Герман Нагаев
КАЗНЕН НЕОПОЗНАННЫМ...
ПОВЕСТЬ О СТЕПАНЕ ХАЛТУРИНЕ
Глава первая
Широко, привольно катит свои воды красавица Вятка!
Высоко вздымается правый крутой берег. Его узкое, каменистое подножие отвесно уходит в темную глубокую воду. А за рекой — желтые солнечные плесы в зарослях ивняка, низкий обрывистый берег с ромашковыми лугами и леса, леса — без конца и края...
Река течет не быстро, и гладь ее ровная, спокойная. Видно, как купаются в ней легкие облака и лежит тяжелая тень высокого берега.
Если в утреннюю рань выбраться на лодке на середину реки и лечь на корму лицом вниз, то можно увидеть чистое песчаное дно и скользящих вниз по течению, свернувшихся кольцами, словно кованых из серебра, стерлядей.
Только на повороте река темнеет и морщится. Правый берег надвигается, нависает красными утесами. Но, минуя крутояр, река течет опять спокойно, размашисто. Высокий берег отдаляется, переходит в зеленые увалы, а то и совсем пропадает за лесом, спускающимся к самой воде.
По гребню тянется старинный Вятский тракт — большая проезжая дорога, изрытая колеями и колдобинами. По обеим сторонам тракта стоят вековые березы с густыми ветвистыми кронами и с корявыми, почерневшими от времени стволами.
С одной стороны тракта раскинулись крестьянские поля, как бы огороженные хвойными лесами, с другой — за сизой гладью реки — разлив тайги. Вдоль тракта, у могучих берез жмутся бедные деревушки с избами, крытыми соломой, с рябинами и черемухой у плетней да с «черными» банями на огородах. Кругом раздолье и тишина! Тишина устоявшаяся, дремучая...
Если ехать из Котельнича в Вятку, то тракт вначале потянется над самой рекой по крутояру, а потом станет отклоняться в сторону, огибая глубокие овраги и пересекая реки.
|
Хоть и разбит тракт местами, а ехать летом по нему хорошо. Смотришь в дальние дали — и душа радуется. Думаешь, ширь-то какая! Простор! Вот она — богатырская матушка-Русь!..
Но не приведи бог ехать в этих местах в лютые морозы и снежную коловерть. Зимой тут вьются две дороги: одна по старому тракту, по крутояру, а другая внизу, в затишье, по льду реки. Но и та и другая ненадежны, когда несколько суток кряду кружит метель и вокруг не видать ни зги. Старые ямщики предпочитают санный путь по реке. Но едут с оглядкой — метель может налететь нежданно-негаданно. Стараются засветло выбраться на гору и добраться до постоялого двора. На горе, хоть и редко, все же попадаются деревни. А если метель захватит на реке, считай — пропал. На реке — никакого спасения.
Особенно суров в этих краях февраль. Сугробы наметает такие, что избы узнают лишь по дыму.
На дорогах бывают такие рытвины, что лошадь с санями скрывает. В феврале метет чуть ли не каждый день...
Вот в такое-то время в 1869 году из Котельнического острога в Орлов, звеня колокольчиком, выехала санная кибитка с арестантом и двумя жандармами.
Арестант —чернобородый молодой человек в железных очках, тулупе и валенках — был посажен в глубь кибитки. Жандармы, тоже в тулупах поверх шинелей, сели ближе к ямщику и велели трогать. Утро было тихое, морозное. Лошадь бежала рысцой.
Жандармы, устроившись поудобней на сене и опустив рогожи, прикрывавшие кибитку от ветра, сразу же задремали. Арестант жадно смотрел в щель между рогожами на заснеженные поля, недалекий, подернутый синевою лес и думал...
|
Арестанта звали Евпиногор Ильич Вознесенский. Еще три года назад, в 1866 году, он был схвачен прямо в Петербургском университете и посажен в крепость. Он был товарищем Дмитрия Каракозова, казненного за покушение на Александра П. Вознесенского около трех лет держали в крепости как соучастника покушения, но не найдя достаточных улик, сослали на пять лет в Вятский край.
Этой осенью его вместе с другими осужденными по делу Каракозова привезли в Нижний Новгород и там, дожидая другую партию ссыльных, около месяца держали в пересыльной тюрьме. Затем обе партии пароходом отправили в Вятку.
Двигались по. Волге, потом по Каме и наконец по Вятке-реке. Перед Котельничем ударил мороз. По реке поплыла снежная шуга. Пароход еле пробился к берегу и был скован льдом верстах в семи от города. Конвойные велели ссыльным выходить и погнали их пешком в городской острог, под секущим ветром.
Евпиногор, одетый по-осеннему, схватил воспаление легких. Его положили в больницу, где он и пролежал больше двух месяцев. И вот сейчас, последним из ссыльных, отбывал он к месту назначения, в уездный городок Орлов.
Погода стояла хорошая. В сумерках кибитка подкатила к большому торговому селу, что находилось на полпути. Заночевали на постоялом и утром, чуть свет, выехали в Орлов.
Поначалу было тихо, а в полдень, когда кормили лошадь и обедали, подул ветерок, потянулась поземка.
— Не заночевать ли здесь, господин унтер? — спросил возница.— Как бы метель не разыгралась.
|
— Да уж недалече, авось доедем.
— Дело ваше,— хмуро сказал возница и стал подтягивать чересседельник.
Пока ехали деревней и лесом, лошадь бежала ходко. Но выехав в поле, она пошла шагом, наклонив голову. Снег был глубок, и навстречу дул резкий ледяной ветер, хлестал снежной крупой.
— Не воротиться ли, господин унтер? Вроде усиливается метель.
Жандарм, закутанный по самый нос в тулуп, выглянул из кибитки.
— Да вон уж купола виднеются — гони! Возница взмахнул хлыстом, гикнул на лошадь.
Она потрусила мерной рысью, но скоро опять перешла на шаг.
Снег повалил гуще, ветер завыл, засвистел еще сильней. Быстро стемнело. Огоньки, мелькнувшие было впереди, скрылись в снежной мгле. Лошадь б брела медленно, понуро и скоро совсем стала.
Ямщик спрыгнул в рыхлый снег, обошел кругом возка и застучал в кибитку:
— Господин унтер, беда! Ох беда! Сбились мы с дороги...
Деревня Верхние Журавли спала под завывание метели. Только у Халтуриных, в высоком пятистенке над ручьем, теплился слабый огонек.
В просторной кухне с большой русской печью и полатями, освещенной дрожащим светом лучины, было тепло, пахло овчинами, просыхающими валенками и пареной репой.
Хозяин, Николай Никифорович, степенный бородатый мужик, подшивал у стола старые кукарские расписные пимы. Сын Иван, рослый, широкоплечий парень, постриженный под горшок, сидел рядом на табуретке — следил за лучиной. Дородная, не утратившая былой красоты Ксения Афанасьевна возилась у печки с чугунками и корчагами. Остальные домочадцы (а их был полон дом) сидели на широких лавках да лежали на полатях, слушая неторопливый рассказ худенького старичка странника.
В завывании метели послышался отдаленный свист.
— Никак, леший свистит,— вздохнул старичок и перекрестился.— Ну и погодушка нынче, помилуй бог! Самый лютый зверь из норы носа не высунет. А ведь мне, любезные мои, доводилось в этакую непогодь ночевать в перелеске. Пробирался я тогда с одним разорившимся купцом на богомолье в Соловецкий монастырь. Одежонка у нас была самая нищенская. Оба в лаптях да в стареньких полушубках — беда... А метель нас прихватила на поле. Кутет, метет — не видать ни зги. Куда податься?
— Да как же вы живы-то остались? — со вздохом спросила хозяйка.
— И не спрашивай, голубушка, сами не знаем. Бредем наугад по снегу, согнувшись в три погибели, творим молитвы и вроде бы видим сквозь метель небольшой ельник. Мы туда. Смотрим — елки занесены снегом по самые вершины, а внизу — лаз, должно, звери прятались. Мы туда. Забились в снег по нос и вроде бы тепло. Ну, думаем, господь нас укрыл... Только бы, думаем, не уснуть, а то замерзнем. И, прижавшись друг к другу, стали мы вслух молитвы читать. Так, с молитвой и просидели до утра. А утром обоз поблизости шел — и довезли нас до деревни.
— Погодь, дед. Кричит кто-то,— остановил хозяин, прислушиваясь.
Иван встал, приоткрыл дверь.
— Ну что?
— Не слыхать...
— Это ветер завывает на все голоса,— сказала хозяйка.
Странник забил ноздри нюхательным табаком, крякнул:
— Вот так и уцелели мы, и до Соловецкого дошли пешком...
С полатей слез младший из сыновей — лохматый подросток Степка. Сунув ноги в чьи-то большие валенки, он накинул шубейку, нахлобучил треух и боком толкнул дверь.
— Ты бы фонарь засветил, Степка.
— Не, я так...
— Ишь какой! — сказал странник и, достав кисет, стал свертывать цигарку, потом протянул кисет хозяину.
Дверь скрипнула, вошел Степка.
— Тять, а тять, там, в логу кто-то зовет и колокольчик раза два звякнул.
— Что мелешь? Должно, померещилось тебе,— прикрикнула мать.
— Нет, я явственно слышал. Кричат в овраге.
— Иван, выдь послушай! — приказал отец. Сняв с гвоздя тулуп и шапку, Иван вышел во двор.
Его ждали молча, прислушиваясь к вою метели. Хозяин не вытерпел, отворил двери.
— Ну что, Иван?
— Вроде кричат,— послышалось в ответ.
— Тогда собирайся, пойдем, должно, почта сбилась с дороги.
Хозяин засветил фонарь, взял веревку и вместе с Иваном отправился в овраг...
Ждали долго... Никто не спал. Целый пучок лучины сжег Степка, прежде чем за окном залаяла собака, зазвенел колокольчик и заскрипели ворота.
— Лошадь распряги, Ванюшка, насыпь овса и укрой теплой попоной,— послышался голос отца,— да посвети вначале приезжим.
На крыльце затопали обледеневшие валенки, и, широко распахнув дверь, в клубах морозного пара вошли двое в тулупах, пропуская вперед невысокого, в запотевших очках, с заиндевелой бородой человека.
Тулуп его был распахнут и волочился по полу. Он ступал одеревенело, ничего не видя, вытягивая вперед белые руки.
— Здравствуйте,— глухо сказал он, снял очки и стал неуклюже протирать их онемевшими пальцами.
— Здравия желаем! — рявкнули оба жандарма, и Степка, увидев под тулупами шинели с медными пуговицами, попятился.
— Батюшки! — всплеснула руками Ксения Афанасьевна.— Да вы же обморозились все!
— Слава богу, до смерти не замерзли.
Вошел хозяин, поставил на лавку ведро со снегом.
— Девки, марш отсюда, будем обмороженных растирать.
Дочери, бабка и тетка-приживалка юркнули в горницу.
— Ну раздевайтесь, гости, да сказывайте — кто и откуда.
— Вот ссыльного везем в Орлов,— кивком головы указал унтер на бородатого.
— Понятно... О господи, да у вас, барин, и щеки обморожены. Давайте-ка я вам разотру. Так... А руки сами трите — вот снег.
Степка залез на полати и, свесив лохматую голову, смотрел, как отец растирал обмороженные лицо и руки ссыльному, как жандармы и ямщик грелись у печки, как мать ставила самовар.
— Вроде бы отходят щеки-то,— сказал отец.— Глядите -«- порозовели... А руки трите сильней, дайте-ка я сам. Вот так... Больно?
— Ничего, терпимо...
— Видите, и руки отходят. Хорошо. Ну как, мать, с самоваром?
— Подогреваю. Сейчас закипит.
— Вот и хорошо. Закусочку нам спроворь да водку достань из подпола. Водка для обмороженных — самое первейшее лекарство.
Сердобольная хозяйка старалась: ей хотелось обласкать арестованного и получше накормить. Уж больно худ он был: щеки ввалились, скулы обтянулись. Лицо казалось зеленоватым. По затрепанной шинели догадалась она, что студент.
Многих ссыльных и арестантов прогоняли через деревню, некоторых даже в кандалах. Знала она, что все это были «политические», страдавшие за то, что хотели сделать облегчение простому народу. Сколько раз плакала, глядя в окно на несчастных! Сколько раз выбегала, чтобы передать горшок молока да краюшку хлеба! А тут бог послал студента в дом. Как не пожалеть его? Как не похлопотать?..
Скоро приезжие, хозяин и старичок странник сидели за самоваром. Хватив по лафитнику и выпив горячего чаю, гости пришли в себя, разговорились.
— Спасибо вам, Николай Никифорович, если бы не вы — мы бы замерзли,— сказал молодой арестант.
— Вон Степку благодарите. Это он ходил до ветру и услышал, как вы кричали.
Арестант встал и, подойдя к полатям, пожал Степке руку.
— Спасибо тебе, Степа. Спасибо! А это возьми от меня на память.— Он достал из кармана маленькую книжечку в кожаном переплете и передал Степану.
— Ой, что же это?
— Басни Крылова. Ты читать умеешь?
— Умею. Еще у дьячка выучился.
— Вот почитай. И другим дай. Это хорошая книга.
— Спасибо!
— Басни, вы говорите? — спросил отец.— Это что же, вроде сказок?
— Да, но более правдивые.
— Ну-ка почитай, голубчик... Не знаю, как звать, величать-то вас.
— Меня зовут Евпиногор Ильич Вознесенский.
— Замысловато. Этак мы и не выговорим. Вы уж позвольте нам попросту, по-деревенски Егором Ильичом вас называть.
— Сделайте одолжение, я не обижусь.
— Так уважьте нас, Егор Ильич, прочитайте хоть одну басню.
— Пожалуйста.
Ссыльный взял у Степана книжку и открыл наугад.
— Слушайте:
— У сильного всегда бессильный виноват:
Тому в Истории мы тьму примеров слышим,
Но мы Истории не пишем;
А вот о том, как в Баснях говорят.
Все притихли, сосредоточились. Ксения Афанасьевна, сидевшая поодаль, поднялась:
— Погодите, я девок позову.
— Не надо! Им пора спать,— сказал отец.— Читайте дальше, Егор Ильич.
Ссыльный поправил очки и продолжал негромко, выразительно:
— Ягненок в жаркий день зашел к ручью напиться;
И надобно ж беде случиться,
Что около тех мест голодный рыскал Волк...
«Как смеешь ты, наглец, нечистым рылом
Здесь чистое мутить питье мое
С песком и с илом?!!...»
— Ишь ты,— усмехнулся хозяин.
Когда светлейший Волк позволит...— продолжал ссыльный и, прочтя несколько строк, перешел на бас:
— Молчи! устал я слушать.
Досуг мне разбирать вины твои, щенок!
Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать.
Сказал, и в темный лес ягненка поволок.
— Ай да басня! — воскликнул хозяин.— Значит, поволок... Съест, и потом ищи виноватого. Так и бывает.
Унтер закашлялся:
— Это что же, может быть, выходит, что мы, жандармы, тоже вроде волков?
— Вы — нет! — отозвался ссыльный.— Вы люди подневольные. Вы сами никого не смеете съесть. Вам, что прикажут...
— Вижу, разговор пошел не в ту сторону,— вмешался хозяин,— да и поздно... давайте-ка спать, господа.
— А далеко еще до Орлова?
— Всего три версты. Утром ребятишки вас проводят — им как раз в училище.
— Пусть ссыльный и ямщик стелются на лавках. А мы ляжем на тулупах у двери,— сказал унтер,— такой порядок.
— Это уж как вам угодно.
Ссыльный подал книжечку Степке и, расстелив на лавке тулуп, лег.
Степка, зажав книжечку в ладонях, подсунул их под щеку и сразу уснул...
Утром, еще затемно, ямщик растолкал храпевших жандармов. Те поднялись, гремя шашками, разбудили ссыльного. Перекусив и попив чаю, стали собираться в дорогу.
Метель прекратилась, под окнами, скрипя полозьями, прошли два обоза в Орлов. Ямщик запряг лошадь и, поблагодарив хозяев, выехал за ворота.
Ссыльный достал из мешочка жестяную коробочку чая, подошел к хозяйке.
— Это вам индийский, Ксения Афанасьевна, за гостеприимство. Простите, больше нечем отблагодарить.
— Что вы, что вы, голубчик! Зачем же? — смутилась хозяйка.
- Возьмите, я очень прошу вас. Не обижайте. У меня еще есть. Ведь ваш муж и сыновья спасли нам жизнь...
— Пошли! — грубо окрикнул старший жандарм и кивнул на дверь.
Ссыльный вздрогнул, молча пожал руки хозяину и старшему сыну, взглянул в полные слез глаза Степки и быстро вышел.
Жандармы затопали на крыльце. Степка и Пашка с холщовыми сумками выскочили вслед за ними.
Когда ссыльный и жандармы уселись, Степка попытался забраться в передок саней к кучеру.
— Куда лезешь? — закричал старший жандарм, топорща усы.— Нельзя! Видишь — арестованного везем... Пошел!
Лошадь побежала рысью. Степка и Пашка, догнав сани, вскочили сзади на полозья и, уцепившись за кибитку, замерли.
Николай Никифорович с Иваном собирались в извоз. Проводив нежданных гостей, они стали снаряжать сани, просматривать упряжь, готовить на дорогу еду. Второй сын, Александр, сел подшивать валенки; девки в горнице ткали холст. Ксения Афанасьевна давно подоила коров и теперь хлопотала на кухне. Тут же, ведя разговор со странником, сидела за прялкой бабка. Третий сын, шестнадцатилетний Василий, разгребал за воротами снег.
В обед, когда вернулись из училища Пашка и Степка, семья расселась за тесовым столом. Хлебали деревянными ложками из большой миски густые, наваристые щи. Отъезжающих в извоз надо было накормить сытно — так повелось исстари.
Когда миска опустела, Никифорович положил ложку на стол.
— Ну что, Пашка, куда жандармы дели арестанта?
— Повезли прямо к исправнику. Мы слышали, как спрашивали дорогу.
— За что же его, сердечного, к нам? — спросила хозяйка.
— За товарища наказание несет,— пояснил странник,— я с ямщиком разговаривал.
— Ну и как ямщик сказывал? — спросил хозяин.
— Будто бы товарищ-то его, Евпиногора, в царя стрелял.
— В царя?!
— Да, в царя, и был повешен. А нашего-то и других прочих, что были с ним заодно,— в Вятскую ссылку.
— Не похоже, чтобы такой тихий, душевный человек на царя покусился.
— Погоди, мать,— остановил Николай Никифорович.— А за что же они царя-то хотели порешить?
— Вроде бы за то, что народ прижимает. Народу послабление думали сделать.
— Бона какие дела... То-то он давеча нам про ягненка читал. Видать, не прост человек. Как там, Степка, в книжке-то сказано?
— «У сильного всегда бессильный виноват»,— выкрикнул Степка.
— Конечно, народу не сладко живется. У нас хоть не было крепостного права, а прижимали так, что вздохнуть мужику не давали. Вроде бы государственные крестьяне мы, а тому неси, этому волоки, энтому отдай! А от чего отдавать-то? Земли мало, да и та совсем не родит. Силы в ней нет — один песок! Только сено, грибы да ягоды выручают. Но и они не каждый год растут... Если б мужики не подавались в отхожие — давно бы перемерли. Мы еще, слава богу, лошадями перебиваемся. И то из-за этих волков двуногих иной раз туго приходится... Да, верно он про ягненка... Верно! Ты эту книжечку, Степка, в училище не таскай. За такие слова небось начальство по головке не погладит.
— Нет, я ее дома буду читать.
— Гляди Егор-то Ильич каков! А? Самого царя-батюшки не побоялся.
— Он хотя и тихий, но страсть какой отчаянный, жандармов совсем не боится,— сказал Степка.
— А ты почем знаешь?
— Мы с Пашкой слышали, как он на них кричал.
— Ну ладно, будя об этом! — прикрикнул отец.— Подавай, мать, кашу, надо успеть управиться засветло.
Семья Халтуриных жила дружно, работяще. Сам Николай Никифорович был мужик грамотный, смекалистый и не любил сидеть без дела.
Земля вокруг скудная: суглинок да супесь, а в дому — десять ртов — не шутка! Может быть, из-за скудных земель и не было в здешних местах помещиков, а крестьяне считались государственными: платили налоги и жили кто как умел.
С незапамятной поры вятский мужик должен был изобретать разные приработки, чтоб не умереть с голоду. Благо — вокруг леса, да такие, что медведь заблудится. А лесная сторона, известно, не только волка, но и мужика досыта накормит. Издавна научились крестьяне кто липу драть, а кто деготь гнать. У Халтуриных было заведено, чтоб работали все — от мала до велика. Жать не можешь — колосья собирай. Косить не под силу — по грибы ступай. Летом вставали с петухами: кто коров пасти, кто лапти плести.
Когда был в силе дед Никифор, Николай со старшими сыновьями хаживал с ним в отхожие — плотничать и столярить. Все Халтурины были плотниками и столярами первой руки. Дом ли срубить и украсить его причудливой резьбой, мебель ли смастерить или какую отделку в богатых хоромах — лучше Халтуриных мастеров не сыскать. Хаживал дед Никифор со своею артелью, составленной из братьев, сыновей и внуков, до самого Петербурга. Работал в Казани, в Нижнем, в Москве. Реками да по бездорожью добирался до Перми, до Екатеринбурга и дальше.
Когда он одряхлел, артельным стал старший брат Николая Никифоровича — Василий.
Сам Николай Никифорович как-то ходил с односельчанами на богомолье в Палестину. Много разных земель прошел, много понасмотрелся. Потянуло его к вольной жизни. Купил он пару хороших лошадей и занялся извозом. Дело оказалось доходным. Понемножку Николай Никифорович приторговывал: то холсты в Нижний свезет, то домотканое сукно для онуч, то звериные шкуры, то полушубки, то пимы. Оттуда тоже ехал не пустой. Так сколачивалась копейка. А как весна — он завсегда дома, и первый хозяин на деревне! С посевами, с сенокосом, со скотиной управлялся своей семьей. Зато уж сидеть никому не давал. Даже маленькие Степка и Пашка за лето заготовляли несколько пудов сушеных грибов и ягод. Белые, подосиновики, маслята, грузди для дома засаливали бочками; рыжики мариновали в четвертных бутылях, подбирали гриб к грибу, не больше наперстка, чтоб пролезал в горлышко.
Как подрастали парнишка или девка, сейчас же учили их рукомеслу. Парней — столярить да плотничать, девок — прясть, ткать, вязать.
А уж лапти да корзинки плести каждый умел сызмальства.
Грамотой пренебрегали: проживут-де и так. Старшие сыновья и дочери были неграмотные. А когда Николай Никифорович посмотрел свет, сразу же младших сыновей отдал в приходское училище. Будучи скуповат, Николай Никифорович зорко следил, чтобы «малыши» не били баклуши.
Вставая из-за стола, он строго взглянул на Пашку и Стенку:
— Чего сидите? Пора за уроки сесть. Глядите у меня — вечером сам проверю.
Пашка со Степкой сняли с гвоздей холщовые сумки, с которыми ходили в училище, и поспешили в горницу: отцу перечить — отведаешь вожжей.
Отец с Иваном отправились во двор снаряжать еще двое саней, которые вместе с лошадьми взяли у дяди Василия.
Второй сын, Александр, разложил в кухне на столе охотничьи припасы. Хотел, чтоб отец видел его приготовления к завтрашнему походу за белками. В этом году Никифорович не пустил Александра в отхожие, так как собирался его женить, но дал урок: за зиму добыть двести белок. Александр обрадовался такому обороту дела и всячески хотел показать отцу, что старается. А сам только и думал о том, как бы побыстрее уехал батюшка — не терпелось увидеться с зазнобой...
Со снаряжением четырех саней было немало хлопот — с ужином припозднились; за стол сели лишь в девять часов. Зато и отец, и Иван,, и странник, ехавший с ними до Вятки, были в хорошем настроении. Перед отъездом, как исстари повелось, хозяйка налила по лафитничку, подвинула плошку с груздями, поставила ядреные огурчики, соленые со смородиновым листом.
Взбодрившись от водочки, странник снова принялся рассказывать о «хождениях», но Никифорович остановил его:
— Погоди, дед, мы с тобой ужо наговоримся дорогой. Пусть лучше Степка нам прочитает из той книжки, что ссыльный оставил.
— Это я могу,,— сказал Степка и вытащил книжку из-за голенища.
— Никак в училище таскал? — строго спросил отец.
— Нет, только дома.
— Гляди! Потеряешь — вожжами отхожу. Ну-ка, про что там?
— «Стрекоза и муравей», «Лев и лисица»...
— А про лошадей нету?
— Про собак есть. Вот послушайте.
Степка, взъерошив волосы, поднес книжечку поближе к огню:
— Ну что, Жужутка, как живешь,
С тех пор, как господа тебя в хоромы взяли?
Ведь помнишь: на дворе мы часто голодали...
«Живу в довольстве и добре,
И ем и пью на серебре;
Резвлюся с барином; а ежели устану,
Валяюсь по коврам и мягкому дивану.
Ты как живешь?»
Степка передохнул, потом заговорил жалобно:
— «Я» отвечал Барбос,
Хвост плетью спустя и свой повеся нос:
«Живу по-прежнему: терплю и холод
И голод,
...И, сберегаючи хозяйский дом,
Здесь под забором сплю и мокну под дождем;
А если невпопад залаю,
То и побои принимаю.
— Ишь ты, как пишет. Ах жалко бедного Барбоса... Ну-ка, вали дальше.
Степка продолжал:
«Да чем же ты, Жужу, в случай попал,
Бессилен бывши так и мал...
Меж тем как я из кожи рвусь напрасно?
Чем служишь ты?»
— «Чем служишь! Вот прекрасно!»
С насмешкой отвечал Жужу:
«На задних лапках я хожу».
— Ну, лихо! — закричал Никифорович.— А ведь есть и такие люди... Сам видал... А вот Егор Ильич — им не чета! Этот на задних лапках ходить не будет. Нет... И мы — Халтурины — тоже. В нашем роду никто перед барином спину не гнул. Вы, ребятишки, на всю жизнь запомните мои слова: лучше бурлацкую лямку. тянуть, лучше, как Барбос, мерзнуть и голодать, чем на задних лапках ходить...
Глава вторая
В семье Халтуриных «самого» любили и уважали. Уважали и побаивались. Был он справедлив, но нравом крут: иногда слово скажет, а иногда залепит такую затрещину, что в глазах помутится. Правда, это случалось не часто, а все же бывало...
Зато и жилось за «батюшкой» хорошо, спокойно. В доме порядок. В посты — постились, в мясоед — отводили душу. На рождество и сами принимали, и в гости ездили. Зимой, как придет воскресенье,— иди в церковь или на гулянку — запрета нет! Но в будний день и думать не смей, чтоб улизнуть из дома.
Хорошо жилось при батюшке, а все же, когда он уехал, все вздохнули с облегчением. В дом Ксении Афанасьевны стали наведываться соседки, девки выволокли из клети и затащили в комнату сундук с нарядами — стали готовиться к посиделкам. Александр, вернувшись с охоты, сразу же ушел к зазнобе в чужую деревню,
Пашка и Степка стали задерживаться в городе, все хотели встретить ссыльного, узнать про его житье-бытье. Степка даже носил в сумке горшочек меда, который просила передать «несчастному» Ксения Афанасьевна.
Только после масляной, когда почернели дороги и на березах городского сада закричали 'первые грачи, ребята изумленно ахнули, столкнувшись лицом к лицу со старым знакомым.
— Егор Ильич! Ваше благородие! — растерянно вскричал Пашка, увидев медные пуговицы на темной студенческой шинели.
— Я, я, здравствуйте, друзья! Не забыли, значит? Очень рад.
— Да как же забыть, Егор Ильич? Мы вашу книжку почти наизусть выучили.
— Это хорошо, Степа. Молодцы! Как дома?
— Все здоровы. Мама послала вам меду. Я целый месяц носил его в сумке. А как вы?
— Спасибо! -Понемножку служу. Однако на нас могут обратить внимание: за мной следят. Идите домой и не пытайтесь меня искать. Я сам вас найду... если будет нужно. Передайте сердечный привет родителям. Идите не оглядываясь. Если кто спросит про меня, скажите, мол, спрашивал, где баня. Прощайте!
Ссыльный вскинул голову и зашагал в противоположную сторону.
Пришло лето — свежее, зеленое, ласковое. Пашка и Степка шли из училища не по тракту, как зимой, а тропинкой, через лес, где заливались малиновки.
— Ну, Степка, кончилось ученье. Что будем делать теперь?
— Хорошо бы на реку сбегать, покупаться.
— Тятька не пустит — дело какое ни то, найдет.
— А мы скажем — рыбачить.
— Днем какая рыбалка? Разве что к вечеру!
— К вечеру и пойдем. Поедим, и давай ловить жух. У меня в прошлом году на муху ельцы и подъязки брали.
С разговорами братья не заметили, как кончился лес — вышли в поскотину. А тут гумна и огороды — до дому двести шагов.
— Смотри, Степка, ворота распахнуты и телега вывезена в огород — должно, отец куда-то собирается. Гляди, на плетне палатка проветривается... уж не на покос ли?
— Вроде никто еще не едет...
— Мало ли что. Видишь, трава-то какая! И погода — на что лучше!
Подходя к воротам, оба услышали шипящий монотонный звук ручного точила:
— Слышь, Степка, косы точат. Выходит, отудились?
— С собой возьмем удочки,— ободряюще сказал брат,— в озере караси с ладонь.
— Ну что, грамотеи, как дела? Кончились ваши занятия? — спросил отец, пробуя пальцем лезвие косы.
— Кончились... Перевели обоих.
— Вот и ладно. Завтра едем на покос. Глядите, какие косы вам изладили. Ну-ка, достань, Иван.
Иван достал с широкой полки две маленькие косы-горбуши с красными изогнутыми круче топорища ручками.
— Нате, да не порежьтесь, они наточены.
Степка любовно погладил изогнутое, как шея лебедя, отшлифованное держало косы, кончиком большого пальца тронул лезвие:
— Огонь!
- То-то. Скажи спасибо Ивану. — И моя хороша! — довольно ухмыльнулся Пашка
— Идите, мать покормит и поедете купать лошадей.
— Правда? Тогда я на Саврасом! — радостно закричал Степка и бегом кинулся в дом.
К сенокосу в Верхних Журавлях относились серьезно, вдумчиво, готовились к нему исподволь. Сено.было основным подспорьем в хозяйстве. Посевы, бывало, то град побьет, то жара иссушит, то сорняки задушат. А сену — все нипочем. Под защитой лесов, на том берегу Вятки, травы росли из года в год. И какие травы!
По весне Вятка разливалась здесь верст на пятнадцать, а местами — и больше. Затопляла и луга, и тайгу, и озера. И травы вымахивали такие, что лошадь скрывали.
В приречных деревнях испокон веков сено считалось «кормильцем». Относились к нему с заботой и почтением. Следили, чтоб не перестояло. Заботились, чтоб посуху скосить и сметать. На сенокос ехали семьями и жили там, на лугах недели по две, а то и по три. Брали с собой не только лошадей, но и коров, и собак. У каждого крестьянина была оборудована на лугах землянка или шалаш, с загонами для скота и с навесами на случай непогоды. Мужики, что поисправней, ставили рубленые сторожки, чтобы и зимой, когда возили сено, было где обогреться.
Весть, что Никифорович в четверг собирается на покос, облетела деревню, и другие мужики тоже стали готовиться. «Раз Никифорович едет, стало быть, он уже побывал в лугах, посмотрел травы. Опоздаешь — не наверстаешь...»
В четверг утро выдалось тихое, лучезарное. Никифорович вышел в огород, оглядел небо с редкими розоватыми облаками, потрогал росу на кустах и довольно крякнул: «Кажется, мы не промахнемся— погодка куда лучше!»,— и пошел будить домочадцев...
Пока девки доили коров, а старшие парни укладывали в телеги разный домашний скарб и припасы, Пашка и Степка сбегали в поскотину за лошадями.
Еще не было шести, а уж из дома Халтуриных выехали две подводы с привязанными к ним коровами. На первой сидел сам Николай Никифорович, на второй — Ксения Афанасьевна. Первая подвода была прикрыта брезентовой палаткой, во второй, поверх поклажи, лежали обложенные сеном и обвернутые мешковиной косы, громоздились грабли, торчали, как рогатины, вилы.
Впереди подвод бежала крупная лохматая собака — Тобик, а сзади, мыча и ничего не понимая, лениво брели две телки.
По тропинке до реки всего версты три, а по дороге, в объезд оврага, по спуску к перевозу — около пяти. Поэтому сыновья и дочери Никифоровича пошли пешком, надеясь загодя захватить паром.
Степка, шагая последним, нес удочки, а под рубахой, в потайном кармане,— драгоценный подарок ссыльного.
Переправившись через Вятку на пароме, подводы въехали в тенистый лес и двинулись в луга, до которых было верст шесть-семь.
Пашка и Степка, оба в лаптях, в посконных штанах и холщовых рубахах, как и старшие братья, шли за подводами пешком.
В лесу было прохладно, пахло свежей листвой и молодыми медовыми травами. Птичьи трели доносились сверху и снизу.
— Благодать-то какая! — вздохнула Ксения Афанасьевна.— Дух-то какой от цветов — словно в рай попали...
— У меня даже голова закружилась, маманя,— сказала младшая из дочерей — Дарья.
— Залезай на воз, посиди, пройдет...
Скоро дорога вывела на лысый бугор и слева за луговиной открылась река.
— Тять, глянь-ка, сколько народу едет за нами,— сказал шагавший рядом с телегой Иван.
— Верно,— усмехнулся отец,— на пароме две подводы переправляются, да на берегу никак до восьми столпилось. Значит, еще вчера пронюхали, что выезжаем... Ну пусть — веселее будет...
Опять поехали лесом.
Часа через полтора густой дремучий лес оборвался и перед глазами распахнулась широкая луговина с зарослями ивняка и ясеня у небольших заводей, уходящая под уклон к далекой, подернутой дымкой дубраве.
- Ну вот и приехали! — крикнул Никифорович и поворотил лошадь к старому раскидистому дубу, под которым уютно расположилась почерневшая от времени избенка в два окошка. К ней примыкал маленький сарайчик и загоны для скота. У сарая стояло десятка полтора шестов.
— Давай, ребята, распрягайте лошадей, разбирайте поклажу да стройте шалаш,— спрыгнув с воза, приказал отец, а сам пошел в избушку.
Мать, велев Пашке и Степке привязать к колышкам коров, стала распоряжаться: куда что сносить.
Не прошло и часа, как был построен просторный шалаш, сколочен большой стол со скамейками, выкопан в низине новый колодец; и Ксения Афанасьевна принялась готовить у костра завтрак.
Отец и старшие сыновья стали лопатить косы, потом, сняв пояса, построились в шеренгу. Отец сбро-сжл картуз, перекрестился, поплевал на руки и, сказав: «С богом!» — стал размашисто вкашиваться в высокую траву.
— Дзень, дзень, даешь...— запела коса.
Следом за отцом, согнув спину, пошел Иван, за ним другие братья.
— Дзень, дзень, дзень!—пели косы, ж эта однообразная, но сочная и звонкая песня радовала душу.
Пашка и Степка, сняв рубахи, тоже врубились в травостой и проворно орудовали своими маленькими острыми косами. Девки с граблями шли следом, разравнивали сено, чтоб оно легче просыхало.
Ошалевший от радости Тобка носился по лесу, вспугивал рябчиков и отчаянно лаял.
Пройдя по укосу, косари останавливались, лопатили косы, пили холодный квас из берестяного бурака и снова принимались за косьбу.
Лишь перед завтраком на бугре заскрипели колеса и показались из леса первые подводы односельчан.
— Бог на помощь, Николай Никифорович!
— Помогай бог!
— Спасибо! Милости прошу к нашему шалашу! Подводы все подъезжали и подъезжали. Косари табором располагались у леса.
Перед вечером уже по всей луговине, от края до края, пестрели белые и красные рубахи, цветные косынки. Слышался шипящий посвист кос, приглушенная трещотка лопатников и негромкое пение девушек, ворошивших сено,— началась сенокосная страда.
Погода держалась больше недели, и вдруг за одну ночь все переменилось: подул свежий ветер, нагнал тучи, начались дожди.
Дожди, правда, были теплые, небольшие, но такие частые, что трава не успевала просохнуть.
Никифорович сердился, ходил со старшими сыновьями ловить бреднем рыбу, а дочерей и Пашку со Степкой гонял по грибы.
Грибов, особенно белых, в этом году было на редкость много. Их сушили в печке на противне и просто, подвешивая на суровых нитках у дымохода.
Как-то в лесу Степка отстал от своих и вышел к лысому бугру, откуда виднелась река. Сообразив, в какую сторону надо идти, Степка вошел в лес и вдруг услышал крик:
- Ay! Ay!
Крик этот показался Степке тревожным, словно кто-то звал на помощь. Он позвал увязавшегося за ним Тобку и пошел вправо, на крик. Скоро опять послышалось «ау», уже более явственно, и голос показался Степке знакомым.
— Иду! — закричал он в ответ и зашагал навстречу.
— Ау! — прозвучало совсем близко.
Степка, продираясь сквозь мокрую чащу, вышел на полянку и увидел сидящего на пеньке ссыльного.
— Егор Ильич, это вы?
— Степа! — удивленно воскликнул ссыльный и, встав, протянул руку.— Здравствуй, дружок. Здравствуй! А ведь я заблудился. Заблудился, продрог и совсем отчаялся выбраться из лесу. Ты-то знаешь дорогу?
— А как же? Мы здесь на сенокосе. Это недалеко. Пойдемте, у нас обсушитесь и переночуете.
— А не забредем еще дальше?
— Нет, я знаю дорогу.
Где-то рядом гулко залаяла собака. Ссыльный вздрогнул.
— Это наш Тобка, не бойтесь. Наверное, белку или куницу нашел.
Ссыльный поднял корзинку, почти заполненную грибами.
— Это вы с утра столько набрали?
— Да... Поначалу собирал, а уж как заблудился, мне стало не до грибов.
На полянку выскочил Тобка, обдал обоих водяной пылью, обнюхал ссыльного и приветливо замахал хвостом.
— Ну, Тобка, веди нас домой. Пошли! — крикнул Степка.
Тобка запрыгал, радостно завизжал и побежал влево. Стенка и ссыльный пошли за ним.