БРЕМЯ СТРАСТЕЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ 46 глава




— Если постоять совсем тихо, можно, наверно, услышать море, — сказала Салли.

Они напрягли слух и вообразили, что до них доносится далекий плеск волн, набегающих на гальку. Когда они проходили мимо той же изгороди, влюбленные были еще там, но уже больше не разговаривали; они сидели обнявшись, и его губы были прижаты к ее губам.

— Эти времени не теряют, — сказала Салли.

Они завернули за угол; в лицо им ударил порыв теплого ветра. Земля отдавала ночи свою прохладу. В трепетной тьме было что-то таинственное, неведомое, словно подстерегавшее вас; безмолвие вдруг наполнилось каким-то глубоким смыслом. У Филипа было чудно на сердце, оно было полно до краев, таяло в груди (эти истертые фразы как нельзя более точно выражали его странные ощущения), он почувствовал себя счастливым, взволнованным, нетерпеливым. В памяти его возникли звучные слова, которые шептали друг другу Джессика и Лоренцо[118], подхватывая запев: «В такую ночь»; сквозь затейливую шутку ослепительно сверкала владеющая ими страсть. Он не понимал, чем дышит эта ночь, от чего все его чувства так обострены; ему чудилось, что весь он — душа, которая впитывает звуки, запахи и вкус земли. Он еще никогда так утонченно не воспринимал красоту. Он боялся, что Салли заговорит и нарушит очарование, но она не произносила ни слова, и ему захотелось услышать звук ее голоса — глубокие, грудные ноты, казалось, были голосом самой деревенской ночи.

Они дошли до поля, которое надо было перейти, чтобы вернуться к хижинам. Филип прошел первый, чтобы придержать калитку.

— Ну вот, тут я с вами, пожалуй, прощусь.

— Спасибо, что проводили меня до самого дома.

Она подала ему руку, и, пожимая ее, он попросил:

— Если бы вы были добрая, вы бы поцеловали меня на прощание, как все дети.

— Пожалуйста, — сказала она.

Филип шутил. Ему захотелось поцеловать ее просто потому, что у него было легко на сердце и она ему нравилась, а ночь была так прекрасна.

— Спокойной ночи, — сказал он, чуть слышно смеясь и притягивая ее к себе.

Она подставила ему губы: они были теплые, нежные, мягкие; он не отнял своего рта — ее губы были как цветок; потом, сам не зная как, не понимая, что делает, он обнял ее. Она молча ему покорилась, тело у нее было крепкое, сильное. Он почувствовал, как у его груди бьется ее сердце. Тогда он потерял голову. Чувство хлынуло, словно прорвав плотину. Он увлек ее в густую тень изгороди.

 

 

Филип спал как убитый и с испугом вздрогнул, почувствовав, что Гарольд перышком щекочет его лицо. Когда он открыл глаза, раздался восторженный крик. Но Филип никак не мог проснуться.

— А ну-ка, лежебока, вставайте, — сказала Джейн. — Салли говорит, что, если вы не поторопитесь, она не будет вас ждать.

Тогда он припомнил все, что случилось. Сердце у него упало, и, приподнявшись на постели, он замер: он не знал, как посмотрит ей в глаза; его мучило раскаяние, и он горько, горько каялся в том, что наделал. Что она ему скажет сегодня утром? Он страшился встречи с ней и спрашивал себя, как он мог совершить такую глупость. Но дети не дали ему раздумывать; Эдуард схватил его купальные трусы и полотенце, Ательстан стащил с него одеяло, и через три минуты все они скатились по лестнице на дорогу. Салли ему улыбнулась. И улыбка была такой же нежной и невинной, как и прежде.

— Ну и долго же вы одевались, — сказала она. — Я уж думала, вы никогда не придете.

В ее тоне не было и капли смущения. Филип ждал, что он изменится, резко или хотя бы едва заметно; ему казалось, что в ее словах он почувствует стыд, злобу, а может, и какую-то новую фамильярность, но ничего этого не произошло. Она была совершенно такой, как прежде. Болтая и смеясь, они все вместе пошли к морю. Салли была тиха (но она ведь и всегда была сдержанна, немногословна — он никогда ее другой не видел) и мила. Она не пыталась завести с ним разговор, но и не избегала его. Филип был поражен. Он думал, что ночное происшествие произведет в ней переворот, но у нее был такой вид, словно ничего не случилось; вчерашнее могло быть сном; он шел (за одну его руку цеплялась маленькая девочка, за другую — мальчик), разговаривал, делая вид, будто его ничто не тревожит, и все время старался объяснить себе ее поведение. Может быть, Салли хотела, чтобы этот эпизод был забыт? Может быть, чувства взяли над ней верх, как и над ним, и она относилась к тому, что произошло, как к несчастной случайности, о которой лучше забыть? Но мог ли он приписывать ей ту ясность мысли и зрелую мудрость, которые не соответствовали ни ее возрасту, ни ее натуре? Однако что он знает о ее натуре? В ней всегда было что-то загадочное.

В воде они играли в лапту, и купание было таким же веселым, как и накануне. Салли пеклась о них всех, не спускала с них заботливых глаз, звала, когда они заплывали слишком далеко. Она степенно плавала, пока остальные дурачились, и время от времени переворачивалась на спину, чтобы полежать на воде. Потом она вышла на берег и стала вытираться; она потребовала чтобы вылезли и остальные; наконец в море остался один Филип. Он воспользовался случаем, чтобы поплавать всласть. Сегодня, во второй раз, он уже лучше чувствовал себя в холодной воде и наслаждался ее соленой свежестью; его радовало, что он может свободно владеть всем телом, и он плыл, широко и сильно взмахивая руками. Но Салли, завернувшись в полотенце, подошла к воде.

— А ну-ка, Филип, сию же минуту выходите! — закричала она, словно он был мальчишкой на ее попечении.

И, когда он подплыл поближе, смеясь над ее повелительным тоном, она его пробрала:

— Разве можно так долго купаться? Губы совсем синие — поглядите, у вас зуб на зуб не попадает!

— Ладно, выхожу.

Она никогда еще так с ним не разговаривала. Казалось, то, что между ними произошло, давало ей какую-то над ним власть, она стала относиться к нему, как к ребенку, о котором надо заботиться. Через несколько минут они оделись и пошли домой. Салли посмотрела на его руки.

— Глядите, они у вас совсем синие.

— Ерунда. Просто кровообращение чуть-чуть нарушено. Через минуту все будет в порядке.

— Дайте-ка их мне.

Она взяла его руки в свои и стала их тереть, сначала одну, а потом другую, пока они не порозовели. Растроганный Филип, недоумевая, наблюдал за ней. Из-за детей он не мог ей ничего сказать, а поймать ее взгляд ему никак не удавалось; он был уверен, что она и не думает прятать от него глаза, просто так получалось. И в течение всего дня она ничем не показала, что ощущает новизну их отношений. Разве что была чуть-чуть разговорчивее обычного. Когда они пришли работать на хмельник, Салли пожаловалась матери, какой Филип непослушный: он не хотел вылезать из воды, пока не посинел от холода. Невероятно, но эта ночь ее ничуть не изменила; в ней появилось только какое-то покровительственное чувство к нему, родилась инстинктивная потребность его опекать, совсем как маленьких сестер и братьев.

Они остались наедине только вечером. Она готовила ужин, а Филип сидел на траве возле костра. Миссис Ательни ушла в деревню за покупками; дети побежали играть. Филип никак не решался заговорить. Он очень нервничал. Салли ловко хозяйничала с самым безмятежным видом, ее ничуть не смущало тяготившее его молчание. Он не знал, с чего начать. Салли редко разговаривала, разве что если к ней обращались или ей самой надо было сообщить что-нибудь особенное. Наконец Филип не выдержал:

— Салли, вы на меня не сердитесь? — выпалил он.

Она спокойно подняла глаза и поглядела на него без всякого волнения.

— Я? Нет. А за что мне на вас сердиться?

Он опешил и не смог ничего ответить. Она сняла крышку с горшка, помешала его содержимое и снова покрыла крышкой. В воздухе вкусно запахло. Салли посмотрела на Филипа с чуть приметной улыбкой в уголках рта: улыбка была у нее больше в глазах.

— Вы мне всегда нравились, — сказала она.

Сердце у него вдруг бешено забилось, и кровь прилила к щекам. Он неестественно ухмыльнулся.

— Вот не знал…

— Потому что глупый.

— Не пойму, что вам во мне нравится.

— Да я и сама не пойму. — Она подбросила щепок в огонь. — А вот сразу почувствовала, что вы мне нравитесь, в тот день, когда вы пришли, — помните, вы ночевали на улице и вам нечего было есть? Мы еще с мамой приготовили вам постель Торпа…

Филип покраснел снова — он не знал, что этот случай ей известен. Сам он о нем вспоминал с ужасом и глубочайшим стыдом.

— Вот почему никто другой мне не был нужен. Помните того молодого человека — мама думала, что я за него выйду замуж? Я разрешила ему зайти к нам выпить чаю, потому что он так ко мне приставал, но я ведь заранее знала, что откажу ему.

Филип был так поражен, что просто онемел. У него было какое-то странное чувство, он не понимал, какое именно, но, может быть, это и было счастье. Салли снова помешала в горшке.

— Хоть бы дети поскорей пришли. Куда они девались? Ужин совсем готов.

— Сходить мне их поискать? — спросил Филип.

Говорить о повседневных делах было большим облегчением.

— Пожалуй, сходите… Вот и мама идет.

И, когда он поднялся, она спросила без всякого смущения:

— Пойти мне сегодня с вами погулять, когда я уложу детей?

— Да.

— Тогда обождите меня возле мостков, я приду, когда освобожусь.

Он сидел на мостках под звездным небом и ждал ее; по бокам возвышалась живая изгородь с почти уже спелой черной смородиной на кустах. От земли поднимались дурманящие запахи ночи, а воздух был ласков и недвижим. Сердце его бешено билось. Он не мог понять, что с ним происходит. Страсть в его представлении была связана со стонами, слезами и одержимостью, но ничего подобного у Салли не было; и тем не менее что же, кроме страсти, могло заставить ее отдаться ему? Но можно ли питать к нему страсть? Его нисколько не удивило бы, если бы она увлеклась своим двоюродным братом Питером Гэнном — высоким, сухощавым, стройным парнем с загорелым лицом и смелой, уверенной походкой. Филип не понимал, что Салли могла в нем найти. Да он и не знал, любит ли она его так, как умел любить он. Но что же тогда? Он ведь был уверен в ее чистоте. У него было подозрение, что тут сыграло роль многое, чего она, может быть, и не сознавала, — хмельной воздух летней ночи, здоровый, естественный инстинкт женщины, нежность, переполнявшая сердце, привязанность, в которой было что-то материнское или сестринское; она отдала все, что имела, потому что душа ее была щедра и милосердна.

Он услышал шаги на дороге; из тьмы появилась ее фигура.

— Салли! — прошептал он.

Она остановилась, а потом подошла к мосткам и принесла с собой чистые, благоуханные запахи природы. Казалось, что от нее исходит аромат только что скошенного сена, душистого зрелого хмеля, свежесть молодой травы. Губы ее были такими мягкими, когда они прикоснулись к его губам, а сильное, красивое тело — упругим под его ладонями.

— Мед и молоко, — прошептал он. — Ты как мед и молоко.

Он закрыл ей своими губами глаза и целовал ее веки — сначала одно, а потом другое. Ее сильная, мускулистая рука была обнажена до локтя; он провел по ней пальцами, поражаясь ее красоте — она словно светилась; кожа была такая, какую любил писать Рубенс, — поразительно белая, прозрачная, а сверху золотился пушок. Это была рука саксонской богини, но у небожителей не бывает такой чарующей и такой земной естественности; Филипу она напоминала деревенский сад, где растут милые каждому сердцу цветы: мальвы, белые и красные розы, чернушки и турецкие гвоздики, жимолость, дельфиниумы и камнеломка.

— Как ты можешь меня любить? — спросил он. — Жалкого калеку, ничтожного урода…

Она взяла его лицо обеими руками и поцеловала в губы.

— Ты ужасно глупый, вот ты кто, — сказала она.

 

 

Когда сбор хмеля кончился, Филип вместе со всеми Ательни вернулся в Лондон; в кармане у него лежало извещение о том, что он принят ординатором терапевтического отделения в больницу св.Луки. Он снял скромную квартиру в Вестминстере и в начале октября приступил к своим обязанностям. Работа была интересная и разнообразная, он каждый день узнавал что-то новое и чувствовал, что понемногу начинает приносить пользу; к тому же он часто виделся с Салли. Такая жизнь ему казалась необычайно приятной. К шести часам он уже был совершенно свободен — кроме тех дней, когда вел амбулаторный прием, — и отправлялся в мастерскую, где училась Салли, чтобы встретить ее после работы. Против «служебного входа» или чуть подальше, на углу, всегда дежурило несколько молодых людей, и девушки, выходившие из мастерской попарно или маленькими группами, подталкивали друг друга локтями и хихикали, узнавая своих ухажеров. Салли в гладком черном платье была совсем непохожа на ту деревенскую девчонку, которая собирала с ним хмель. Она быстро выходила из мастерской, но замедляла шаг, как только он ее нагонял, и улыбалась ему своей спокойной улыбкой. Они шли рядом по людной улице. Он рассказывал ей о своей работе в больнице, а она — о том, что делали сегодня в мастерской. Филип знал по именам девушек, с которыми она работала. Оказалось, что Салли обладает острым, хотя и сдержанным, чувством юмора: ее замечания по поводу товарок или их молодых людей были полны неожиданного комизма. У нее была способность подметить характерную деталь и рассказать о ней с самым серьезным видом, словно тут не было ничего смешного, но с такой убийственной точностью, что Филип покатывался со смеху. Тогда она поглядывала на него краешком глаза, который лучился от смеха, — видно, она понимала комизм того, что рассказывает. Здоровались они за руку и прощались так же официально. Однажды Филип предложил ей зайти к нему выпить чаю, но она отказалась.

— Нет, не хочу. Это будет странно выглядеть.

Они никогда не заговаривали о любви. Ей, по-видимому, вполне хватало его общества во время этих прогулок. Однако Филип был убежден, что она рада с ним бывать. Она оставалась для него такой же загадкой, как и в начале их отношений. Ее поведение было ему непонятно, но, чем больше он ее узнавал, тем больше к ней привязывался: она была расторопна и сдержанна, в ней было какое-то удивительное прямодушие; чувствовалось, что можно на нее положиться во всем.

— Ты необыкновенно хороший человек, — сказал он как-то ей ни с того ни с сего.

— Да, небось, ничуть не лучше других, — ответила она.

Филип знал, что не любит ее. Он чувствовал к ней огромную симпатию; ему с ней было хорошо — удивительно, до чего ему с ней было покойно, — к тому же, как ни смешно это звучит, он питал уважение к этой девятнадцатилетней швейке. И его восхищало ее завидное здоровье. Она была великолепным образцом человеческой породы, без всякого изъяна, а физическое совершенство всегда вызывало у него благоговение. Он чувствовал себя недостойным ее.

Но вот однажды, недели через три после их возвращения в Лондон, они шли рядом, и он заметил, что она как-то особенно молчалива. На ее всегда таком ясном лбу пролегла тонкая черточка; казалось, она вот-вот нахмурится.

— Что случилось? — спросил он ее.

Она смотрела не на него, а прямо перед собой; щеки ее густо зарумянились.

— Не знаю.

Он мгновенно понял, что она хотела оказать. Сердце его вздрогнуло, и он почувствовал, что от лица отхлынула кровь.

— Ты думаешь? Ты боишься, что ты…

Он осекся. Слова застряли у него в горле. Такая возможность никогда не приходила ему в голову. Тут он увидел, что губы ее задрожали и она изо всех сил старается не заплакать.

— Я еще не уверена. Может, все и обойдется.

Они молча дошли до угла Чансери-лейн, где он всегда с ней прощался. Она протянула ему руку и улыбнулась.

— Рано еще беспокоиться. Будем надеяться, что все обойдется.

Он расстался с ней в полном смятении; в голове его беспорядочно теснились мысли. Ну и дурак! Безмозглый, непроходимый дурак! Он злобно ругал себя, твердя одно и то же десятки раз. Как он себя презирал! Нужно же было попасть в такую петлю! Мысли его безудержно неслись, обгоняя друг друга, путаясь, словно части головоломки, в каком-то ужасном кошмаре, и он с отчаянием спрашивал себя, что же он будет делать. Будущее, казалось, было так ясно; все, о чем он долго мечтал, стало наконец осуществимым, а вот теперь его невообразимая глупость воздвигла это новое препятствие. Филипу никогда не удавалось побороть в себе то, что, как он знал, мешало ему спокойно существовать, — своей страсти жить завтрашним днем; едва только успел он устроиться на работу в больнице, как все его помыслы уже были обращены на будущие странствия. Раньше он часто принуждал себя не думать о будущем — ведь от этих мыслей он только впадал в отчаяние; но теперь, когда цель была так близка, он не видел вреда в том, чтобы уступить непреодолимому влечению. Прежде всего он поедет в Испанию. Это была страна его мечты; он проникся ее духом, ее романтикой и величием ее истории; он чувствовал, что в ней он отыщет то, чего ему не может дать никакая другая страна. Он знал ее прекрасные старинные города так, словно с детства бродил по их кривым улочкам, — Кордову, Севилью, Толедо, Леон, Таррагону, Бургос. Самыми близкими ему художниками были великие испанские мастера; у него замирала душа, когда он представлял себе свой восторг перед теми творениями, которые столько говорили его наболевшему, беспокойному сердцу. Он прочел ее великих поэтов, куда лучше выразивших душу своего народа, чем поэты других стран, ибо вдохновение свое они черпали не из источников, общих для всей мировой литературы: их вдохновляли выжженные, напоенные горьким запахом равнины и суровые скалы родной земли. Еще несколько месяцев, и он услышит язык, который лучше всего выражает величие души и страсти. Природный вкус подсказывал ему, что Андалузия, быть может, слишком податлива, чувственна и даже вульгарна, чтобы утолить его пыл; Филипа больше влекли открытые ветрам просторы Кастилии и каменистые громады Арагона и Леона. Он сам еще толком не знал, что он там встретит, но чувствовал: в Испании он обретет силу, которая поможет ему легче воспринять все чудеса еще более далеких и чуждых ему стран.

Ведь это будет только начало. Он связался с различными пароходными компаниями, которые нанимали на свои суда врачей; он знал пути этих судов, выяснил у плававших на них людей все преимущества и недостатки каждой линии. Он заранее отказался от службы на судах компаний «Ориент» и «П. и О.», зная, как трудно получить на них место; к тому же на этих пассажирских линиях и у судового врача мало оставалось досуга; но были и другие компании — их большие торговые суда неторопливо плыли на Восток, заходя в самые различные порты и простаивая там от одного дня до двух недель, — вам хватало времени, чтобы все осмотреть, а часто удавалось даже съездить в глубь страны. Жалованье было маленькое, и питание разве что сносное, вот почему на эти должности находилось немного желающих; врач с лондонским дипломом мог наверняка рассчитывать, что его возьмут. И, так как на этих судах не бывало пассажиров, кроме какого-нибудь случайного попутчика, плывшего по своим делам из одного Богом забытого места в другое, жизнь на борту шла мирно и привольно. Филип повторял наизусть список портов, куда они заходили, и перед ним вставали видения, озаренные тропическим солнцем, сверкающие волшебными красками и полные кипучей, таинственной, напряженной жизни. Жизнь — вот чего он жаждал! Наконец-то он столкнется с жизнью лицом к лицу. И, быть может, в Токио или Шанхае он поступит на другое судно и попадет на южные острова Тихого океана. Врачи нужны повсюду. А вдруг ему удастся пройти в глубь лесов Бирмы, побывать в густых джунглях Суматры или Борнео? Он ведь еще молод, и времени у него сколько угодно. К Англии его ничто не привязывает, у него нет друзей; он может годами бродить по миру, познавая красоту, чудеса и щедрость жизни.

И вот — новая напасть. Он не верил, что Салли ошиблась; у него было какое-то странное убеждение, что она права: в конце концов тут не было ничего удивительного, слепому видно, что природа создала ее для материнства. Он знал, что ему делать. Он не может позволить глупой случайности сбить его хоть на шаг с избранного пути. Он вспомнил Гриффитса; легко себе представить, с каким безразличием этот молодой человек принял бы подобную весть; он сказал бы: «Какая досада!» — и тут же, как человек разумный, сбежал; он предоставил бы девушке самой выпутываться из неприятностей. Филип утешал себя, что, раз беда случилась, значит, ее нельзя было избежать. Он виноват не больше, чем Салли: она взрослая девушка и знала, что ей грозит, понимала, чем рискует. Нельзя позволить какой-то случайности разрушить все его жизненные планы. Он один из тех, кому дано остро ощущать скоротечность бытия; как же ему не пользоваться каждым мгновением! Он сделает для Салли все, что возможно; он сейчас в силах дать ей приличную сумму. Волевой человек ни за что не позволит, чтобы ему помешали достигнуть цели.

Филип убеждал себя, понимая, что не сможет так поступить. Ни за что; Он себя знал.

— Воли у меня ни на грош, — бормотал он с отчаянием.

Она доверилась ему и была к нему так добра. Разве он мог совершить поступок, который, как бы он его ни оправдывал, все равно был подлым! Мысль о том, что Салли несчастна, не даст ему во время путешествия ни минуты покоя. А ее отец и мать! Они всегда относились к нему душевно, нельзя же платить им черной неблагодарностью! Единственное, что ему оставалось, — это как можно скорее жениться на Салли. Он напишет доктору Сауту, сообщит, что женится, и, если тот еще не раздумал, примет его предложение. Лечить бедноту — самое подходящее для него дело; там не будут обращать внимания на его хромоту и насмехаться над тем, что у него такая простенькая жена. Странно было думать о Салли как о жене — у него сразу просыпалось какое-то непривычное чувство нежности; к сердцу приливала горячая волна, когда он вспоминал о том, что у него скоро родится ребенок. Он не сомневался, что доктор Саут обрадуется его приезду, и представлял себе, как они с Салли заживут в рыбачьей деревушке. У них будет маленький домик у самого моря; сев у окна, он сможет смотреть на проходящие корабли — они поплывут в те страны, куда ему уже никогда не попасть. А вдруг в этом-то и есть высшая мудрость? Кроншоу говорил, что счастлив тот, кто силой воображения подчиняет своей власти державных близнецов — пространство и время; он может пренебречь фактами. И он прав. «Навек твоя любовь, навек ее краса».

Свадебным подарком жене будут все его возвышенные мечты. Да, он принесет себя в жертву. Филип был упоен красотой своего подвига и думал о нем весь вечер. Он так разволновался, что не смог читать. Его потянуло из дома на улицу, и он зашагал по Бэрдкейдж-уок; на сердце у него было радостно, он был вне себя от нетерпения. Ему хотелось поскорее увидеть, какое счастливое лицо будет у Салли, когда она услышит его предложение; если бы не было так поздно, он побежал бы к ней не мешкая. Он рисовал себе долгие вечера, которые они будут просиживать с ней в уютной гостиной — шторы они не опустят, чтобы можно было видеть море, — он с книгой, она с шитьем в руках; тень от абажура сделает ее милое лицо еще красивее. Они вместе будут растить своего ребенка, а когда ее глаза встретятся с его глазами, он увидит в них сияние любви. Рыбаки с их женами, которых он будет лечить, очень к ним привяжутся, а они с Салли в свою очередь разделят с этими простыми людьми их радости и горести. Но мысли его все время возвращались к сыну — его ребенку и ее. Он уже чувствовал к этому ребенку страстную привязанность. Мысленно он гладил его стройные ножки; он знал, что ребенок будет красивым; он передаст ему по наследству все свои мечты о богатой, бурной жизни. И, вспоминая долгий искус своей юности, он принимал его без сожаления. Он принимал свое уродство, которое так калечило его жизнь; он знал, что оно ожесточило его душу, но именно благодаря ему он приобрел благотворную способность к самопознанию. Без нее он не мог бы так остро ощущать красоту, страстно любить искусство и литературу, взволнованно следить за сложной драмой жизни. Издевки и презрение, которым он подвергался, заставили его углубиться в себя и вырастили цветы — теперь уже они никогда не утратят своего аромата. Он понял, что гармония, совершенство — редчайшее явление на свете. У каждого — свой недостаток, телесный или духовный; он перебрал в памяти всех, кого знал (весь мир — это больница, тщетно искать в нем гармонии): перед его мысленным взором прошла вереница изуродованных тел, искалеченных душ, больных физически — сердцем или легкими, больных психически — с атрофией воли, со страстью к алкоголю. Они ведь были беспомощными орудиями слепого случая. Он прощал Гриффитсу его предательство и Милдред — муки, которые она ему причинила. Что они могли с собой поделать? Мудрость в том, чтобы брать от людей хорошее и быть терпимым к дурному. В памяти его возникли слова умирающего Бога:

«Прости им, ибо не ведают, что творят».

 

 

Филип договорился с Салли встретиться в субботу в Национальной галерее. Она должна была прийти сразу же, как освободится в мастерской, и пообедать с ним. Филип не видел ее уже два дня, но состояние душевного подъема не оставляло его ни на минуту. Его так радовало это чувство, что он и не пытался увидеть Салли пораньше. Он сотни раз твердил себе, что он ей скажет и как он ей это скажет. Теперь его нетерпение достигло апогея. Он написал доктору Сауту, и в кармане у него лежала полученная утром телеграмма: «Выгоняю инфантильного идиота. Когда приедете?» Филип шел но Парламент-стрит. День был ясный; морозное, яркое солнце бросало пляшущие блики на тротуар. Улица кишела людьми. Вдали висела нежная дымка, смягчавшая величественные контуры зданий. Филип пересек Трафальгар-сквер. Вдруг его словно что-то ударило: впереди шла женщина, которую он принял за Милдред. У нее была такая же фигура, и она так же чуть-чуть волочила ноги. Не рассуждая, задыхаясь, он кинулся ее догонять, пошел рядом, а когда женщина повернулась, увидел, что это не она. У этой лицо было куда старше, с морщинистой, желтой кожей. Филип замедлил шаги. У него отлегло от сердца, но он тут же поймал себя на том, что почувствовал разочарование, и ужаснулся. Неужели он так и не избавится от своей страсти? Несмотря ни на что, где-то в глубине души навсегда притаилась непонятная, проклятая тяга к этой подлой женщине. Любовь к ней причинила ему столько страданий, что он уже никогда, никогда не избавится от этой любви. Только смерть наконец утолит его желание.

Но он сразу же взял себя в руки. Он вспомнил о Салли, о ее милых синих глазах, и его губы сами собой заулыбались. Он поднялся по ступеням Национальной галереи и сел в первом зале, чтобы увидеть ее, как только она войдет. У него всегда становилось покойно на душе, когда его окружали картины. Даже не разглядывая их в отдельности, он словно окунался во все это великолепие красок и линий. Но мысли его были поглощены Салли. Как приятно будет увезти ее из Лондона, где ей совсем не место, словно васильку в цветочном магазине среди орхидей и азалий; он понял это в Кенте, на хмельнике, и был уверен, что она расцветет под ласковым небом Дорсета. Но вот она вошла, и он встал ей навстречу. На ней было черное платье с белыми манжетами и круглым батистовым воротничком. Он поздоровался с ней за руку.

— Давно меня ждешь?

— Нет. Минут десять. Ты голодна?

— Не очень.

— Тогда давай немножко посидим, хорошо?

— Как хочешь.

Они сели рядышком и помолчали. Филипу было хорошо возле нее. Его согревала ее сияющая юность. Она словно излучала жизненную силу.

— Ну как твои дела? — спросил он наконец, чуть-чуть улыбаясь.

— О, все в порядке. Это была ложная тревога.

— Правда?

— Ты рад?

Филипом вдруг овладело странное чувство. Он был уверен, что опасения Салли не напрасны, ему даже и в голову не приходило, что тут может быть ошибка. Все его планы сразу рухнули, и будущая жизнь, которую он так ясно себе представлял, оказалась всего лишь несбыточным сном. Он опять был свободен. Свободен! Ему не нужно отказываться от своих планов, и он снова может распоряжаться своей жизнью, как ему заблагорассудится. Но он почему-то чувствовал не радость, а уныние. У него защемило сердце. Будущее мерещилось ему бесцельным и одиноким, словно он много лет носился по бурным морям, терпя опасности и лишения, и вот наконец вдали показалась тихая гавань, но стоило ему к ней подойти, как поднялся встречный ветер и снова погнал его в безбрежное море. И, так как все его помыслы были уже полны жизнью на суше, среди бархатных лугов и тенистых рощ, пустынные воды океана вызывали в нем только отчаяние. Он больше не мог выносить треволнений и одиночества. Салли поглядела на него своими ясными глазами.

— Неужели ты не рад? — повторила она. — А я-то думала, что ты ног под собой не будешь чуять от радости.

Лицо его вытянулось; он поглядел на нее жалобно.

— Как ни странно, нет, — пробормотал он.

— Смешной! Почти все мужчины бывают рады.

И тут он понял, что обманывал себя: брак для него не был самопожертвованием, мысль о нем внушила тоска по дому, по жене, по любви, а теперь, когда все это ускользало от него, ему стало очень горько. Ему хотелось этого больше, чем чего бы то ни было на свете. Что ему Испания и все ее города — Кордова, Толедо, Леон; что ему пагоды Бирмы и лагуны южных морей? Обетованная земля была здесь, с ним рядом. Он вдруг подумал, что всю жизнь гонялся за тем, что внушали ему другие — устно и в книгах, — не понимая, чего жаждет его собственная душа. Всю жизнь он пытался поступать так, как велел ему рассудок, а не гак, как требовало сердце. И вот теперь он с радостью отмахнулся бы от всех своих выдуманных идеалов. Он вечно жил будущим, завтрашним днем, а настоящее, сегодняшнее всегда уходило у него из-под рук. А чего стоят эти идеалы? Он подумал о своей мечте свести в стройный и прекрасный узор бессчетные и бессмысленные явления жизни; как же он не заметил, что самый простой узор человеческой жизни — человек рождается, трудится, женится, рожает детей и умирает — и есть самый совершенный? Отказаться от всего ради личного счастья — может быть, и означает поражение, но это поражение лучше всяких побед.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: