Как страшно все изменилось! Еще вчера по этим перекладинам ступали горячие ножки Эль‑Мирры, – они всегда у нее горели.
И Омар принимал все, как должное. Все было в порядке вещей. Как быстро мы привыкаем к счастью, когда его обретаем, и перестаем ощущать в первоначальной остроте и свежести. Перестаем, короче, ценить.
А ценить бы надо его. Каждый миг. Один внезапный поворот судьбы – и ничего больше нет. Пустота. Сиди и вой на луну, как собака.
Горечь утраты, переполнив грудь черной отравой, горячей волной прихлынула к голове и хлестнула из глаз обильными слезами. Он плакал навзрыд, как женщина. И шептал на греческом языке стихи из Каллимаховой «Гетеры»:
Пусть и тебе так же спится,
Конопия, как на холодном
Этом пороге ты спать
здесь вынуждаешь меня…
И, как бы услышав его вздохи и стоны, на соседней крыше, в черно‑зеленой тени чинары, возникло белое видение.
Оно заструилось по лестнице вниз, белым вихрем пересекло яркий дворик и через несколько мгновений впорхнуло в комнату. И в ней стало еще светлее. Отражение лунного света от белой повязки на голове Эль‑Мирры казалось нимбом вокруг нее. И пятно на повязке – кровавой звездой.
Изнуренный Омар, не веря в удачу, – таким теперь все сделалось шатким, неуловимым, припал мокрым лбом к босым ногам Эль‑Мирры и омыл их слезами. Последние радости. Последнее свидание…
– Убежим! – предложила Эль‑Мирра порывисто, когда они, жарко оплакав друг друга, уже успокоились.
И глубоко озадачила этим Омара.
Он бы, может, и убежал вместе с нею. Если бы знал за собой вину. Но любовь – не преступление! Если это не так, то почему же тогда мы уже тысячу лет кричим что любовь – счастье, благо и прочее? Любовь в пределах узких правил – не любовь.
|
И к тому же – книга. Ее надо писать. Он писатель. Он должен писать! Неужели это непонятно? В бегах в грязных кельях шумных караван‑сараев не много сделаешь. Работа над книгой, особенно такой, какую он задумал, требует тишины, обстоятельности, полной свободы и душевного равновесия.
Но какое уж тут душевное равновесие, если будешь чувствовать себя беглым преступником, которого могут в любой миг схватить?
И, честно сказать, и возраст уже подходит у него к черте, когда, как ни петушись, дает себя знать усталость и человек начинает бояться всяких передряг и приключений. И вообще он с детства был склонен к миру, покою и созерцанию. Это жизнь вертела им так и сяк против воли его.
Может быть, он смалодушничал, сказав неуверенно:
– А книга?
– Скажи прямо, – резко вскинулась Эль‑Мирра и тут же со стоном схватилась за голову в белой повязке с кровавым пятном, – что для тебя важнее: твоя книга или моя любовь?
Умна, чертовка, не по возрасту! Но вопрос – глупый. И каверзный. Как будто книгу можно оторвать от жизни. Но уж такая, видно, у женщин логика. Или – или. Ты, мужчина, как хочешь, так и выкручивайся.
– Книга, – сказал Омар с душевным скрежетом. – Все‑таки звание у меня – Поэт, а не Жених. Я принадлежу не только тебе. И не только себе. Я принадлежу тем, кто читает мои книги. То есть народу.
Она – запальчиво:
– Народ не умеет читать!
– Зато у него хорошая память. В Нишапуре, – что в Нишапуре, во всем Иране и Туране, – нет человека, который не знал бы моих стихов наизусть. Даже на музыку их кладут.
|
– А! Ну что ж… если так. – Она поднялась, обтянула небольшое ладное тело ночной белой рубахой и, сев на край тахты, задумалась о чем‑то своем…
Во дворе – внезапный грохот. Чей‑то сдавленный возглас. Старуха‑швея, косматая, страшная, с деревянным молотком в руке, свалившись вместе с лестницей, вломилась, шипя и хромая, в их тихий приют.
– Наслаждаетесь? Воры! – Бедняга считала, что племянница, а теперь и Омар, обирают ее. Она не кричала, она лишь негромко рычала, боясь разбудить соседей, будущих родственников. – Убью стерву! – Опрокинув столик, тетка ринулась с молотком к Эль‑Мирре.
Он схватил ее за руку, вырвал молоток. Старуха, забывшись, завопила на весь двор. Омар закрыл ей рот ладонью. Сейчас сюда сбежится весь квартал.
Швея вцепилась ему в бороду. Никогда не думал, что женщина может быть такой злобной тварью. В припадке безумия, со сладострастной яростью способна убить кого угодно. Разговоры о ведьмах‑кровопийцах, пожалуй, не случайны.
Он швырнул ее в угол, старуха села у стены и заревела низким и отвратительным голосом. И Омар с ужасом увидел, что Эль‑Мирра уже не с ним, а с теткой своей, хлопочет возле нее, по ту сторону рабочего стола, а не по эту. Горе поэту!
– Это и есть счастье женитьбы? – вскричал Омар. – Все! Убирайтесь обе к чертям. Я не женюсь, раз такое дело. Никогда уж больше не женюсь. Век не служил никакому идолу, – женщине тем более не стану. Чего вы все суетитесь? Трясете своим… м‑м… духовитым бельем, носитесь с ним, как со знаменем – и чадите на весь белый свет? Всего и забот. И я должен угрохать весь свой талант на твое исподнее? В мире есть кое‑что поважнее. На! – Он кинул ей сверток алого шелка. – Свадебный подарок от меня. Больше ничего не получишь.
|
– Не нужно! – Эль‑Мирра оскорбленно метнулась к выходу. Тетка за нею. Не забыв схватить на бегу шелковый алый отрез…
Омар больше не плакал. И не до смеха было ему. Эх, все неладно у нас. Неладно, нескладно. Отказаться, что ли, от плоти своей? Вступить в суфийскую общину, укрощать дурные страсти молитвой богу? Чтоб заслужить священное право на райских, потусторонних гурий?
Но ни на что такое Омар не способен. Та сторона есть та сторона, не наша. Сторона наша – эта. Будем на этой шуметь.
Сегодня ему не работалось. Еще бы! Уж какое тут творчество, при душевной‑то неустроенности и растерянности. Суп и тот не сваришь без настроения…
«Сто динаров и три фельса!» – как говаривал туркмен Ораз. Неужто люди созданы только затем, чтобы или открыто, в бою, или скрытно, исподволь, в быту, уничтожать друг друга? Например: мужчина и женщина не могут жить врозь – и от совместной жизни проникаются такой взаимной «любовью», что он готов ее зарезать, она его – отравить. Тьфу!
С восходом солнца Омар вышел в свой небольшой уютный садик за ручьем у ограды. К полосе возделанной земли с жасмином и лилиями, где на днях присмотрел для наблюдений большой муравейник. Нет порядка и мира в отношениях между людьми – так хоть полюбуемся строго налаженной жизнью благородных насекомых…
В этих краях муравьи не насыпают над поселением мусорных куч, как в лесах. Черная дыра в твердой серой земле над сухой оросительной канавой, вокруг отверстия – россыпь серой, мелко искрошенной земли, вынутой снизу: это и есть вход в муравейник.
«Нашли место, – подумал с досадой Омар. – Как только в канаву поступит влага, у них случится потоп. Будут метаться, яйца спасать, наверх поднимать, но схлынет вода, просохнет дыра – вновь полезут в ту же дыру. – Непредусмотрительность муравьев не вязалась с их известной сообразительностью. – А впрочем, разве не так и у людей? Их дома разрушает землетрясение. Вулканы лавой заливают, ураганы сметают, наводнения смывают, – они опять и опять возвращаются в ту же долину. Упорство, смелость? Глупость. Она обходится дорого. Ведь тысячи гибнут…»
Обычно Омар, поставив под ивой скамеечку, просто сидел и смотрел, как копошится живой и подвижный муравьиный народ. Смотрел, не вникая в суть бесконечной этой возни. Его отношение к муравьям было таким, как у всех: уважительным, с примесью удивления и восхищения разумным устройством их жизни.
Люди всегда видели в муравьях себе подобных, в баснях и сказках муравей – мудрый и честный работник.
Но сегодня внимание, обостренное нервным напряжением, открыло Омару иное…
Видно, они углубляли свое подземное жилье: вылезая один за другим из черной дыры, муравьи, крепкие, черные, выносили в челюстях крошки земли и небрежно ссыпали тут же, на береговой откос канавы.
На откосе вырос, подобно галечной осыпи в горах, уже довольно широкий и длинный язык сухой измельченной земли. И кучка муравьев‑охотников тащила вверх по сыпучему склону жирную гладкую гусеницу, еще живую. Она медленно извивалась, вяло сопротивляясь. Склон был довольно крутым, муравьи часто срывались, катились вниз вместе с добычей, – и вновь упрямо и бестолково лезли по осыпи вверх. Хотя стоило им обойти эту осыпь, они бы уже давно доставили гусеницу куда следует.
Сизифов труд! Одни, мешая друг другу и сталкиваясь на бегу, без толку, вовсе не к месту, насыпают гору земли, другие, впустую тратя усилия, без смысла ползают по ней.
Омар приметил одного муравья, который лихорадочно, с весьма деловитым видом, сновал вокруг, принимаясь вроде помогать собратьям, волокшим бревна – травяные стебли, и неумышленно сталкивал их под откос вместе с грузом. Приглядевшись, Омар увидел немало таких «трудяг», что носились туда и сюда, сломя голову, с явной готовностью что‑то сделать, и ничего не делая, хватаясь за дело, и тут же его бросая…
Но работа в общем все же налаживалась. Омар убедился: один муравей сам по себе – ничто. Он ничего не решает. Раздави его ногой – семейство едва ли заметит утрату. Ибо их – масса. И все на одно лицо. Несмотря на то, что разделены на солдат, рабочих и прочих.
Да‑а. Если и есть между людьми и муравьями какое‑то сходство, с печалью отметил Омар, то именно в этой бессмысленной суете. Ради чего? Все то же накопительство, скопидомство, одна страсть – вдоволь поесть.
Раз в жизни у них отрастают крылья – в пору любви. И что же? Самцы, исполнив обязанность, вскоре околевают, и толстая самка, укрывшись в темноте, в глубине муравейника, без конца, день‑деньской откладывает яйца. Сотни яиц, горы яиц. Она даже не видит своего потомства, – к яйцам приставлены няньки…
И плодится, плодится муравьиное племя. Зачем? Говорят, они делают доброе дело: истребляют вредных насекомых, спасая этим растения.
Да, но ведь сами‑то они не знают, что своей дикой прожорливостью помогают жить человеку! У них нет конечной цели, их замкнутый круг – жрать и плодиться. Вся налаженность, четкость, осмысленность их образа жизни – одна лишь видимость.
Нет, не следует сравнивать муравья с Человеком. И Человека – с муравьем. Стыдно. Очень плохо, если люди похожи на муравьев.
– Конюшни у тебя, конечно, нет. Куда же мы поставим лошадей?
– Пусть побудут на улице. Если вы не собираетесь тут ночевать.
…Имам квартальной мечети впал в растерянность, когда жена рассказала ему об Омаре с Эль‑Миррой. Омар – не простой человек, к нему не подойдешь с обычной меркой. Особый случай. Ничего не придумав, имам с дрожью в сердце отправился к городскому судье Хусейну ибн Али ибн Микалю:
– Я с ним не справлюсь! Ибо не очень… начитан, он же, по слухам, знает Коран наизусть.
У судьи до сих пор кровоточила в душе глубокая рана от убытка в две тысячи динаров, причиненного ему Омаром при бывшем визире Иззе аль‑Мульке. Наконец‑то выпал случай отомстить! Но все следует сделать без шума, тихо, с оглядкой. С таким, как Омар Хайям, нужна осторожность. Мало ли что. То он в самом низу, то – на самом верху…
Хусейн велел слуге оседлать лошадей. Имаму предложили лошадь слуги. Слуге пришлось идти пешком в такую даль. И в пути его не раз подмывало желание схватить тщедушного старичка за ногу и стащить наземь…
Так они встретились вновь, судья и поэт.
Омар поставил перед гостями поднос с прошлогодними гранатами, – они хорошо сохранились в прохладном подвале.
Хусейн ибн Али ибн Микаль на редкость доброжелателен, теперь он явно расположен к Омару.
– Уютно, – окинул он сказочный дворик веселым лучистым взглядом. И взял с подноса самый крупный и спелый, с темно‑красной кожурой в желтых пятнах, гранат. – Сразу видно, что здесь живет поэт. – И уточнил: – Большой поэт. С воображением.
«Может быть, он человек сам по себе неплохой, – подумал Омар, тронутый его приязнью. – Ремесло паскудное его испортило».
– Только, – вздохнул судья, с недоумением вертя в руке тяжелый плод, словно не зная, как за него приняться, – как‑то… не то, чтобы скудно, а скупо живешь. Купил бы лошадь, что ли, себе…
Молодость беспечна и расточительна.
Зрелость рождает страсть к приобретательству.
Старость – к накопительству. То есть тогда, когда человеку, собственно, уже ничего не нужно, кроме савана и маленького участка на кладбище.
Странно устроены люди!
Но в их глазах самый странный человек в Нишапуре – поэт Омар Хайям…
– А зачем она, лошадь? – удивился Омар.
– Ну… быстрее доехать до места. – Судья крепко, но осторожно, чтоб не порвать кожуру раньше времени, обхватил гранат и нажал сквозь кожуру большим пальцем на твердые зерна.
– А зачем спешить?
– Не зря тебя прозвали «Господином Зачем», – улыбнулся Хусейн. – Как зачем? Жизнь заставляет сокращать дорогу.
– А разве в дороге – не жизнь? – пожал плечами Омар. – Жизнь – сама дорога. И спешить, сокращать дорогу значит сокращать жизнь. Никуда не спеши – никогда не опоздаешь. С лошади не все увидишь. Какая радость: не торопясь идти пешком, останавливаться у каждого ручья, слушать, как он журчит, смотреть, как живописно навис над ним тенистый куст, как с щебетом порхает по кусту пичуга. Небо, поле, бугор. Как хорошо посидеть в харчевне у воды, под плакучими ивами. И сколько встреч на этой дороге! Разве, мчась на коне, сумеешь заглянуть в глаза прохожему? Перемолвиться с ним словечком? Это и есть жизнь. Куда спешить от нее? Живи тихо, спокойно, без суеты, – дольше будешь жить. Все равно дальше могилы не ускачешь.
Хорошо, если платье твое без прорех.
И о хлебе насущном подумать не грех.
А всего остального и даром не надо –
Жизнь дороже богатства и почестей всех.
И еще:
Где теперь эти люди мудрейшие
нашей земли?
Тайной нити в основе творенья
они не нашли.
Как они суесловили много
о сущности бога,
Весь свой век бородами трясли –
и бесследно ушли…
– Это так, – вздохнул Хусейн. – Но, скажем, лошадь нужна человеку для представительности.
– Худо, коль человека представляет конь верховой или скажем, осел…
– Ох уж эти поэты! – Гранат, размятый костлявой сильной рукой Хусейна, обвис, как тряпичный кошель. – Их не переспоришь. Но мы не за этим сюда явились. Знаешь, зачем, «Господин Зачем»?
Омар, конечно, сразу догадался, из‑за чего пришли эти двое. Но все же сказал:
– Нет. Ума не приложу. Я думал: просто так, проведать.
– Судья не посещает людей просто так. – Хусейн ногтем надорвал кожуру граната и выцедил в чашу рубиновый сок. Он почти наполнил ее: вот какой выбрал сочный гранат. – Есть важное дело. На тебя поступила жалоба от жителей вашего квартала. – Хусейн поднес чашу ко рту. – Говорите, почтенный, – кивнул он имаму.
Имам, до сих пор скромно сидевший, в сторонке, произнес с торжеством, предварительно откашлявшись, как перед проповедью в мечети:
– Ваша милость, э‑э, соизволили… э‑э… соблазнить девицу, живущую с вами по соседству. – Был он жалким, пропахшим потом и грязненьким.
«И этому слизняку я должен был, по шариату, поцеловать при встрече руку», – подумал Омар с омерзением.
– Соблазнить? Ха‑ха! Слыхали старый анекдот? Один спросил: «Может ли мужчина сделать насилие над женщиной?» – «Может, – ответил другой. – Если не успеет убежать от нее». Уж тут – кто кого.
– Все равно. Сожительство без брака – прелюбодеяние. Прелюбодеяние – грех. А грех, по шариату, уже преступление.
– Преступление, – подтвердил судья. И осушил чашу с гранатовым соком до дна. – За такое преступление мусульмане, собравшись толпой, могут побить виновного каменьями.
– Но, чтобы загладить свой грех, я готов жениться на ней! Почему вам непременно нужно отдать Эль‑Мирру этому дурачку? Она с ним пропадет. Отдайте мне, я хорошо заплачу, и делу конец, к всеобщему удовлетворению. Чем я ей не пара? Волосы поредели, лоб оголился? Но сколько мы видим на улице плешивых бойких молодцов. Зубы потемнели от вина? У каждого второго юнца нет половины зубов. Хоть они и не пьют вина. Кожа на локтях немного сморщилась? Это видно, когда выпрямишь руки; согнешь – она натягивается и становится гладкой. На лице появились морщины? Что поделаешь. Жаль, что лицо стареет раньше души и тела…
– Нельзя, – покачал имам головой. – Хаким из порядочной семьи. А ваша милость – человек с пятном. Возьмет Эль‑Мирру он, это будет благопристойно. Возьмете вы – возникнет смута в умах прихожан, что недопустимо.
– Где и какое пятно вы узрели на мне, почтенный? – вскипел Омар.
Священник унылым взглядом обратился к судье за помощью.
– Ты, – разъяснил судья терпеливо и мягко, берясь за второй гранат, – со своим особым положением, просто не знаешь исламской общины. Видел форму для отливки сырцовых кирпичей? Кирпичей – великое множество, форма – одна. Так вот, в квартале все, что не лезет в одну эту общую форму, короче, все, что необычно, то подозрительно и потому опасно. Каждый должен ходить, одеваться, есть, думать и говорить, ложиться с женой, посещать отхожее место и совершать омовение точно так же, как все. Ничем не отличаясь от других. Только так и не иначе! И никаких раздумий, сомнений, в противном случае в мире наступит хаос. А ты все делаешь по‑своему. Ты в квартале вроде прокаженного…
– Понятно, – кивнул с печалью Омар.
– Ты здесь чужой, – добавил Хусейн.
– Странное дело! – вскричал Омар. – Почему я чужой у себя, в своей собственной родной стране? Я здоров ее здоровьем и болен ее болезнями. И все же – чужой для арабов, чужой для иранцев. Для тюрков – тем более. Чужой для царей, для обывателей – тоже. Черт знает, на что все это похоже! Может, скажете, я в стихах учу убивать, обманывать, грабить? Унижать человека? Угнетать человеческую мысль? Притеснять человеческую личность? Зову к измене и вражде, к подлости и раболепию? Наоборот! Я своим каждым четверостишием говорю человеку: «Будь справедлив, добр и разумен. Горд, независим и честен. Свободен от страха и предрассудков. Не унижай и не унижайся. Уважай в себе и других человеческое достоинство».
Если я бичую людей, то отнюдь не из ненависти к человеку, а затем, чтобы открыть им глаза на самих себя и помочь подтянуться до уровня мыслящих существ.
– Поэтому и чужой, – кратко сказал судья.
– Все это блажь. – Омар устало махнул рукой. – Я свой всему Востоку. И всему Западу тоже. Всему миру! Это вы – даже сами себе чужие.
– Мы можем, – строго объявил имам, – ославить тебя в мечети перед толпой и выселить из квартала. – Чувствуя поддержку судьи, он осмелел.
– Выселить? – Омар оскалил зубы. Его уже мутило от этой дурацкой беседы. – Попробуйте! Я найду на базаре за две с половиной тысячи золотых шайку джаванмардов и поставлю их дом стеречь. Слыхали о таких?
– Это те, у которых ножи в два локтя длиной? – побелел судья.
– Вот именно. И не короче. – Омар взял линейку, метлу и показал на ее черенке, какой длины стальной джаванмардский нож. – Сразу двух тощих судей можно проткнуть. И плюгавого имама квартальной мечети в придачу. Знаешь анекдот про судью и пройдоху? Один святой человек привел к судье пройдоху и говорит: «Он мне должен триста динаров, но не отдает». Пройдоха держит руку за пазухой, халат оттопырен, там что‑то большое. Может, слиток золотой. Судья смекнул, что ему будет больше пользы от пройдохи, и вынес решение в его пользу.
Когда обиженный святой ушел, пройдоха сказал судье: «Хорошо, что ты вынес решение в мою пользу, а то бы я проломил тебе голову». И вынул из‑за пазухи тяжелый камень…
– Ну, зачем же… так резко, – сказал Хусейн миролюбиво. – За те же две с половиной тысячи ты можешь откупиться от пострадавших.
– Разве не я – пострадавший?
– Тысячу мы отдадим тетке несчастной жертвы.
– Несчастной? Хе. Впрочем, и впрямь она – жертва. Но не моя, а ваша. Ваших жестоких обычаев.
– Другую матушке жениха, которая согласилась прикрыть ваш грех.
– Да‑а. Вполне «порядочное» семейство…
– И по двести пятьдесят возьмем себе за труды.
– Не морочьте мне голову! Будто я не знаю вас. По тысяче с ним, – поэт кивнул на муллу, – вы возьмете себе, а тем дадите по двести пятьдесят золотых. Если дадите. Но это меня не касается. Делитесь, как хотите. Главное: если я заплачу, вы меня оставите в покое? Вы и ваш благословенный квартал, – ох, чтоб его подземным толчком в пух и прах разнесло! Мне нужно работать. Писать.
О боже! Как он устал, как все это ему надоело…
– Работай, себе на радость. И государству на пользу.
– Готовь расписку, мошенник! Не сок гранатовый пьешь – кровь мою пьешь. Посидите тут во дворе. Пока я схожу к саррафу‑меняле, у которого деньги держу. Дома – боюсь. Знаем вас. Много вас…
Он ушел к саррафу, заперев предварительно в доме дверь на замок. Замок, хоть и деревянный, крепкий – и хитрый. Это внутренний засов. Ключ – палочка с шипами, расположенными в определенном порядке, вставляется в щель, скрытую в резных узорах двери. Зубья его попадают в соответствующие отверстия запора и поднимают штифты, после чего, просунув руку в особое оконце, можно отодвинуть засов. Разгадать секрет запора невозможно, ключ к такому замку не подберешь.
Оконные ставни он тоже сначала закрыл изнутри на крюк. Не хватало еще, чтобы эти законники рылись в его «Книге печали». Омар не забыл, как в Самарканде дворецкий Юнус решил ни с того ни с сего сжечь его рукопись. По дороге поэт, не утерпев, завернул к харчевне «Увы мне». Душа разрывалась на части, эти части густо дымились. Их следовало залить вином.
Хищницы! Будьте вы прокляты с такой вашей любовью…
Сами, дуры, только и рыщут, ищут, перед кем бы распустить павлиний хвост. Где былая девичья скромность? Влипнет в историю, а ты – отвечай. Ну, попробуй теперь какая‑нибудь к нему сунуться с розами…
Мимо прошло, звеня ножными браслетами, некое стройное диво в чадре. По легкому шагу и гибкому стану определил Омар – молода. Поэт не выдержал:
– Ох! Ох, до чего же статна! Но лицом, должно быть, безобразна, а то б не скрывала его под чадрой.
Она обернулась, на миг откинула чадру, – и Омар обомлел, увидев прекрасные, гневно‑веселые очи. Н‑да‑а…
Ты сердце бедное мое, господь, помилуй,
И грудь, которую палит огонь постылый,
И ноги, что несут меня в кабак,
И руку, что вздымает кубок милый.
От мудрости, как видим, нету прока:
Вот круглый дурень, – он любимец рока.
Так что ж? Давай глупеть! Эй, принесите
Кувшин мутящего наш ум хмельного сока…
Судья в темно‑коричневой накидке и красной феске, перевязанной зеленым платком, торжественно подступил к двери, завешенной цветным пологом, выразительно откашлялся и постучал пальцами по косяку.
– Кули, наам, анта вакили! – произнес он звучно по‑арабски условную фразу. И, помедлив, перевел ее на фарси: – Скажи: «Да, ты мой представитель».
Кто тут знает благородный арабский язык? И начал с него судья лишь для пущей важности. Чтобы все убедились что Хусейн ибн Али ибн Микаль недаром получил свою долю из отступных от Омара Хайяма. И еще раз преисполнились благоговением оттого, что сам городской кадий, большой человек, не какой‑нибудь квартальный заморыш, осчастливил два эти семейства своим высоким участием в обряде помолвки.
На террасе дома швеи, на новом войлоке, приобретенном ради такого случая, расположились за скатертью жених с друзьями, имам, отец жениха, соседи‑свидетели.
За дверью, ведущей в комнату, за узорчатым пологом, укрылись женщины. Жена хлебопека ткнула Эль‑Мирру в спину огромным своим кулаком, и девушка тихо ответила:
– Да, ты мой представитель.
Что означало: она дает согласие выйти замуж и поручает судье заключить от ее имени брак.
– Скажи: «Да, ты мой представитель».
– Да, ты мой представитель.
– Скажи: «Да, ты мой представитель».
– Да, ты мой представитель!!!
– Скажи: «Да, ты мой представитель».
– Да… ты мой… представитель…
Обряд весьма похож на издевательство. Четырнадцать раз, чтобы не оставалось никаких сомнений, должен судья произнести эту формулу шариата, и столько же раз невеста должна четко и внятно ответить на нее согласием.
У Эль‑Мирры еще была возможность сказать решительно – «нет».
Но тетка‑швея стоит за спиной с молотком. И жена хлебопека с огромным своим кулаком. И супруга имама – с ядовитым своим языком. Устала Эль‑Мирра! Все было так радостно, тихо, укромно и сладостно, – и вдруг началась сумасшедше громкая жизнь. Скорей бы все это кончилось. И началось что‑нибудь другое, более определенное. За Хакима, так за Хакима…
И Эль‑Мирра все четырнадцать раз, то звонко, с вызовом, то хрипло, с отчаянием, то шепотом, давясь слезами, заверила судью:
– Да, ты мой представитель…
Тем самым навсегда отрезан путь к Омару.
Не в этом ли скрывалась ее тайна, которую Омар никак не мог разгадать? Старая, как мир, всем давно, кроме него, чудака‑поэта, известная «тайна»: менять, – пусть после срывов, сомнений, метаний, тихих рыданий, громких стенаний, а то и запросто, без долгих раздумий, по скудости ума, – трудное на легкое. Способность предать любовь ради душевного удобства и житейских выгод.
Впрочем, что же ей оставалось? Кому захочется в двенадцать лет быть до шеи живьем зарытой в землю, чтобы каждый прохожий мог плюнуть в глаза, грязью швырнуть, бросить камень…
Да, слишком громоздкой, колюче‑сухой и шершавой «крошкой» оказался Омар для горлышка слабенького этого воробушка.
Нишапур – город большой и веселый. Богатый, торговый, ремесленный. Омар Хайям любил свой город. Смолоду он рвался из него куда‑то, в края волшебные, которых нет, но теперь, под старость, не мог бы жить нигде, кроме как в голубом Нишапуре…
А город не любил его. Он угнетал Омара бестолковым нагромождением строений, шумом и суетой, грубостью жителей. Сорок кварталов, столько же рынков, крупных и малых, и десятки караван‑сараев. Еще никто не знает о кара‑китаях – чжурчженях, основавших на Дальнем Востоке империю Цинь – Золотую. От них суждено пасть государству Сельджукидов, разгром которого довершат гузы из окрестностей Балха. Нишапур будет ими дочиста разграблен и сожжен.
И разрушенный город превратится со временем в захудалое поселение. Все бесследно исчезнет, все пропадет.
Где высился чертог в далекие года
И проводила дни султанов череда,
Там ныне горлица сидит среди развалин
И плачет жалобно: «Куда, куда, куда?»
Дескать, куда все девалось. Правда, это случится еще не скоро, через долгих шесть десятилетий. Хотя исторически – очень скоро, через жалких шесть десятков лет: что значат они для истории, имеющей дело с эпохами, эрами, мимолетных полвека?
Но никому пока что ничего неизвестно. Пока что сытой, благополучной жизнью живет в лучшем дворце Нишапура, за алебастровыми узорными решетками окон и террас, окружной правитель, тюркский эмир‑сепахдар – военный начальник. Он прибрал к рукам самую жирную землю в долине и обильные травой луга в соседних горах
И рядом с ним вкусно едят, сладко пьют другие знатные тюрки из военно‑служилого сословия. Тоже иктадары то есть владельцы пожалованных им царской властью сельских земельных угодий, городских строений и ремесленных заведений. Кое‑что перепадает их слугам и, конечно же, воинам.
Пирует во дворце чуть поменьше хаким – городской правитель из местных дехкан, богатых землевладельцев. Он верой и правдой служит тюркам. Ибо это выгодно ему. И жмутся поближе к хакиму чиновники всех степеней из коренных грамотных жителей. А так же орава их ненасытных слуг, переписчиков и рассыльных.
В мечетях, соборных и квартальных, возносят молитвы о благополучии этих правителей, их приближенных и всей державы Сельджукидов сеиды – «потомки пророка», и ходжи – «наследники» первых четырех праведных халифов. И много других священнослужителей рангом пониже – шейхи, имамы и прочие.
И небо щедрой рукой посылает им доходы с вакуфного, то есть приписанного к мечетям, медресе и монастырям, разнообразного имущества, порой весьма и весьма солидного.
Чьи руки трясутся, перебирая под звуки тягучих и страстных молитв, доносящихся из мечетей, тисненные золотом сафьяновые чеки? Это крупные негоцианты, отирая со лба горячий пот, но вежливо, благопристойно, не повышая голоса, заключают между собой сделки на сотни тысяч динаров. И торговцы поменьше, все с той же лихорадочной дрожью, но с криком и бранью, звеня медяками, сверкая глазами, занимаются мелкой куплей‑продажей…
И где‑то под ними, в дымных, пыльных, узких мастерских, – город тесен, – без устали, день‑деньской, копошится разный ремесленный люд.
Прежде всего – кузнецы. Топоры, мотыги, лопаты, серпы. Замки и подковы. Ножи и ножницы, иглы, гвозди, цепочки и кольца для дверей. Стамески и долота для резчиков по дереву и алебастру. Это все – изделия мастеров по обработке металла.
В литейнях, в горячем чаду, из меди и бронзы создают котлы и тазы, сковородки, жаровни, чернильницы. Колокольчики и стремена. Ювелиры, не разгибаясь, куют на крохотных наковальнях серьги, кольца, браслеты, чеканят кувшины, подносы, блюда и чаши. Рядом с ними точат цветные камни гранильщики и шлифовальщики. А дальше, подслеповато щуря глаза, орудует большой иглой неутомимый шорник.