имеете с собою какого младенца, того никому не объявлять; иметь всегда коляску закрытую».
До Соловков пленники не доехали. Помешал шторм. Их пока в строжайшей тайности поселили в Холмогорах в бывшем архиерейском доме, да потом решили тут и оставить. Дом обнесли высоким забором. Ивана держали во флигеле, отдельно от родителей, маленького брата и сестер – в таком секрете, что они, похоже, даже не знали, что живут рядом.
Вскоре мать мальчика умерла, но он даже не узнал об этом. В полной изоляции он прожил в Холмогорах пятнадцать лет. Вопреки строжайшим запретам кто‑то научил его грамоте и рассказал ему, кто он такой и как был свергнут с престола.
Летом 1756 года судьба его снова переменилась – к еще худшему.
При очередной облаве на один раскольничий скит задержали подозрительного человека. Он оказался тобольским посадским Иваном Зубаревым. За разные провинности он уже побывал в застенках Сыскного приказа, но сумел убежать. Его давно разыскивали. Теперь на допросах, под пытками Зубарев рассказал, будто после бегства скрывался у раскольников, а потом поехал с купеческими товарами извозчиком в Кенигсберг. Там местные офицеры, как было заведено, пытались его завербовать в прусские солдаты. Зубарев согласился. Но затем его решили использовать в качестве секретного агента. Отвезли в Потсдам, где бывший адъютант сосланного Елизаветой Миниха предложил ему тайно явиться в Россию к раскольникам и возмущать их в пользу Ивана Антоновича. Ему было сказано, будто скоро в Архангельск будет прислано прусское торговое судно, чтобы выкрасть Ивана. Зубарева представили даже самому Фридриху, который лично вручил ему две медали – пароль к Ивану.
Эта авантюра Фридриха так напугала Елизавету, что она приказала юношу, томившегося в заключении безвинно уже пятнадцать лет, перевезти в строжайшей тайности в Шлиссельбургскую крепость. Для видимости охрану Антона‑Ульриха и других его детей нарочно усилили, чтобы казалось, что Иван все еще с ними в Холмогорах.
В 1756 году крепость на маленьком островке посреди Невы, вытекающей здесь из Ладожского озера, была еще просто оборонительным военным сооружением. Тюрьмой со зловещей славой она стала позже. Первых заключенных размещали где придется.
В одной из крепостных стен были устроены в два этажа казарменные казематы с маленькими окошками, выходившими на внутреннюю деревянную галерею. Каземат за нумером первым перегородили пополам. Одна клетушка – площадью около семи с половиной квадратных метров – стала для Ивана тюрьмой до конца жизни. Стены каменные, голые, пол кирпичный. В камере были только столик, стул и за ширмой откидная койка, опускавшаяся на ночь. Единственное окошко, выходившее на галерею, густо замазали серой краской да вдобавок заложили дровами, чтобы узник ничего не мог увидеть.
За перегородкой, тоже как узники, жили два офицера, охранявшие его. На галерее днем и ночью несли охрану часовые. Начальнику его стражи капитану Шубину граф Шувалов, ведавший зловещей Тайной канцелярией, лично дал подробную инструкцию: «Быть у оного арестанта вам самому и Ингерманландского пехотного полка прапорщику Власьеву, а когда за нужное сочтете, то быть и сержанту Луке Чекину в той же казарме дозволяется, а кроме ж вас и прапорщика, в ту казарму никому не для чего не входить, чтоб арестанта видеть никто не мог, тако ж арестанта из казармы не выпускать; когда ж для убирания в казарме всякой нечистоты кто впущен будет, тогда арестанту быть за ширмами, чтоб его видеть не могли… В котором месте арестант содержится и далеко ль от Петербурга или от Москвы, – арестанту не сказывать, чтоб он не знал. Вам и команде вашей, кто допущен будет арестанта видеть, отнюдь никому не сказывать, каков арестант, стар или молод, русский или иностранец, о чем подтвердить под смертною казнию, коли кто скажет».
Время от времени деловитые чиновники присылают новые подробнейшие инструкции – из пятнадцати, двадцати, а то и более пунктов. В них все регламентировано: чем кормить узника, как сторожить. Даже в сени или в соседнюю комнату приказано его не выпускать. Охране тоже из крепости никуда не удаляться, писем никому не писать, в разговоры ни с кем не вступать, даже в баню ходить только ночью, тайно от всех. Стерегущие его тоже как в тюрьме.
Сменивший заболевшего Шубина капитан Овцын в июне 1759 года докладывал Шувалову: «Опасаюсь, чтоб не согрешить, ежели не донести, что он в уме помешался, однако ж весьма сомневаюсь, потому что о прочем обо всем говорит порядочно, доказывает Евангелием, Апостолом, Минеею, Прологом, Маргаритою и прочими книгами, сказывает, в котором месте и в житии которого святого пишет».
Шувалов приказал Овцыну спросить у арестанта, знает ли тот, кто он.
«Сначала ответил, что он человек великий и один подлый офицер то у него отнял и имя переменил; а потом назвал себя принцем, – докладывал Овцын. – Я ему сказал, чтоб он о себе той пустоты не думал и впредь того не врал, на что весьма осердясь, на меня закричал, для чего я смею ему так говорить и запрещать такому великому человеку. Я ему повторял, чтобы он этой пустоты, конечно, не думал и не врал, и ему то приказываю повелением, на что он закричал: „Я и повелителя не слушаю“, потом еще два раза закричал, что он принц, и пошел с великим сердцем ко мне. Я боюсь, чтоб он не убил, вышел за дверь и опять, помедля, к нему вошел; он, бегая по казарме в великом сердце, шептал что не слышно».
В другой раз Иван Антонович начал бранить Овцына:
– Смеешь ты на меня кричать, я здешней империи принц и государь ваш!
Шувалов приказал Овцыну сказать арестанту: «Если он пустоты своей врать не перестанет, также и с офицерами драться, то все платье от него отберут и пища ему не такая будет».
Услыхав это, Иван спросил:
– Кто так велел сказать?
– Тот, кто всем нам командир, – отвечал Овцын.
– Все это вранье, – сказал Иван, – я никого не слушаюсь, разве сама императрица прикажет.
Рассуждает он, как видим, здраво. И прекрасно знает, кто он и что правит в России императрица, хотя вроде всё старались от него скрыть.
В апреле 1760 года Овцын доносит: «Арестант здоров и временем беспокоен, а до того его всегда доводят офицеры, – всегда его дразнят».
В 1761 году нашли средство арестанта успокаивать: «Не давали ему чаю и отобрали чулки, и он присмирел совершенно».
Так идут годы, а он все сидит без всякой вины в темном сыром каземате, где можно сделать лишь несколько шагов от стены до стены. И ошалевшие, озверевшие от тюремной скуки офицеры его стерегут и постоянно дразнят. Их в положенный срок повышают в чине: Власьев уже капитан, Чекин – поручик. Об арестанте вроде все забыли.
Зимой 1761/62 года Елизавета умирает, завещав престол бездарному и вечно пьяному Петру Федоровичу. Тот обожает Фридриха. Теперь уже прусскому королю нет нужды выкрадывать Ивана и пытаться сделать его ферзем в своей хитрой дипломатии. Наоборот, он опасается, как бы Ивана не украли англичане или французы, и опять советует новому самодержцу всероссийскому запереть узника понадежнее. Тот уверяет, что Ивана стерегут крепко, но на всякий случай посылает в Шлиссельбург тайный приказ с пометкой «секретнейший»: «Буде, сверх нашего чаяния, кто б отважился арестанта у вас отнять, – в таком случае противиться сколько можно и арестанта живого в руки не отдавать».
Петр III полюбопытствовал посмотреть на узника, навестил его под видом скромного офицера, почему‑то сопровождаемого слишком пышной свитой, после чего издал новый указ: «Арестант, после учиненного ему третьего дня посещения, легко получить может какие‑либо новые мысли и потому новые вранья делать станет. Сего ради повелеваю вам примечание ваше и находящегося с вами офицера Власьева за всеми словами арестанта умножить, и что услышите или нового приметите, о том со всеми обстоятельствами и немедленно ко мне доносить. Петр.
P. S. Рапорты ваши имеете отправлять прямо на мое имя».
И он с поистине прусской пунктуальностью сам разрабатывает подробнейшую инструкцию, как содержать узника. В ней предусмотрено все – где именно стоять на галерее часовым, что делать в случае («от чего боже сохрани») пожара: «Арестанта, накрыв епанчею так, чтобы никто видеть не мог, свесть самим на щербот (имеется в виду лодка – швертбот. – Г. Г.) и из крепости вывезть в безопасное место…»
Держали все в строжайшем секрете, но уже через несколько дней после секретного свидания английский посланник Кейт срочной депешей доносил подробности своему правительству: «Император видел Ивана VI и нашел его физически совершенно развитым, но с расстроенными умственными способностями. Речь его была бессвязна и дика. Он говорил, между прочим, что он не тот, за кого его принимают; что государь Иоанн давно уже взят на небо, но он хочет сохранить притязания особы, имя которой он носит…»
Ясно, что ни Петру III, ни свергнувшей его вскоре Екатерине подобные притязания никак по душе прийтись не могли.
Теперь Петр III был свергнут и мертв. А Иван VI все еще сидел в Шлиссельбургской крепости. И Екатерина не знала, что же с ним, «к несчастью рожденным», как позднее назовет его в манифесте, делать.
А она была женщиной умной и хитрой, и чудовищно двоедушной. «Свобода – душа всех вещей! Без тебя все мертво, – писала она. – Я хочу, чтоб повиновались законам свободных людей, а не рабов. Хочу общей цели – сделать счастливыми… Не знаю, мне кажется, всю мою жизнь я буду чувствовать отвращение к чрезвычайным судным комиссиям, особенно секретным»… Пушкин назовет ее «Тартюфом в юбке и в короне». Захватив престол, она готова была пойти на все, чтобы его удержать. Но что делать с заточенным в Шлиссельбурге «к несчастью рожденным», Екатерина не знала.
Елизавете он был менее опасен, не только потому, что при ее правлении Иван был еще сравнительно молод. Елизавета ведь все же была дочкой Петра I, имела больше прав на престол. Другое дело Екатерина, до перехода в православие София‑Августа‑Фредерика, принцесса Ангальт‑Цербстская и Бернбургская.
И один из ближайших и самых доверенных ее помощников – Никита Иванович Панин – на сей раз тоже не мог ничего присоветовать, хотя и был умным царедворцем, опытным дипломатом.
Возможно, когда они тихонько, доверительно беседовали наедине и раздумывали, как же быть, почувствовав их озабоченность, в разговор непрошено вступал и третий – любимый попугай императрицы, качавшийся на трапеции в золоченой клетке в углу кабинета. Скрипучим голосом он выкрикивал по‑французски свою любимую фразу:
– Где правда? Где правда?!
Вполне возможно, разумеется, не прямо, а намеками предлагал свои услуги и новоиспеченный граф Алексей Орлов. У него в таких‑делах опыт был богатый. Что значил какой‑то безымянный секретный узник, о котором все уже давно забыли, по сравнению со скоропостижно скончавшимся Петром III, любимцем самого Фридриха Прусского?
Граф Орлов со своими братцами, конечно, разрубил бы этот узелок, не задумавшись. Но Екатерина не могла решиться на это. Психологически тут было потруднее, чем с Петром Федоровичем. Все‑таки вспоминалась ей история Авеля и Каина. Да и второй «счастливый несчастный случай» за столь короткое время – это было бы уж слишком нагло и вызывающе. Наверняка поднимется шум, особенно за границей. Грубая работа, надо придумать что‑то поумнее.
Летом 1762 года Екатерина посылает Власьеву и Чекину указ, обязывающий их во всем подчиняться только указаниям Панина. При этом была приложена инструкция Панина, в которой был весьма примечательный зловещий пункт: «Ежели, паче чаяния, случится, чтоб кто пришел с командою или один, хотя б то был и комендант… без имяннаго повеления или без письменного от меня приказа и захотел арестанта у вас взять, то онаго ни кому не отдавать, и почитать все за подлог или неприятельскую руку. Буде же так оная сильна будет рука, что опастись не можно, то арестанта умертвить, а живаго ни кому его в руки не отдавать».
Сказано четко и ясно. Панин и его помощник тайный советник Теплов умеют выражаться деловито и определенно.
Время идет. Нетерпеливо ждет императрица и не знает, что делать с узником. Может, действительно сам умрет? Доносят, будто у него стала вроде временами кровь горлом идти, чахотка начинается. Но пока жив.
Может, о нем просто все забудут?
Нет, не забывают. Секретный агент, имя которого осталось неизвестным, шлет в Лондон подробные донесения, сохранившиеся в архивах Британского музея. Вместо подписи пометка – 9254/f, но ей вполне можно доверять. Видно, что агент не только бывал в Шлиссельбургской крепости, но даже угощался в доме коменданта Бередникова.
«Я не мог разведать, – сообщал шпион об Иване Антоновиче, – видел ли он хоть когда‑нибудь женщину, но скорее думаю, что да и что комендантова жена когда‑нибудь была у него, потому что раз, немного подгулявши, она сказала, что у принца борода начинает седеть – доказательство того, что она его видела…»
Фридрих опять распускает слухи, будто принца собираются выкрасть и от его имени пойти войной на Екатерину – если не пруссаки, так англичане или французы.
И нет‑нет да открываются новые заговоры. В Москве уже осенью 1762 года во время коронации Екатерины выведали доносчики графу Орлову о замысле братьев Гурьевых и Петра Хрущева. Ивана и Петра Гурьевых сослали в Якутск, на каторгу, Семена Гурьева и Хрущева – главных зачинщиков – сначала приговорили к отсечению головы, потом Екатерина их помиловала, как любила делать, и сослала навечно на Камчатку. Там они встретились с Турчаниновым, за одно лишь мечтание освободить Ивана Антоновича уже томившегося тут в ссылке двадцать лет…
Замысел Гурьевых и Хрущева пресекли в самом зародыше. Дело вроде было ничтожное, пустяковое. И все же Екатерина напугалась. Она прекрасно понимала: многие втайне мечтают последовать ее заразительному примеру. «Если ей удалось, отчего бы нам фортуне не посчастливить?..» – такие разговорчики часто подслушивали шпионы – и казенные и добровольцы, любители.
И у обеспокоенной императрицы возникает такой план насчет обременительного узника: «Мое мнение есть, чтоб из рук не выпускать, дабы всегда в охранении от зла остался, только постричь ныне и переменить жилище в не весьма отдаленный монастырь, особливо в такой, где богомолья нет, и тут содержать под таким присмотром, как и ныне».
Панин немедленно сочиняет соответствующую инструкцию Власьеву и Чекину:
Разговоры вам употреблять с арестантом такие, чтобы в нем возбуждать склонность к духовному чину, т. е. к монашеству… Но тому (толковать ему) надобно впервых кроткое, тихое и несварливое с вами и со всеми, кто при нем, обхождение, твердую к богу веру и нелицемерное и непритворное желание, а при том всегдашнее к вам послушание…
Еще одно истязание – психологическое!
Кстати, эта инструкция лишний раз разоблачает лживые утверждения манифеста, будто Иван Антонович за время заключения лишился разума: какой смысл тогда что‑то ему внушать, вести иезуитскую «психологическую обработку»?
А Власьев и Чекин такую обработку немедленно начинают и доносят, будто узник поддается. Причем опять же рассуждает вполне логично и здраво, отнюдь не как сумасшедший: «Чтоб уж мне к одному концу!» – якобы заявил он.
Заупрямился только в одном: при пострижении в монахи его посулили назвать Гервасием, а ему, как доносят Власьев и Чекин, это имя не нравится. Он хочет, чтоб его назван Феодосием.
И вот тянется эта глупейшая переписка, а время все идет, все уходит.
И Власьев и Чекин надоели Панину и Теплову своими жалобами. Помилуйте, ведь они тоже фактически томятся в той же тюрьме и почти такими же узниками с пятьдесят шестого года!
Сколько же это может тянуться?!
Никак не может развязать этот узел умная, хитрая и решительная Екатерина. Никак не могут придумать, что же делать, ни умнейший Панин, ни коварнейший Григорий Николаевич Теплов, только что назначенный статс‑секретарем. А Теплов, можно сказать, создан для всяких козней. Не интриговать и не строить кому‑нибудь каверзы он не может просто физически.
Может, толкает его на это своего рода «комплекс неполноценности»? Все‑таки обидно быть незаконным чадом ненароком согрешившего моралиста, известного церковного деятеля и златоуста Феофана Прокоповича, а официально числиться сыном истопника в его доме, за что тебе и дали фамилию Теплов…
Хотя карьеру Григорий Николаевич сделал весьма завидную, стыдливый папаша признать его сыном постеснялся, но любил по‑настоящему и дал ему превосходное образование. Потом Теплов еще поездил по Европе со своим воспитанником, графом Кириллом Разумовским – братом всесильного временщика, а затем и негласного мужа Елизаветы.
У Григория Николаевича прекрасные манеры. В сорок лет он уже академик, собрал у себя прекрасную библиотеку и сам не только переводит с различных языков, но и написал «О качествах стихотворца рассуждение…». Он неплохо рисует. Кроме того, Григорий Николаевич очень музыкален. Он дирижирует, сочиняет романсы на слова Сумарокова, играет на скрипке и поет сладкоголосой итальянской манерой. Но все его не любят и побаиваются, потому что нет, наверное, в Петербурге человека опаснее и подлее Григория Николаевича.
Австрийский посол в секретном донесении графу Кауницу дал ему характеристику весьма выразительную: «Признан всеми за коварнейшего обманщика целого государства, впрочем, очень ловкий, вкрадчивый, корыстолюбивый, гибкий, из‑за денег на все дела себя употреблять позволяющий…»
От него всегда можно ждать любой гадости, совершенно внезапного удара в спину. Такая уж у него натура. Когда Кирилла Разумовского назначат президентом Академии наук, Теплов станет от его имени вершить все дела и немало попортит крови великому Ломоносову и другим ученым. И тут же затеет сложные интриги против могущественного канцлера Бестужева и близкого к нему Елагина, поссорит их с Елизаветой. А потом, когда его прижмут к стене, будет изворачиваться и пойдет на любую подлость, чтобы оправдаться.
Петр III не выдержит и за «нескромные слова» посадит Теплова в крепость. Но тот вскоре ему отплатит: именно Теплов сочинит текст отречения и вручит его для подписи свергнутому императору. Можно представить, что они оба будут при этом испытывать!
Теплову поручат сочинить и куда более важный документ – манифест о воцарении Екатерины. Вот где блеснет он лицемерием и демагогией. Но награду Григорий Николаевич; к своему сожалению, получит не слишком большую – всего двадцать тысяч рублей. Пустяки по сравнению с тем, что отхватила семейка Орловых. Он рассчитывал на большее.
«Служить, не имея доверенности государя, все равно что умереть от сухотки», – трогательно сетует он в одном из писем. И Теплов станет искать нового удобного случая выслужиться с помощью какой‑нибудь очередной подлости, а пока потихоньку интриговать против Екатерины.
И Панин тем временем вел сложную дипломатическую игру, стараясь ограничить самовластие Екатерины по милым его сердцу западным образцам. Несколько раз он уже вроде почти уговаривал ее подписать указ о создании Императорского совета, в котором, разумеется, сам был должен играть главную роль, но в последний момент Екатерина такие попытки решительно отклоняла.
Так что и Панин и Теплов были весьма заинтересованы в том, чтобы заслужить признательность императрицы, наконец освободив ее от «к несчастью рожденного», что сидит в секретном каземате вот уже двадцать три года – и никак не хочет добровольно покинуть сей грешный свет!
Не спится узнику без свежего воздуха в постоянной серой полутьме.
Не спится по ночам Екатерине, ломают головы над трудной задачей Теплов и Панин. А где‑то совсем рядом бродит вокруг еще не достроенного, стоящего в заляпанных известкой лесах Зимнего дворца молодой, пока еще никому не известный подпоручик Василий Яковлевич Мирович – и тоже ломает голову, как ему быть, мучительно думает, думает, гадает…
Правда, думает он совсем о другом – где бы достать денег? Но очень скоро эти мысли, как они ни далеки на первый взгляд от забот, донимающих императрицу и ее ближайших советников, внезапно сведут скромного подпоручика с этими важными персонами…
Впрочем, с Тепловым они уже знакомы. Недавно Григория Николаевича назначили статс‑секретарем. Именно он докладывал императрице о надоедливых прошениях Мировича.
Мировичу не повезло с предками. Его дед, переяславский полковник, связался с Мазепой и после разгрома Карла XII бежал в Польшу, за что Петр приказал забрать в казну все его имение.
Отец Василия выпросил вроде прощение. Но, будучи уже женат на московской купчихе Акишевой, ездил, как выяснилось, тайно в Польшу, и его сослали в Сибирь, где и родился Василий – «сын и внук бунтовщиков», как его потом назовет Екатерина в манифесте.