Часть первая. АСКЕТ И ВЕРТОПРАХ 9 глава




Газали встрепенулся. Завербовать для общины нового сторонника – мюрида – заманчиво. Юная душа, едва лишь тронутая житейской грязью. Ее можно очистить и придать ей божественный блеск…

Газали, остановившись и сунув палку под мышку, лихорадочно потирал костлявые руки.

– Мне не терпится увидеть его! Подзови этих. Поспешим…

Омар сделал знак носильщикам.

 

Мальчик, открыв калитку, сложил ладони вместе и низко склонился перед Газали. В белом тюрбане, в широкой белой куртке, в узких белых штанах, – это понравилось богослову, так как соответствовало его суфийским понятиям о чистоте.

Так и встретились они, оба белые, как пеликан и чайка в заливе Каспия…

Газали пытался заглянуть слуге в лицо, но тот скромно прятал его. И это понравилось Газали. Не совсем испорчен…

Хозяин и слуга помогли почетному гостю взобраться по лестнице в жилье.

Басар, лежавший в сторонке, сперва было заинтересовался новым человеком, но затем скучающе отвернулся. Даже с места не встал. Ничего особенного. Что‑то белое и невзрачное. Во всяком случае, для хозяина не опасное.

Газали усадили на мягкой подстилке, набросали ему под локоть круглых подушек.

– Я кухней займусь, – сказал Омар. – А вы пока знакомьтесь… Его зовут Хамидом, – кивнул поэт на мальчишку. – Так что, Абу‑Хамид, можешь считать его сыном…

Арабская приставка «Абу» к имени означает «отец такого‑то», но человек не обязательно имеет ребенка с этим именем. Она указывает, скорее, на возможность мужчины быть родителем сына или дочери с теми или иными достоинствами. Так уж принято. «Абу‑ль‑Фатх», например, второе имя Омара, переводится как «Отец завоевателя». Хотя никаких детей, тем более, завоевателей, у Омара Хайяма нет и теперь уж, пожалуй, не будет.

Мальчик, как положено слуге, пошел проводить его к выходу.

Омар заскрипел ступеньками лестницы. Хамид обернулся у двери, – Газали беззвучно ахнул и откинулся на подушки. Огромные черные глаза с крылатыми бровями. Слуга тут же потупил их. Будто ласточка мелькнула. Богослов не успел уловить их выражение. Морозная дрожь прошла по его костлявому телу…

– Удобно ли вы устроились? – Голос задумчивый, нежный, замирающий на последних звуках как будто где‑то вдали…

И вновь – огромные черные очи. Поэты называют их агатовыми. Газали видел такие на миниатюрах. И с презрением отворачивался от них. Художники лгут. Чтобы приукрасить эту мерзкую жизнь. Таких глаз не бывает у живых земных женщин, этих гнусных тварей. Они возможны только у райских гурий.

Откуда же они у этого мальчишки? Газали охватило смутное беспокойство. Их выражение? Ожидание. Искательность и готовность. Которую он, настроенный на назидательную беседу, истолковал как готовность внимать слову божью.

Из‑под тюрбана, как змея из‑под белого круглого камня, на румяную гладкую щеку вылезла прядь вьющихся черных волос. Личико – худенькое, совсем еще детское. Детский носик. И рот – пухлый, детский, наивный. Лишь темная поросль на верхней губе да странное подрагивание придавали этим невинно‑алым губам некую, чуть уловимую, порочность…

Мальчик принес из передней скатерть, развернул, расстелил ее. Газали, озадаченный, следил за его проворными руками, за тонкими ловкими пальцами, которые за любой предмет брались с особым значением, как за вещь, тайно ему известную.

Но больше всего смущал богослова вихляющий зад: сам мальчишка тонкий, легкий, а зад у него совсем не мальчишеский. И он, наклоняясь, опускаясь на колено или вставая и разгибаясь, как нарочно выставляет его самым бесстыдным образом.

Тьфу! Непотребство.

Хамид принес стопку румяных лепешек, кувшин с молоком и глубокую миску со сливками. Затем поставил на скатерть большое медное, вычищенное до блеска блюдо с ранними плодами. Блюдо до ободка выстлано крупной спелой черешней, а в середине, горкой, желтые абрикосы. Хорошо смотрится – темно‑красное с желтым. Как рубин с янтарем…

Появился еще кувшин – высокий, с узким горлышком…

– Прошу, – мальчик сделал предлагающий жест, и опять движение его рук – от себя и в стороны – показалось шейху двусмысленным.

– Просим, просим отведать, – сказал Омар, заглядывая в дверь. – Вот незадача, – вздохнул он огорченно. – Оказалось, уксус весь вышел. И укроп с петрушкой увяли. Простите его, он слуга еще молодой и неопытный, к порядку еще не привык. Придется мне самому сходить на Зеленый базар, тут близко. А вы беседуйте…

– Я уксус в пищу не употребляю, – капризно сказал Газали. – От него у меня сердцебиение.

– Зато мы с Хамидом без уксуса, перца, чеснока и лука, и без разной острой и кислой травы жить не можем. Сердцебиение у нас происходит от постного и пресного. Беседуйте! Учите его уму‑разуму.

Он взял корзину, ушел, хлопнув калиткой. Хамид, поджав стройные ноги, скромно опустился на подстилку по ту сторону скатерти, напротив Газали, готовый вскочить по первому его желанию.

– Итак, ты стремишься к богу? – Газали разломил лепешку.

– Всей душой. – Хамид взял узкогорлый кувшин, налил в чашу темный прозрачный напиток. – Шербет. Хотите?

– Потом, потом.

– Я выпью. – Он выпил. Глаза его увлажнились. В их глубине, постепенно разгораясь, засветился лукавый огонек.

– Бог – это свет, – произнес шейх торжественно. – Человек телесный пред ним – ничто. Ибо видимый мир пуст и призрачен, он лишь отображение небесного или, иначе, отражение свойств и качеств божественного абсолюта.

Хамид с недоумением хлопнул себя по бедрам, как бы не веря в их призрачность…

– Зато душа человека, – преподавал шейх слуге основы суфизма, – есть эманация, то есть истечение божественного духа.

– Словом, бог – это свечка, а душа человека – луч этой свечки?

– Свечка! – возмутился Газали. – Бог – исполинский источник яркого света искрящейся белизны! И душа человека, будучи отделена от своего источника, страдает и стремится вновь соединиться с ним. Конечная цель души – вновь слиться с богом, достичь с ним нераздельности.

Богослов со вздохом макнул кусок лепешки в миску со сливками. Но есть не стал, положил на поднос. Хамид, между тем, запихивал в рот сразу по половине лепешки, горстями ел черешню, небрежно выплевывая косточки на скатерть, не забывая подлить себе в чашу из подозрительного кувшина.

– Ешь, как зверь, – строго заметил шейх. – Одно из главнейших условий приближения к богу – скромность в еде. Ибо голод есть пища аллаха. Он, обостряя внутреннее зрение, открывает человеку звезды и через них – путь к небу.

– Это верно, – согласился Хамид с полным ртом. – Помню, иной раз, когда не ешь по три дня, идешь по улице еле живой, и вдруг в голове замелькают звезды… Если нет под рукой дерева, чтобы ухватиться, или ограды, то упадешь в канаву. Канава и есть путь к богу?

– Не смей! – одернул его богослов. – Путь к богу долог, сложен и труден.

– Отдохнем, коли так? – предложил Хамид. Его разморило от шербета, и он, не стесняясь, растянулся на подстилке.

Газали сердито отвел глаза от его широких бедер.

Во дворе послышалась легкая возня, звякнул половник, зашипели сало и мясо в уже раскаленном котле. Омар, видно, вернулся с базара.

– Ох, как пахнет! – облизнулся Хамид. – Люблю мясо. Мой хозяин мастер жарить его. Пальчики оближешь. – Он, опираясь о локоть правой руки, быстро‑быстро зашевелил пальцами левой, будто собираясь пощекотать шейха, и поцеловал их.

– Тебе придется отказаться от мяса, – сурово сказал богослов. – Если ты вправду намерен идти к богу нашим путем. И от мяса, и от шербета, – а то, я вижу, ты от него дуреешь. Ты испорченный мальчик, – сокрушенно вздохнул Газали. – В тебе, я чую, так и кипят низкие страсти. От тебя исходит грех…

– Это моя эманация, – хихикнул слуга. Его нежное лицо разрумянилось, в черных волосах на верхней губе заблестели капельки пота.

Он действовал на шейха раздражающе, но наставник должен быть терпелив. Газали, не глядя на мальчика, упрямо бубнил:

– Прежде всего ты должен пройти «шариат» – первую стадию приближения к богу. То есть безусловно соблюдать во всех мелочах мусульманское законодательство. Затем «тарикат» – вступление на путь суфийства. На этой ступени следует полностью отказаться от себя, от воли своей. Мюрид должен быть в руках шейха, как труп в руках обмывателя мертвых.

– Извольте! – Слуга с готовностью приподнялся. – Я всегда послушен. Спросите у моего хозяина. Но трупом быть я не хочу, – что может чувствовать труп?

– Никаких чувств! Только совсем отказавшись от них, ты перейдешь на третью ступень – «марифат», то есть дойдешь до познания божественной истины. На третьей ступени суфий, презрев все мирское, изнурением плоти, отшельничеством и постоянным произнесением имени бога, в экстазе постигает его, как бы опьяняясь и соединяясь с ним.

– А я, как выпью, в экстазе льну к Омару…

– Не о вине речь, блудник! И не о прочих мерзостях. Имеется в виду духовное опьянение.

– Блажь, одним словом. Одурь. Как от хашиша.

– Не одурь, а правда! На третьей ступени мюрид поднимается над жизнью, он равнодушен к добру и злу. Для него становится равным нравственное и безнравственное.

– Для меня это давно уже все равно, – заметил Хамид с самым невинным видом.

– На темном пути греха! Но не на светлом пути высшей истины. Достичь которой суфий способен лишь на четвертой, последней ступени, именуемой «хакикат».

Хамид отшатнулся, ибо аскет вдруг вскинул к небу ладони и бороду и вскричал хриплым, надрывисто‑рыдающим голосом, как на дервишских радениях – зикрах:

– Фана фи‑лла! На которой – о‑о! – все земное в нем угасает, он совершенно – о‑о! – отрекается от себя, он теряет свое «я» и – о‑о‑о! – блаженно сливается с богом…

– То есть, как говорят мясники на базаре, «откидывает хвост и копыта», – ехидно заметил слуга.

Проповедник сник. По бороде струились слезы. Хамид смотрел на него с брезгливым испугом. Какая страсть! Как будто о женщине речь. И трепетном слиянии, физическом. Но нет, это холодная, мертвая страсть. Бескровная и бесплотная. Извращенно‑духовная. Свет от гнилушки. Самоубийство. В угоду тому, как говорит Хайям, «чего нет – и быть не может».

– А дальше что?

– Дальше? – Аскет, сам уже готовый «слиться с богом», с трудом очнулся от нирваны. – Блеск и радость. Рай. Где текут реки с водой, не имеющей смрада, и молоком, которое не прокисает, и вином, приятным для пьющих, и медом очищенным. Вошедший в сад эдемский нарядился в шелка, в запястья золотые и жемчужные.

Он вытер глаза и губы, будто уже одним глазом заглянул в «сад эдемский» и отведал вина, «приятного для пьющих».

– И только? – удивился Хамид. – Зачем же так далеко ходить? Все это есть и на земле. Для пьющих приятно вино, которое здесь, под рукой, а не где‑то в небесных харчевнях, – щелкнул он по сосуду с шербетом. – Вот молоко, чистое, свежее, – всю ночь охлаждалось в ручье. Это вода из горных ключей, ее принес водонос. Хочешь меду? Наложу полную миску, – у нас его целый хум. И запястья есть у меня золотые. – Хамид отвернул широкий рукав, показал…

– Зато праведник там пребывает в объятиях гурий, – вздохнул проповедник мечтательно.

– Разве тут мало гурий? – возразил слуга. – Я знаю одну… – Он закинул руки за голову, томно вытянув ноги. – Куда до нее райским девам…

– Здесь все кратковременно, там вечно.

– Так долго? Бабка моя прожила сто лет. Противно было смотреть на нее.

– Там – вечная молодость.

– Вечно – скучно. Ведь грех тем и соблазнителен, что длится краткий миг. И сей миг – неотложен! Говорит мой хозяин:

 

Нам с гуриями рай сулят на свете том

И чаши, полные пурпуровым вином.

Красавиц и вина бежать на свете этом

Разумно ль, если к ним мы все равно придем?

 

Проповедник – злобно:

– Твой хозяин – безбожник! Никогда он в рай не попадет. В аду ему гореть.

– Что ж! Куда господин, туда и слуга. Гореть будем вместе. Но:

 

Ты не верь измышленьям непьющих тихонь,

Будто пьяниц в аду ожидает огонь.

Если место в аду для влюбленных и пьяных –

Рай окажется завтра пустым, как ладонь!

 

– Ты развращен до мозга костей, – мрачно сказал проповедник. И мрачный дух подвижничества охватил его ледяную душу. Он ожидал увидеть здесь робкого безвольного мальчишку, который, разинув рот, будет внимать наставлениям, но встретил строптивого и остроумного прощелыгу, и его веселое сопротивление вызвало в шейхе яростную настойчивость. Он погасит в нечестивце огонь кипящих страстей, заморозит горячую кровь! Аллах воздаст ему на том свете за подвиг. – Все равно я тобой овладею! – брызнул шейх слюной. – Я тебя выведу к свету…

– Владей! Хватит болтать. Но зачем же – при свете? Лучше ставни закрой. Ох, жарко! – Хамид расстегнул куртку на груди, – и перед обомлевшим шейхом открылась нежная ложбина, по сторонам которой угадывались подозрительные выпуклости…

Что за наваждение? У аскета закружилась голова. Он ничего не понимал. Это ифрит, злой дух.

– Эй, мусульмане! – окликнул их Омар со двора. – Время полуденной молитвы.

Шейх испуганно заторопился:

– Я пойду совершу омовение. И тебе бы надо, – буркнул он с отвращением, скосив неприязненный взгляд на толстый зад слуги.

– Обязательно! – звонко воскликнул Хамид. – Может, вместе пойдем? – предложил он игриво. – Я полью, помою…

– Будь проклят, шайтан.

Пока задумчивый Абу‑Хамид готовился к ритуалу, беспечный Хамид, хихикая, что‑то рассказывал Омару Хайяму, хлопотавшему у котла в летней кухне.

Тот, сдержанно посмеиваясь, что‑то мычал, довольный.

– Бисмилла! – Носильщики паланкина, которых Омар оставил во дворе ждать почтенного шейха, расстелив на земле поясные платки, принялись за хуфтан – полуденную молитву.

Омар не молился. Шейх и мальчик вернулись в жилье.

– Где тут кабла? – вопросил Газали, стараясь определить сторону, в которой находилась Кааба, храм в Мекке, куда мусульманину следует обращаться с молитвой.

– Кааба? – сказал Хамид. – Я знаю, где она. Стена с окном – на севере; с нишами, выходит, на юге. Молись в юго‑западный угол, там и есть Кааба…

– Становись рядом, – приказал богослов.

Они чинно встали рядом и, прочитав вступительные строки молитвы, упали на колени.

Когда настало время биться лбом о землю, Газали, снедаемый неясной тревогой, скосил глаза на слугу, на его немыслимый зад. Руки у шейха заныли и затряслись. Мальчишка, тоже скосив на Газали свои грешные лукавые глаза, ехидно хихикал.

Видно, ему надоело все это, он встал, прекратил молитву. И Газали ощутил с леденящей жутью, как Хамид греховно прикоснулся к его тощему заду босой ногой. Этакий легкий пиночек…

– Нечестивец! – возопил Газали. – В аду тебе гореть! Ты нарушил мою молитву.

Поднимаясь, он увидел, – только теперь; давеча, находясь в растерянности, не заметил, – что в углу, на который он молился, висит, раскорячив руки и ноги, индийская медная идолица…

– Молись на меня, хилый дурень! – Слуга сорвал тюрбан, и на плечи его черной тучей упали кудрявые волосы. Кушак полетел в одну сторону, куртка – в другую, и перед помертвевшим святошей предстало почти нагое девичье тело…

Хамида схватила в нише бубен, застучала в тугую кожу, звеня погремками, и пустилась в греховный пляс Она плясала, мелко дрожа, в такт дробному стуку бубна ладным смуглым животом, вздергивая крутые бедра и ритмично вертя задом.

Груди ее, в лад всему, трепетали, точно янтарные крупные груши на ветке, дрожащей от ветра. Штаны, приспущенные почти до паха, казалось вот‑вот спадут. Но не спадали…

Это ужасно! Газали, бессильно рухнув на подстилку, глядел на танцовщицу безумными глазами. В нем проснулось что‑то забытое, властное. Он скорчился, плотно сдвинул колени, со стоном выгнулся – и потерял сознание.

– Омар! – закричала Хамида в испуге. – Сомлел твой святой.

– Как сомлел? – прибежал на ее зов встревоженный Омар.

– Ну, познал высшую истину. Слился с богом. Хвост откинул, – уточнила она по‑простецки, что и выдавало род ее занятий.

– Ты что? Не дай бог. Только этого нам не хватало! – Омар плеснул в лицо шейху холодной воды. У того дрогнули веки. – Нет, еще не слился. Но уже готовенький. Бишкен, как говорят братья‑тюрки. Поспел…

Отрешенно, уныло сел Газали, приподнявшись с помощью Омара. Он был еще где‑то по ту сторону добра и зла. Хамида надела куртку, но не запахнула, и пуп ее глядел на шейха коварным глазом.

– И это – мужчина? – Она залилась сочным здоровым смехом. – Глиста! Фитиль сухой. Райских дев ему подавай. Что ты можешь, бледная немочь? Ты предстанешь там дохлой тенью. Омар Хайям на десять лет старше тебя и на тридцать – старше меня, но я его ни на какого молодца не променяю. Вот кто для женщины – бог! А не кто‑то за облаками, бесплотный, незримый…

Газали – Омару, замогильным голосом:

– Да накажет тебя аллах! Ты оскорбил мои религиозные чувства. Мои убеждения достойны уважения.

– «Убеждения – уважения», – вздохнул Омар. – Прости. Оскорблять чьи‑то религиозные чувства, конечно, не следует. Раз уж это для вас так серьезно. Но уважать их? Уволь. Не очень‑то вы уважаете наши убеждения. Я на себе испытал…

Он позвал носильщиков:

– Эй! Почтенный шейх духовно упился вином и любовью, его развезло. Доставьте, друзья, в медресе. Вот золотой.

– В баню отнесите пачкуна, – усмехнулась девица.

Их пути разошлись – навсегда. Еще только раз увидит Омар беднягу Газали, но уже в ином образе…

Посрамленный аскет удалился, Хамида осталась с вертопрахом.

– Не очень ли круто мы с ним обошлись? – усомнился Омар.

– Э! Плюнь, – беспечно сказала она. – Разве лучше они обходятся с нами, все эти имамы, улемы, ишаны и шейхи? Мы их не жжем на кострах, не забиваем каменьями. А надо бы! Ведь это – убийца, не уступающий кровавым султанам и ханам. По его учению выходит, что мусульмане, а их – миллионы, должны забросить все дела и заботы, расползтись по темным углам, не есть, не пить, смирно сидеть – и, молясь, смерти ждать. Тьфу! Мы проучили его по заслугам.

– Да, – согласился Омар неохотно. – Крайность на крайность. Но все же…

– Брось! Ты мой «ширехват», «перехват», «в‑ме‑ру‑хват» и «ох‑и‑хват», – со смехом прильнула она к нему, переиначив на свой лад ступени приближения к богу.

Они много смеялись в тот день. Пили вино. Ели мясо, – с мягким хлебом, с уксусом, перцем, луком и чесноком, и пряной травой. Жарко обнимались, целовались. И сочиняли вместе стихи о ханже:

 

Доколе предавать хуле нас будешь, скверный,

За то, что жизни на земле мы служим верно?

Нас радует любовь – и с ней вино, ты ж влез,

Как в саван, в бред заупокойно‑лицемерный…

 

На базаре – снова:

– Слыхали? Убит окружной правитель, эмир‑сепахдар Аргуш…

Пораженные:

– Кем?

С оглядкой:

– Теми… из Аламута.

Со вздохом:

– Ну, времена!

С опаской:

– То ли еще будет. Злорадно:

– Так ему и надо.

В этом году, кроме Аргуша, исмаилитами были убиты эмиры Анар и Бурсак, а также Абу‑муслим, градоначальник Рея…

Страшный век в Иране.

 

Пролетел и канул в холодную вечность и этот год. И другой. Омару уже сорок девять…

 

Увы, не много дней нам здесь побыть дано,

Прожить их без любви и без вина – грешно,

Не стоит размышлять, мир этот стар иль молод:

Коль суждено уйти – не все ли нам равно?

 

Черной осенней ночью, когда с окоченевших деревьев с шумом сыпалась от ветра жухлая листва, чтобы покрыть к утру весь город толстой шуршащей шкурой, и городская стража грелась у жаровен в караульных помещениях, не торопясь выйти наружу, на стылый воздух, верный Басар разбудил хозяина тихим рычанием в ухо.

Он никогда не поднимал шума прежде времени.

Пес сделал движение к выходу, выжидательно обернулся. Хм. Кого занесло к Омару этой темной гиблой ночью?

Он зажег от жаровни свечу, поставил ее на столик, кинул тулуп, взял суковатую палку. Будто, с больной своей рукой, мог кого‑то избить. Но все же с дубиной больше уверенности.

– Кто? – тихо спросил Омар сквозь глазок в калитке. Он тоже не любил шуметь прежде времени.

Взволнованный шепот:

– Самарканд. В саду Абу‑Тахира. Ты купил у беглого руса «Атараксию»…

– Светозар? – вскрикнул сдавленно Омар Хайям.

– Я. Открой.

– Ты один?

– Один…

 

Давно это было, но Омар отчетливо помнил их первую встречу.

Базар. Молодой ученый, неимоверно устав от своего «Трактата о доказательствах задач алгебры и альмукабалы», над которым работал по заказу судьи Абу‑Тахира Алака, сходил в баню, где ему, после купания, веселый цирюльник дал чашу вина.

Затем Омар пошел поглядеть на гостей из Хорезма. Покрутившись в толпе знатных покупателей, он решил отправиться домой.

– Не спеши, дорогой, – услыхал он за плечами. Омара остановил большой человек в мохнатой бараньей шапке, – ученый только что видел его среди хорезмийцев. Но говорит больше человек на тюркском языке. И лицо – смугло‑румяное, с крепкими скулами, тюркское. Борода и брови черные. Но глаза! Омар никогда не встречал таких ярких синих глаз! Кроме как у Занге‑Сахро.

– Не скажешь, где тут можно глотнуть? – спросил приезжий. – Давеча пахнуло от тебя, ты близко стоял, – ну, думаю, он должен знать.

– В бане…

Тогда он выдавал себя за булгарина с Волги, состоящего в наемной охране при хорезмийских купцах. Но при второй их встрече, в саду Абу‑Тахира, где корчевал старые пни, приезжий признался, что зовут его Светозаром, по‑христиански – Феодулом, что он бежал из Киева после неудачного восстания. Омар купил у него книгу с изложением Эпикурова учения.

В третий раз они виделись, когда Омар уезжал в Бухару…

И вот – новая встреча. Что она сулит? Басар сразу признал ночного пришельца за своего. Даже ворчать перестал. Наверно, собака способна распознавать, что у человека внутри, на душе. Светозар, по‑прежнему громоздкий, сбросил грубый кафтан, снял драную обувь и сел на подстилку, потирая руки и радуясь теплу.

Руки и плечи у него были, как и раньше, могучими, но борода и волосы побелели. И глаза, когда‑то ярко‑синие, выцвели, будто слиняли. Или, может, при слабом свете свечи они кажутся тусклыми? Омар, чтобы лучше видеть, зажег еще несколько свечей. Да, не только волосы выцветают от невзгод. Глаза – тоже. И щеки. Весь человек от нужды линяет…

– Никто не скажет, почему у тебя ночью горит огонь? – спросил Светозар с тревогой.

– Не скажет. Я тут у них на особом счету. Могу в полночь затеять веселый пир. Или драку. Уж как придется.

Он принес на подносе хлеба, холодного мяса с вареной репой и морковью.

– Вина?

– Ради бога – немного. Не хочу терять головы. Нельзя. Ох, хорошо! Тепло. Долго плутал в закоулках, замерз.

– Как же ты меня нашел?

– Э, не спрашивай! Довели, показали…

– И как ты попал в Нишапур?

– Расскажу. Никто не услышит?

– Кроме Басара. Но он – не выдаст.

– Вижу. Свой парень.

Это все тот же Светозар, приветливый, добрый – и какой‑то чужой, непонятный. Ну, ясно, – сколько лет прошло с тех пор. Разве сам Омар все такой же, каким он был в те времена?

– Я закурю?

– Кури, – удивленно сказал Омар. – Я этого дыма не выношу, но ничего. Приоткрою ставень.

– Не надо! – вскинулся Светозар‑Феодул. – А вдруг кто услышит нас, подкрадется к окну?

– Кто услышит? – усмехнулся поэт. – Вон шум какой от летящей листвы. И у нас есть Басар. Иди, друг, погуляй во дворе.

Басар с готовностью вышел. Сам дверь открыл – и закрыл ее лапой…

Светозар достал из своей переметной сумы трубку и маленький тыквенный сосуд с хашишем. Кашель. Дым – особый, приторно‑сладкий и горький. Проклятое зелье! Вино по сравнению с ним – молоко. Оно полезно, если пить его в меру. Так же, впрочем, как и молоко. И даже – вода. Во всем нужна мера. К сожалению, мы не всегда ее соблюдаем. Но разве жизнь‑то сама соблюдает ее? Нет нигде равновесия. Весь мир состоит из крайностей. Одуряющий зной долин – и ледяная стужа горных хребтов. Пустыня, где годами не бывает дождей, – и тропический ливень, вызывающий сокрушительные наводнения. Баснословная роскошь у одних – и нищета у других. Ходячий мертвец Газали – и жизнерадостный Хайям. Разве это не крайности?

Но все же лучше всего – свежий воздух. Омар откинул задвижку, приоткрыл резной толстый ставень. Уже которую тысячу лет люди дурманят себя этой пакостью! Она и есть та самая «хаома», которой поклонялись древние арии.

Хаома – хаос…

– После того, как ты уехал в Бухару, – приступил, откашлявшись, рус к рассказу, – я так и жил в Самарканде. У судьи Абу‑Тахира дворником был. Вместо Али Джафара.

– Куда же девался Али Джафар? – вспомнил Омар с теплотой старого друга.

– Он дворецким стал вместо Юнуса. Затем, накопив деньжат, купил дом и небольшой надел. Словом, вернулся к земледелию. Абу‑Тахир назначил дворецким меня. Мы с ним ладили. Но когда твой покровитель Меликшах пришел громить Самарканд, мы с хозяином рассорились. Он был сторонником Сельджукидов: «Меликшах, мол, законный государь, раз уж Караханиды перед тем подчинились ему». Но народ самаркандский думал иначе. От своих царей натерпелись, тут еще чужому кланяйся. И дары ему неси. Взбунтовались. Я, конечно, был с ними. Нас возглавил хан Ахмед. Ну, как тебе, конечно, известно, Меликшах нас одолел. Захватил много наших в плен, даже Караханидского хана. Ахмеда он отпустил, жизнь ему даровал, как родичу своей любимой жены Туркан‑Хатун, а нас, десятки тысяч, угнал в Хорасан…

Светозар согрелся, повеселел – и от тепла, и от хашиша. Он почувствовал себя увереннее; говорил он, правда, все так же тихо, но уже без страха, основательнее, весомее:

– Я достался сепахдару Абуль‑Фатху Дехестани. Он теперь визирем у султана Баркъярука. Ну, брат! – Светозар стиснул огромный кулак. – Много всякого лиха я с детства хватил, но таких измывательств… поношений таких видеть еще не случалось. Это зверь. Бешеный зверь. Сумасшедший…

За окном шумел черный ветер. Именно – черный; утром он розовый, днем голубой, золотистый иль серый, смотря по погоде. Ночью – черный, иначе не скажешь. Ветер тоже имеет цвет. Но не всякий это видит.

Вкрадчиво шуршала сухая листва на террасе, будто подбираясь к окну, чтобы подслушать, о чем говорят. Ветер трепал на свечах язычки пламени, по лицам и стенам скользили зыбкие тени, и Омар казался себе заговорщиком, обсуждающим с напарником темное дело…

– Твой хозяин сейчас в Нишапуре, – сказал Омар. – Проездом в Мерв. Зачем‑то едет к Санджару. Ты с ним? – догадался поэт.

– Дрязги у них в Исфахане! Перессорились братья‑султаны. Вот и гоняют визирей туда и сюда. Но теперь он мне не хозяин. Я уже три года, как убежал от него. Бродягой стал. Ну, что за судьба! Как в детстве забрали меня печенеги, так нигде не найду приюта. Гонит, как ветром лист сухой…

Омар тут же сложил ему стихи:

 

Водой небытия зародыш мой вспоен,

Огнем страдания мой мрачный дух зажжен;

Как ветер, я несусь из края в край вселенной

И горсточкой земли окончу жизни сон.

 

– Иль горсточкой пепла, – вздохнул Светозар. – Пропала жизнь! Пропала… – Он уронил голову на колени, волосы упали ему на лоб. Левое ухо открылось, и Омар увидел на мочке четкий разрез.

– Что это с ухом твоим? – В нем, как смутное воспоминание о чем‑то недобром, шевельнулось подозрение…

– А! – махнул рукой Светозар. – Ведь рабам вдевают в ухо серьгу с именем господина. Вденут – и запаяют, чтобы снять не мог. Я, когда убежал от хозяина, первым делом выдрал серьгу, уха не пожалел.

– Мм…

– Давай, друг, спать. На рассвете уйду. А ты никому на земле, даже под пыткой, что я у тебя ночевал. Пес не выдаст, а другим не следует знать. Суму я оставлю, ты ее сожги. Никому не показывай. Слыхал небось, что бывает за укрывательство беглых рабов?

– Слыхал.

– Вот и помалкивай. – Рус отстегнул от пояса и сунул под голову огромный кинжал в черных ножнах.

– С кинжалом ходишь?

– Без кинжала бродяге нельзя…

На сей раз Омар проснулся поздно. То есть, когда утро было уже в разгаре. Светозара нет. А сума его здесь…

Работать сегодня поэт не сможет. Эх, носит вас! Омар с досадой бросил перо. Беспокойство гнало его на улицу.

Сегодня что‑то должно случиться…

Он быстро собрался и, оставив дом на Басара, двинулся в главную часть города.

На улицах – пыль, мерный шорох. Дворники с шарканьем сметают мусор в кучи и жгут. Весь город окутан едким, как от хашиша, дымом от палых листьев. Иные из которых – красные, будто их обрызгало кровью.

Да, это другой Светозар. Хашиш. Кинжал. В речах – недосказанность…

Если он сам выдрал из уха рабскую серьгу, то рана получилась бы рваной. У него же ясный разрез. Ухо ему рассекли. Где? И – зачем? Почему просто не распилили серьгу или не перекусили кусачками? Дело темное.

Тревога торопила Омара к соборной мечети, где, как узнал он вчера, должен был состояться утренний молебен по случаю благополучного отбытия визиря Аль‑Фатха в далекий путь.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: