Но вот теперь он, кажется, разгадал что-то иное. Он приближался к нему исподволь, робко и только сейчас это осознал; он смутно чувствовал, что находится на пороге какого-то открытия. У него появилось ощущение, будто здесь — нечто более совершенное, чем реализм, которому он так поклонялся; однако это не имело ничего общего с малокровным идеализмом, отрешавшимся от жизни по слабости; тут были подлинная сила, настоящее мужество; жизнь принималась во всех ее проявлениях, с ее уродством и красотой, убожеством и героизмом; итак, это все-таки был реализм, но реализм, поднявшийся на какую-то новую ступень, где все явления были преображены более ярким освещением. Филипу казалось, что он глубже постигает сущее, глядя на него печальными глазами мертвых грандов Кастилии, а жестикуляция святых, такая на первый взгляд судорожная и дикая, приобретала тайный смысл.
Филип не мог объяснить, в чем этот смысл. Это было точно послание, которого он жадно ждал, но оно было написано на незнакомом языке и он не мог его понять. Он всегда искал смысла жизни, и здесь ему как будто раскрывался ее смысл, но он был темен и загадочен. Филип был глубоко взволнован. Он увидел проблеск правды, как в темную бурную ночь можно при свете зарниц увидеть дальнюю гряду гор. Он понял, казалось, что человек не должен обрекать свою жизнь на произвол случайности, ибо воля его могуча; он, казалось, увидел, что самоограничение может быть не менее страстным и решительным, чем покорность страстям, а внутренняя жизнь может быть столь же разнообразной, многогранной, содержательной и богатой событиями, как жизнь покорителя чужих стран и исследователя неведомых земель.
|
Разговор Филипа с Ательни был прерван топотом на лестнице. Ательни открыл дверь детям, вернувшимся из воскресной школы, — они вбежали со смехом и криками, и он весело их спросил, чему они научились. На минуту появилась Салли — она сказала, что мать поручает отцу поиграть с детьми, пока она готовит чай; Ательни принялся рассказывать им сказку Андерсена. Дети отнюдь не отличались робостью и быстро решили, что Филип не такой уж страшный. Джейн подошла, встала возле него, а потом забралась к нему на колени. Впервые в своей одинокой жизни Филип очутился в семейном кругу; он глядел на этих красивых детей, поглощенных волшебной сказкой, и глаза его потеплели. Жизнь его нового друга, казавшаяся ему сначала сплошным чудачеством, была полна красоты, которую может дать только полнейшая естественность.
В дверях снова появилась Салли.
— Ну, дети, чай готов, — сказала она.
Джейн соскользнула с колен Филипа, и малыши ушли на кухню. Салли накрыла скатертью длинный испанский стол.
— Мать спрашивает, надо ли ей прийти пить с вами чай? — спросила она. — А я могу напоить детей.
— Передай матери, что она окажет нам большую честь, если украсит наше общество, — ответил Ательни.
Филип подумал, что хозяин этого дома слова не выговорит по-простому.
— Тогда я поставлю прибор и ей, — послушно сказала Салли.
Через минуту она вернулась, неся на подносе круглый хлеб, кусок масла и банку с земляничным джемом. Пока она расставляла посуду, отец над ней подтрунивал. Он говорил, что ей пора завести знакомство с молодыми людьми, но тут же объяснил Филипу, что Салли гордячка и воротит нос от кавалеров, которые выстраиваются в две шеренги у дверей воскресной школы, добиваясь чести проводить ее до дому.
|
— Ну и выдумщик же ты, отец, — откликнулась Салли со своей сдержанной, доброй улыбкой.
— Глядя на нее, ни за что не поверишь, что портновский подмастерье ушел в армию потому, что она не удостоила его поклоном, а некий электромонтер — заметьте, электромонтер! — пьет горькую из-за того, что как-то в церкви она не позволила ему заглянуть в ее молитвенник. Меня дрожь берет при мысли о том, что будет, когда она перестанет ходить с косичками.
— Мать сама принесет чай, — сказала Салли.
— Салли никогда не обращает на меня ни малейшего внимания, — рассмеялся Ательни, глядя на дочку нежно, с гордостью. — Она делает свое дело; невзирая на войны, революции и прочие катаклизмы. Вот будет жена для какого-нибудь честного парня!
Миссис Ательни принесла чай. Сев за стол, она нарезала хлеб. Филипу забавно было видеть, что она обращается с мужем, как с ребенком. Нарезав ему хлеб небольшими ломтиками, она намазала их маслом и джемом. Теперь она была без шляпы; в немного тесном для нее воскресном платье она выглядела совсем как одна из тех крестьянок, которых Филип иногда посещал в детстве с дядей. Тут он понял, почему ему так знакома ее манера говорить: именно так разговаривали в окрестностях Блэкстебла.
— Откуда вы родом? — спросил он.
— Из Кента. Родилась в Ферне.
— Я так и предполагал. Мой дядя — священник в Блэкстебле.
— Ну и ну, — сказала она. — А я вот как раз подумала в церкви, не родня ли вы мистеру Кэри. Сколько раз его видела! Моя двоюродная сестра замужем за мистером Баркером с фермы Роксли, неподалеку от блэкстеблской церкви, — я часто гостила у них, когда была девушкой. Вот смешно, ей-Богу!
|
Она смотрела теперь на Филипа с живым любопытством, ее выцветшие глаза блестели. Она спросила его, бывал ли он в Ферне. Это была живописная деревня в каких-нибудь десяти милях от Блэкстебла; фернский священник иногда приезжал в Блэкстебл на благодарственный молебен по случаю урожая. Миссис Ательни стала называть окрестных фермеров. Ей было так приятно поговорить о местах, где протекла ее молодость, припомнить случаи из своей жизни, старых знакомых, которых она и сейчас себе живо представляла, обладая памятливостью людей ее круга. Странное волнение испытывал и Филип. В эту комнату, отделанную панелью, в самый центр Лондона, словно ворвалось дыхание полей. Перед ним встали тучные нивы Кента, обсаженные стройными вязами; его ноздри снова вдыхали знакомый воздух, пропитанный солью Северного моря, и потому такой свежий и живительный.
Филип ушел только в десять часов вечера. В восемь пришли пожелать спокойной ночи дети и без церемоний потянулись к Филипу, чтобы он поцеловал их на прощание. У него стало тепло на сердце. Одна только Салли протянула ему руку.
— Салли никогда не целуется с мужчинами при первой встрече, — пошутил Ательни.
— Тогда пригласите меня еще, — сказал Филип.
— Не обращайте внимания на то, что говорит папа, — отозвалась Салли с улыбкой.
— Эту молодую женщину нелегко сбить с толку, — заметил ее отец.
Пока миссис Ательни укладывала детей, мужчины поужинали хлебом с сыром и пивом; когда Филип пошел на кухню попрощаться с миссис Ательни, хозяйка дома отдыхала, читая «Уикли диспетч»; она радушно пригласила его заходить.
— Пока у Ательни есть работа, у нас всегда хороший обед по воскресеньям, — сказала она, — а для него это будет сущим благодеянием, если вы зайдете поболтать с ним.
В следующую субботу Филип получил от Ательни открытку — тот приглашал его назавтра к обеду; но, опасаясь, что из-за недостатка средств его новые друзья не слишком обрадуются новому нахлебнику, Филип написал в ответ, что может прийти только к чаю. Чтобы не быть хозяевам в тягость, он купил большой сливовый пирог. Все семейство обрадовалось его приходу, а пирог окончательно покорил детвору. Филип настоял на том, чтобы чаепитие происходило со всеми вместе на кухне, и за столом было шумно и весело. Вскоре у Филипа вошло в привычку каждое воскресенье посещать семейство Ательни. Простота и естественность сделали его всеобщим любимцем, к тому же дети чувствовали, что и он к ним привязался. Как только у входной двери раздавался звонок, кто-нибудь из ребят высовывал из окна голову, проверяя, он ли это, а затем вся ватага с шумом неслась вниз по лестнице. Они всем скопом бросались ему на шею. Когда садились пить чай, разгоралась борьба за право сидеть с ним рядом. Скоро они уже звали его дядей Филипом.
Ательни был очень словоохотлив, и Филип понемногу узнал все злоключения его жизни. Он переменил множество профессий, и, как понял Филип, дело у него всегда кончалось крахом. Он служил на чайной плантации на Цейлоне и агентом по продаже итальянских вин в Америке; дольше всего он проработал секретарем в компании водоснабжения Толедо; был и журналистом: сперва — судебным репортером вечерней газеты, потом — помощником редактора в провинции и, наконец, заведующим отделом одной из газет на Ривьере. О каждой своей работе он мог рассказать кучу забавных историй, что с удовольствием и делал, гордясь умением быть душой общества. Он много читал, но излюбленным его чтением были книги редкие; он засыпал собеседника самыми неожиданными сведениями по различным вопросам, как ребенок, радуясь его удивлению. Три-четыре года назад крайняя нищета заставила его поступить рекламным агентом в большую мануфактурную фирму; и, хотя он считал, что нынешняя работа не соответствует его способностям — а он их ставил очень высоко, — непреклонность жены и нужды многочисленного семейства заставляли его держаться за эту службу.
Покидая своих новых друзей, Филип всегда прогуливался по Чансери-лейн и Стренду до остановки омнибуса в конце Парламент-стрит. В одно из воскресений, месяца через полтора после первого знакомства с семейством Ательни, он отправился домой обычной дорогой, однако кеннингтонский омнибус оказался переполненным. Стоял июнь, но весь день шел дождь и вечер был сырой и холодный. Филип решил пройти назад, до остановки на площади Пикадилли; омнибус останавливался там возле фонтана, и в нем редко сидело больше двух-трех человек. Ходил он по этой линии с перерывом в пятнадцать минут, и Филипу пришлось подождать. Он принялся рассеянно разглядывать толпу. Приближался час закрытия кабачков, и на улицах было людно. В голове у Филипа все еще вертелись мысли, на которые с таким завидным мастерством умел натолкнуть собеседника Ательни.
Вдруг у него замерло сердце. Он увидел Милдред. Он о ней не думал уже несколько недель. Переходя площадь со стороны Шефтсбэри-авеню, она остановилась, чтобы переждать вереницу экипажей. Она так внимательно глядела на дорогу, что не замечала ничего вокруг. На ней были большая черная соломенная шляпа с пышными страусовыми перьями и черное шелковое платье — по моде того времени оно было со шлейфом; когда путь освободился, Милдред пересекла площадь и, волоча за собой шлейф, пошла вниз по Пикадилли. С бьющимся сердцем Филип последовал за ней. Он не собирался с ней заговаривать, но его удивило, что она куда-то направляется в такой поздний час, и ему хотелось увидеть ее лицо. Она шла медленным шагом, свернула на Эр-стрит и вышла на Риджент-стрит. Оттуда она пошла обратно к площади Пикадилли. Филип был озадачен: он не понимал, что она делает. Может быть, ждет кого-нибудь? Он сгорал от любопытства узнать, кого именно. Милдред обогнала низенького мужчину в котелке, который неторопливо шагал в одном с ней направлении; проходя мимо, она искоса на него поглядела. Затем она дошла до магазина «Суон и Эдгар» и остановилась лицом к мостовой. Когда мужчина в котелке с ней поравнялся, она улыбнулась. Тот смерил ее долгим взглядом, отвернулся и пошел дальше. Тогда Филип понял все. Его охватил ужас. На миг он почувствовал такую слабость, что едва удержался на ногах; потом догнал ее и дотронулся до ее локтя.
— Милдред…
Она вздрогнула и круто повернулась. Ему показалось, что она покраснела, но в темноте трудно было разобрать. Мгновение они стояли и молча смотрели друг на друга. Наконец она сказала:
— Ах, это ты!
Он не нашелся, что ответить: ему нелегко было прийти в себя от потрясения; слова, которые вертелись на языке, казались чересчур ходульными.
— Какой ужас! — с трудом выговорил он.
Она молча уставилась себе под ноги. Он чувствовал, что лицо его искажено от горя.
— Где бы нам поговорить? — спросил он.
— А я вовсе не желаю с тобой разговаривать, — угрюмо ответила она. — Оставь меня в покое, слышишь?
Ему пришло в голову, что ей позарез нужны деньги и она не может позволить себе отсюда уйти.
— Если тебе нужны деньги, — выпалил он, — у меня найдется при себе фунта два.
— Не понимаю, о чем ты говоришь. Я просто прогуливалась по дороге домой. Мы должны были встретиться с одной девушкой, с которой я работаю.
— Ради Бога, не лги, — сказал он.
Тут он увидел, что она плачет, и опять спросил:
— Где бы нам поговорить? Можно зайти к тебе?
— Нет, нельзя, — всхлипнула она. — Мне не разрешают приходить с мужчинами. Если хочешь, встретимся завтра.
Он был уверен, что она его обманет. Нет, он ее не отпустит.
— Мы должны пойти куда-нибудь сейчас же.
— Я знаю одну комнату, но там берут шесть шиллингов.
— Все равно. Где она?
Милдред сказала адрес, он подозвал извозчика. Они доехали до неказистой улицы за Британским музеем, и она остановила экипаж на углу.
— Там не любят, когда подъезжают к самой двери, — пояснила она.
Это были первые слова, которые были произнесены с тех пор, как они сели на извозчика. Они сделали несколько шагов, Милдред подошла к двери и громко постучала три раза. Филип заметил над дверью объявление о том, что здесь сдаются квартиры. Дверь бесшумно открылась, их впустила высокая пожилая женщина. Она пристально поглядела на Филипа и вполголоса заговорила с Милдред. Милдред провела Филипа по коридору в одну из комнат, выходивших во двор. Было совершенно темно; она попросила у него спичку и зажгла газ; колпака на рожке не было, газ с шипением вспыхнул. Филип увидел, что они находятся в убогой спаленке: выкрашенная под сосну мебель была для нее чересчур громоздка, кружевные занавески посерели от грязи, очаг был покрыт большим бумажным веером. Милдред опустилась на стул у камина. Филип сел на кровать. Ему было стыдно. Теперь он разглядел, что щеки у Милдред ярко накрашены, а брови насурмлены; она исхудала и выглядела совсем больной, а румяна лишь подчеркивали землистую бледность лица. Она вяло уставилась на бумажный веер. Филип не знал, что сказать; к горлу у него подступил комок, он чувствовал, что вот-вот заплачет. Он закрыл лицо руками.
— Боже, какой ужас, — простонал он.
— Тебе-то что. Наверно, ты даже доволен.
Филип не ответил, и она всхлипнула.
— Ты думаешь, я занимаюсь этим для своего удовольствия?
— Что ты! — воскликнул он. — Мне так тебя жаль, у меня просто нет слов…
— Очень мне это поможет.
Филип снова замолчал, не зная, что сказать. Он больше всего боялся, что она примет его слова за упрек или издевку.
— Где ребенок? — спросил он наконец.
— Со мной, в Лондоне. У меня не было денег, чтобы держать девочку в Брайтоне, пришлось взять ее к себе. У меня есть комната возле Хайбэри. Хозяйке я сказала, что служу в театре. Далеко каждый день добираться до Вест-энда, но не так-то просто найти хозяев, которые сдадут комнату одинокой женщине.
— Тебя не взяли обратно в кафе?
— Я нигде не могла найти работу. Ходила, искала, чуть не падала с ног. Как-то раз мне повезло, но потом я заболела, а когда через неделю пришла, мне сказали, что я им теперь без надобности. Да и разве можно их винить? В таких местах девушки должны быть крепкие.
— Ты и сейчас неважно выглядишь, — сказал Филип.
— Мне нездоровится, я не должна была сегодня выходить, но что поделаешь, нужны деньги. Я написала Эмилю, что осталась без гроша, а он мне даже не ответил.
— Могла бы написать мне.
— После того, что случилось? Я не хотела, чтобы ты даже знал, в каком я положении. Нисколько бы не удивилась, если бы ты сказал, что так мне и надо.
— Ты все еще меня не знаешь как следует — даже теперь.
Он тут же вспомнил, сколько из-за нее пережил, и ему стало дурно от одной мысли об этом. Но это были только воспоминания. Глядя на нее, он понял, что больше ее не любит. Как ни жалел он ее, но, слава Богу, теперь он был от нее свободен. Печально ее рассматривая, Филип спрашивал себя, почему его прежде так дурманила эта страсть.
— Ты — настоящий джентльмен, в полном смысле слова, — сказала она. — Другого такого я не встречала. — Она помедлила и покраснела. — Мне очень неприятно тебя просить, но не дашь ли ты мне хоть немножко денег?
— К счастью, какие-то деньги у меня с собой есть. Жаль, что мало — всего два фунта.
Он отдал ей деньги.
— Я тебе их верну, Филип, — сказала она.
— Пустяки, — улыбнулся он. — Не беспокойся.
Он не сказал ей того, что мог бы сказать. Они разговаривали так, словно их встреча была совершенно естественной; ей оставалось только вернуться назад, в ту ужасную жизнь, которую она вела, а он был бессилен этому помешать. Она поднялась, чтобы взять деньги, и он встал тоже.
— Я тебя задерживаю? — спросила она. — Наверно, ты торопишься домой.
— Нет, я не спешу, — ответил он.
— Я рада, что могу хоть немножко посидеть.
Эти слова и то, что под ними подразумевалось, ударили его в самое сердце; нестерпимо было видеть, с какой усталостью откинулась она на стуле. Молчание тянулось так долго, что Филип от смущения закурил.
— Спасибо тебе, что ты ничем меня не попрекнул. Мало ли что ты мог бы мне сказать.
Он увидел, что она снова плачет. Филип вспомнил, как она пришла к нему в слезах, когда ее бросил Эмиль Миллер. Воспоминания о том, что ей пришлось пережить, и о своем собственном унижении, казалось, усугубляли жалость, которую он к ней испытывал.
— Если бы я только смогла из этого выкарабкаться! — простонала она. — Мне все это так противно. Не гожусь я для этой жизни, я совсем не такая. Чего бы я только ни дала, чтобы выбраться, — даже в прислуги пойду, если меня возьмут. Лучше бы мне умереть!
От жалости к самой себе она громко расплакалась. Ее худое тело дергалось от истерических рыданий.
— Разве ты поймешь, что это за жизнь? Никто этого не поймет, пока сам не испытал.
Филип не мог смотреть, как она плачет.
Ужас ее положения был для него просто пыткой.
— Бедняжка, — шептал он. — Бедняжка.
Он был взволнован до глубины души. Внезапно ему пришла в голову мысль. Она привела его самого в восторг.
— Послушай, — начал он, — если тебе хочется бросить эту жизнь, я вот что придумал. Мне сейчас живется очень туго, и я должен экономить на всем; но у меня что-то вроде маленькой квартирки в Кеннингтоне и там есть лишняя комната. Если хочешь, можешь переселиться туда с ребенком и жить у меня. Я плачу женщине три шиллинга шесть пенсов в неделю за уборку и кое-какую стряпню. Ты могла бы взять это на себя, а твое питание обойдется немногим дороже тех денег, которые я ей плачу. Прокормиться вдвоем или одному — стоит почти одинаково, а ребенок меня не объест.
Она перестала плакать и смотрела на него во все глаза.
— Неужели ты примешь меня обратно после всего, что было?
Филип, слегка покраснев, вынужден был ей объяснить:
— Я не хочу, чтобы ты поняла меня превратно. Я просто даю тебе комнату, которая мне ничего не стоит, и буду тебя кормить. Я ничего от тебя не жду взамен, кроме того, что делает женщина, которая меня обслуживает. Помимо этого, мне от тебя ничего не надо. Думаю, что со стряпней ты как-нибудь справишься.
Она вскочила и хотела к нему броситься.
— Какой ты добрый, Филип!
— Нет, пожалуйста, не подходи ко мне, — поспешно сказал он, вытянув руку, словно для того, чтобы ее отстранить.
Он не очень хорошо понимал почему, но даже от мысли о том, что она может к нему прикоснуться, его коробило.
— Я могу быть для тебя только другом, — добавил он.
— Ты такой добрый, — повторяла она. — Такой добрый…
— Значит, ты переедешь?
— Ну конечно, я на все готова, лишь бы из этого выкарабкаться. Ты не пожалеешь о том, что сделал, Филип, никогда. И я могу сейчас же переехать?
— Лучше завтра.
Неожиданно она снова разразилась слезами.
— Чего же ты опять плачешь? — улыбнулся он.
— Я так тебе благодарна. Как я сумею тебе отплатить?
— Ерунда. А сейчас поезжай-ка домой.
Он записал свой адрес и сказал, что, если она приедет в половине шестого, он ее встретит. Час был поздний, и ему пришлось идти домой пешком, но дорога не показалась ему далекой: он был на седьмом небе от счастья — ноги несли его сами.
На следующий день он встал пораньше, чтобы приготовить комнату для Милдред. Женщине, приходившей убирать квартиру, он сказал, что ее услуги ему больше не понадобятся. Милдред приехала около шести часов вечера, и Филип, карауливший ее у окна, спустился вниз, чтобы отворить дверь и помочь внести вещи; весь ее багаж состоял из трех узелков, завернутых в оберточную бумагу, — ей пришлось продать все, кроме самого необходимого. На ней было то же черное шелковое платье, что и накануне; щеки ее, правда, не были нарумянены, но вокруг глаз все еще лежала тушь; видно, утром она умылась на скорую руку; эти темные круги придавали ей совсем больной вид. Выйдя из кареты с ребенком на руках, Милдред выглядела необычайно жалкой. Лицо у нее было немного смущенное, и оба не нашли друг для друга ничего, кроме самых банальных фраз.
— Значит, ты благополучно добралась?
— Я никогда еще не жила в этой части Лондона.
Филип показал ей комнату, ту самую, в которой умер Кроншоу. Хотя Филип и сознавал, что это глупо, ему не хотелось там спать; после смерти Кроншоу он так и остался в тесной каморке, куда он переселился, чтобы устроить друга поудобнее, и спал на складной кровати.
Ребенок невозмутимо посапывал во сне.
— Тебе ее, верно, не узнать, — сказала Милдред.
— Я не видел девочку с тех пор, как мы отвезли ее в Брайтон.
— Куда мне ее положить? Она такая тяжелая, прямо руки отнимаются!
— К сожалению, у меня нет для нее колыбели, — сказал Филип с нервным смешком.
— Ну, спать она будет со мной. Она всегда спит со мной.
Милдред положила девочку на кресло и оглядела комнату. Она узнала большинство вещей, которые были у него на старой квартире. Новым был только рисунок Лоусона, сделанный им прошлым летом, — голова Филипа; он висел над камином. Милдред поглядела на него критически.
— Чем-то он мне нравится, а чем-то — нет. Мне кажется, что ты красивее, чем на портрете.
— Мои дела идут в гору, — рассмеялся Филип. — Ты никогда раньше не говорила, что я красивый.
— Я не из тех, кому важно, какая у мужчины внешность. Красавцы мне никогда не нравились. Очень уж они много о себе воображают.
Глаза ее инстинктивно поискали зеркало, но в комнате его не было; она подняла руку и пригладила челку.
— А что скажут соседи, когда узнают, что я здесь живу? — спросила она вдруг.
— Кроме меня, в доме живут одни хозяева. Хозяина целыми днями нет, а с хозяйкой я встречаюсь только по субботам, когда плачу за квартиру. Их никогда не видно. С тех пор как я здесь поселился, мы и двух слов не сказали друг другу.
Милдред пошла в спальню, чтобы распаковать свои вещи. Филип попытался читать, но ему мешало радостное возбуждение; он откинулся на стуле, дымя папиросой, и с улыбкой в глазах смотрел на спящего ребенка. Он был счастлив. Филип был совершенно уверен, что больше не любит Милдред. Его даже удивляло, что былое чувство улетучилось безвозвратно: теперь он испытывал к Милдред даже легкое физическое отвращение; он знал, что, если дотронется до нее, у него побегут мурашки по коже. Это было ему непонятно. Раздался стук в дверь, и Милдред снова вошла в комнату.
— Послушай, зачем ты стучишь? — спросил он. — Ты уже осмотрела наши хоромы?
— Я еще никогда не видала такой маленькой кухни.
— Не бойся, она достаточно велика, чтобы готовить наши роскошные яства, — весело ответил он.
— В доме ничего нет. Пожалуй, надо пойти и купить чего-нибудь.
— Хорошо, но разреши тебе напомнить, что мы должны изо всех сил экономить.
— Что взять на ужин?
— Что сумеешь приготовить, — рассмеялся Филип.
Он дал ей денег, и она ушла. Через полчаса она вернулась и положила покупки на стол. Поднявшись по лестнице, она совсем запыхалась.
— Послушай-ка, у тебя малокровие, — сказал Филип. — Придется тебе попринимать пилюли Бло.
— Я не сразу нашла лавку. Купила печенку. Правда, вкусно? А много ее не съешь, так что она выгоднее мяса.
На кухне была газовая плита. Милдред поставила печенку жариться и вернулась в гостиную, чтобы накрыть на стол.
— Отчего ты ставишь только один прибор? — спросил Филип. — Разве тебе не хочется есть?
Милдред вспыхнула.
— Я думала, что ты не захочешь есть со мной вместе…
— С чего ты это взяла?
— Я же только прислуга, правда?
— Не будь дурой. Что за глупости!
Он улыбался, но ее смирение как-то странно его кольнуло. Бедняжка! Филип вспомнил, какой она была, когда они познакомились. Он помолчал в нерешительности.
— Ты, пожалуйста, не думай, что я оказываю тебе милость, — сказал он. — У нас с тобой деловое соглашение: я предоставляю тебе жилье и стол в обмен на твой труд. Ты мне ничем не обязана. И для тебя в этом нет ничего зазорного.
Она ничего не ответила, но по щекам ее покатились крупные слезы. Филип знал по своему больничному опыту, что женщины ее круга считают работу прислуги унизительной; помимо своей воли он почувствовал легкое раздражение, однако тут же себя выругал: ведь она устала и была больна. Он помог ей поставить еще один прибор. Ребенок проснулся, и Милдред сварила ему кашку. Когда печенка поджарилась, они сели за стол. Из экономии Филип пил теперь только воду, но у него сохранилось полбутылки виски, и он решил, что Милдред полезно выпить глоточек. Он старался, как мог, чтобы ужин прошел весело, но Милдред сидела усталая и подавленная. Когда они поели, она пошла укладывать ребенка.
— Да и тебе следовало бы лечь пораньше, — сказал Филип. — У тебя совсем измученный вид.
— Пожалуй, я так и сделаю, вот только вымою посуду.
Филип зажег трубку и сел за книгу. Приятно было слышать, что за стенкой кто-то шевелите». Иногда одиночество его угнетало. Милдред появилась, чтобы убрать со стола, и он услышал звон посуды, которую она мыла. Филип улыбнулся при мысли о том, как это на нее похоже — хлопотать по хозяйству в черном шелковом платье. Но у него было много работы, и, взяв книгу, он пошел к столу. Он читал «Медицину» Ослера, которой студенты недавно стали отдавать предпочтение перед трудом Тейлора, много лет бывшим самым распространенным из учебников. Вскоре вошла Милдред, опуская закатанные рукава; Филип кинул на нее беглый взгляд, но не двинулся с места; необычность обстановки заставляла его чуть-чуть нервничать. Может быть, Милдред думает, что он начнет к ней приставать, испугался он, не зная, как разуверить ее поделикатнее.
— Да, кстати, — сказал он, — у меня в девять утра лекция, так что мне нужно позавтракать не позже четверти девятого. Ты успеешь?
— Конечно. Когда я служила на Парламент-стрит, я каждое утро поспевала на поезд, отходивший из Хернхилла в восемь двенадцать.
— Надеюсь, тебе здесь будет удобно. Завтра, когда как следует выспишься, ты почувствуешь себя другим человеком.
— А ты, наверно, поздно занимаешься?
— Обычно до одиннадцати или до половины двенадцатого.
— Тогда спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Между ними стоял стол. Он не протянул ей руки, и она тихонько прикрыла дверь. Какое-то время он слышал ее шаги в спальне, потом скрипнула кровать, и она легла.
На следующий день был вторник. Как всегда, Филип на скорую руку позавтракал и помчался на лекцию, которая начиналась в девять. Он успел обменяться с Милдред только несколькими словами. Когда он вернулся домой вечером, она сидела у окна и штопала его носки.
— А ты, оказывается, работяга, — улыбнулся он. — Что поделывала целый день?
— Убрала как следует квартиру, а потом погуляла с ребенком.
На ней было старенькое черное платье — то самое, которое служило ей формой, когда она работала в кафе; в этом поношенном платье она все же выглядела лучше, чем накануне в шелковом. Ребенок сидел на полу. Девочка посмотрела на Филипа большими загадочными глазами и засмеялась, когда он уселся рядом и стал щекотать пальцы ее босых ножек. Вечернее солнце заглядывало в окна и мягко освещало комнату.
— Ну и приятно же прийти домой и застать кого-нибудь в квартире, — сказал Филип. — Женщина с ребенком очень украшают комнату.
Филип забежал в больничную аптеку и взял пузырек с пилюлями Бло. Он дал их Милдред и велел принимать после еды. К этому лекарству она уже привыкла — ей прописывали его время от времени с шестнадцатилетнего возраста.
— Я уверен, что Лоусону очень понравилась бы твоя бледность, — сказал Филип. — Он бы сказал, что этот зеленоватый оттенок кожи так и просится на полотно, но я теперь стал человеком прозаическим и не успокоюсь до тех пор, пока ты у меня не станешь кровь с молоком, словно кормилица.
— Мне уже лучше.
После скромного ужина Филип наполнил табаком свой кисет и взялся за шляпу. По вторникам он обычно посещал кабачок на Бик-стрит, и теперь был рад, что этот день настал сразу после переезда Милдред: ему хотелось внести ясность в их отношения.
— Ты уходишь? — спросила она.
— Да, по вторникам я устраиваю себе выходной вечер. Увидимся завтра. Спокойной ночи.
Филип шел в кабачок, как всегда, с удовольствием. Обычно он находил там Макалистера — биржевого маклера и философа, вечно готового спорить о чем угодно; постоянно заходил туда и Хейуорд, когда бывал в Лондоне; оба они терпеть не могли друг друга, но встречаться каждую неделю вошло у них в привычку. Макалистер считал Хейуорда ничтожеством и любил поиздеваться над его тонкими переживаниями; он иронически справлялся о литературных трудах Хейуорда и выслушивал с презрительной улыбкой его посулы создать в туманном будущем какой-нибудь шедевр. Между ними разгорались ожесточенные споры; но пунш был отменный, и оба питали к нему одинаковое пристрастие; к концу вечера они улаживали свои разногласия и были вполне довольны друг другом. В этот вечер Филип застал в кабачке не только их обоих, но и Лоусона. Последний теперь заходил сюда реже: он уже приобрел в Лондоне кое-какие знакомства, и его часто приглашали на званые обеды. Все они в этот вечер были в отличном настроении: Макалистер подсказал им выгодное дельце на бирже, и Хейуорд с Лоусоном выручили по пятьдесят фунтов каждый. Для Лоусона это было целое событие: он любил сорить деньгами, а зарабатывал мало; карьера вознесла портретиста уже так высоко, что его стали замечать критики и многие аристократические дамы позволили ему писать с себя портреты — правда, бесплатно (это было рекламой для обеих сторон, а знатным дамам придавало ореол покровительниц искусства), но ему еще редко попадался зажиточный обыватель, готовый заплатить кругленькую сумму за портрет своей жены. Лоусон был вне себя от удовольствия.